Все стихи про купол

Найдено стихов - 36

Федор Сологуб

Купол церкви, крест и небо

Купол церкви, крест и небо,
И вокруг печаль полей, —
Что спокойней и светлей
Этой ясной жизни неба?
И скажи мне, друг мой, где бы
Возносилася святкой
К благодатным тайнам неба
Сказка легкая полей!

Илья Эренбург

Были липы, люди, купола

Были липы, люди, купола.
Мусор. Битое стекло. Зола.
Но смотри — среди разбитых плит
Уж младенец выполз и сидит,
И сжимает слабая рука
Горсть сырого теплого песка.
Что он вылепит? Какие сны?
А года чернеют, сожжены…
Вот и вечер. Нам идти пора.
Грустная и страстная игра.

Анна Ахматова

Небывалая осень построила купол высокий…

Небывалая осень построила купол высокий,
Был приказ облакам этот купол собой не темнить.
И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки,
А куда провалились студеные, влажные дни?
Изумрудною стала вода замутненных каналов,
И крапива запахла, как розы, но только сильней.
Было душно от зорь, нестерпимых, бесовских и алых,
Их запомнили все мы до конца наших дней.
Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник,
И весенняя осень так жадно ласкалась к нему,
Что казалось — сейчас забелеет прозрачный подснежник…
Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему.

Николай Рубцов

У сгнившей лесной избушки

У сгнившей лесной избушки,
Меж белых стволов бродя,
Люблю собирать волнушки
На склоне осеннего дня.

Летят журавли высоко
Под куполом светлых небес,
И лодка, шурша осокой,
Плывет по каналу в лес.

И холодно так, и чисто,
И светлый канал волнист,
И с дерева с легким свистом
Слетает прохладный лист,

И словно душа простая
Проносится в мире чудес,
Как птиц одиноких стая
Под куполом светлых небес…

Валерий Брюсов

Нет душе покою…

Нет душе покою,
Глянул день в глаза,
И опять я строю
Шаткие леса.
Снова сердцу надо
Веровать в чертеж,
И мечтам — услада
Новых планов ложь.
Снится, снится зданье,
Купол золотой,
Бракосочетанье,
Ночь с тобой, с тобой.
Мы во мраке двое…
Двери тишь хранят…
Зыблются обои…
Душит аромат…
— Тщетно, дерзкий! тщетно!
Не воздвигнешь вновь
Купол огнецветный,
Новую любовь!
Будешь вновь обманут,
Разберешь леса,
И руины глянут
Прямо в небеса.

Иван Бунин

Саваоф

Я помню сумрак каменных аркад,
В средине свет — и красный блеск атласа
В сквозном узоре старых царских врат,
Под золотой стеной иконостаса.Я помню купол грубо-голубой:
Там Саваоф с простертыми руками,
Над скудною и темною толпой,
Царил меж звезд, повитых облаками.Был вечер, март, сияла синева
Из узких окон, в куполе пробитых,
Мертво звучали древние слова.Весенний отблеск был на скользких плитах —
И грозная седая голова
Текла меж звезд, туманами повитых.

Василий Лебедев-кумач

Под куполом цирка

Огни, горите ярче,
Пылайте, щеки, жарче,
И музыка, торжественней звучи!
Одни другим на смену
На желтую арену
Веселые выходят циркачи.Под куполом цирка никто не скучает,
И все мы похожи
Слегка на детей.
Под куполом цирка уходят печали,
И все мы моложе,
И все веселей! Как кукла размалеван,
Смеется рыжий клоун,
И вместе с ним хохочут все кругом,
И рвутся взрывы смеха,
Как радостное эхо,
Под круглым и высоким потолком.Сегодня праздник цирка,
И лошадь, точно циркуль,
По кругу, низко кланяясь, бежит.
Несется над барьером
То вальсом, то карьером,
И праздничный султан ее дрожит.Огни, горите ярче,
Пылайте, щеки, жарче,
И музыка, торжественней звучи!
Одни другим на смену
На желтую арену
Веселые выходят циркачи.Под куполом цирка никто не скучает,
И все мы похожи
Слегка на детей.
Под куполом цирка уходят печали,
И все мы моложе,
И все веселей!

Иннокентий Анненский

Бронзовый поэт

На синем куполе белеют облака,
И чётко ввысь ушли кудрявые вершины,
Но пыль уж светится, а тени стали длинны,
И к сердцу призраки плывут издалека.

Не знаю, повесть ли была так коротка,
Иль я не дочитал последней половины?..
На бледном куполе погасли облака,
И ночь уже идет сквозь чёрные вершины…

И стали — и скамья и человек на ней
В недвижном сумраке тяжеле и страшней.
Не шевелись — сейчас гвоздики засверкают,

Воздушные кусты сольются и растают,
И бронзовый поэт, стряхнув дремоты гнёт,
С подставки на траву росистую спрыгнёт.

Иван Бунин

Айя-София

Светильники горели, непонятный
Звучал язык, — Великий Шейх читал
Святой Коран, — и купол необъятный
В угрюмом мраке пропадал.Кривую саблю вскинув над толпою,
Шейх поднял лик, закрыл глаза — и страх
Царил в толпе, и мёртвою, слепою
Она лежала на коврах… А утром храм был светел. Всё молчало
В смиренной и священной тишине,
И солнце ярко купол озаряло
В непостижимой вышине.И голуби в нём, рея, ворковали,
И с вышины, из каждого окна,
Простор небес и воздух сладко звали
К тебе, Любовь, к тебе, Весна!

Марина Цветаева

У меня в Москве — купола горят…

У меня в Москве — купола горят!
У меня в Москве — колокола звонят!
И гробницы в ряд у меня стоят, —
В них царицы спят, и цари.

И не знаешь ты, что зарёй в Кремле
Легче дышится — чем на всей земле!
И не знаешь ты, что зарёй в Кремле
Я молюсь тебе — до зари!

И проходишь ты над своей Невой
О ту пору, как над рекой-Москвой
Я стою с опущенной головой,
И слипаются фонари.

Всей бессонницей я тебя люблю,
Всей бессонницей я тебе внемлю —
О ту пору, как по всему Кремлю
Просыпаются звонари…

Но моя река — да с твоей рекой,
Но моя рука — да с твоей рукой
Не сойдутся, Радость моя, доколь
Не догонит заря — зари.

Владислав Фелицианович Ходасевич

Старым снам затерян сонник

Старым снам затерян сонник.
Все равно — сбылись иль нет.
Ночью сядь на подоконник —
Посмотри на тусклый свет.

Ничего, что так туманны
Небеса и времена:
Угадай-ка постоянный
Вид из нашего окна.

Вспомни все, что так недавно
Веселило сердце нам;
Невский вдаль уходит плавно,
Небо клонится к домам;

Смотрит серый, вековечный
Купол храма в купол звезд,
И на нем — шестиконечный,
Нам сейчас незримый крест.

Давид Самойлов

Выезд

Помню — папа еще молодой,
Помню выезд, какие-то сборы.
И извозчик лихой, завитой,
Конь, пролетка, и кнут, и рессоры.

А в Москве — допотопный трамвай,
Где прицепом — старинная конка.
А над Екатерининским — грай.
Все впечаталось в память ребенка.

Помню — мама еще молода,
Улыбается нашим соседям.
И куда-то мы едем. Куда?
Ах, куда-то, зачем-то мы едем…

А Москва высока и светла.
Суматоха Охотного ряда.
А потом — купола, купола.
И мы едем, все едем куда-то.

Звонко цокает кованый конь
О булыжник в каком-то проезде.
Куполов угасает огонь,
Зажигаются свечи созвездий.

Папа молод. И мать молода,
Конь горяч, и пролетка крылата.
И мы едем незнамо куда —
Всё мы едем и едем куда-то.

Давид Самойлов

Софья Палеолог

Отмерено добро и зло
Весами куполов неровных,
О византийское чело,
Полуулыбка губ бескровных! Не доводом и не мечом
Царьград был выкован и слеплен.
Наивный варвар был прельщен
Его коварным благолепьем.Не раз искусный богомаз,
Творя на кипарисных досках,
Его от разрушенья спас
Изображеньем ликов плоских.И где пределы торжеству,
Когда — добытую жар-птицу —
Везли заморскую царицу
В первопрестольную Москву.Как шлемы были купола.
Они раскачивались в звоне.
Она на сердце берегла
Как белых ласточек ладони.И был уже неоспорим
Закон меча в делах условных…
Полуулыбкой губ бескровных
Она встречала Третий Рим.

Осип Мандельштам

Айя-София

Айя-София — здесь остановиться
Судил Господь народам и царям!
Ведь купол твой, по слову очевидца,
Как на цепи, подвешен к небесам.

И всем векам — пример Юстиниана,
Когда похитить для чужих богов
Позволила эфесская Диана
Сто семь зеленых мраморных столбов.

Но что же думал твой строитель щедрый,
Когда, душой и помыслом высок,
Расположил апсиды и экседры,
Им указав на запад и восток?

Прекрасен храм, купающийся в мире,
И сорок окон — света торжество;
На парусах, под куполом, четыре
Архангела прекраснее всего.

И мудрое сферическое зданье
Народы и века переживет,
И серафимов гулкое рыданье
Не покоробит темных позолот.

Марина Цветаева

Евреям («Так бессеребренно — так бескорыстно…»)

Так бессеребренно — так бескорыстно,
Как отрок — нежен и как воздух синь,
Приветствую тебя ныне и присно
Во веки веков. — Аминь. —Двойной вражды в крови своей поповской
И шляхетской — стираю письмена.
Приветствую тебя в Кремле московском,
Чужая, чудная весна! Кремль почерневший! Попран! — Предан! — Продан!
Над куполами воронье кружит.
Перекрестясь — со всем простым народом
Я повторяла слово: жид.И мне — в братоубийственном угаре —
Крест православный — Бога затемнял!
Но есть один — напрасно имя Гарри
На Генриха он променял! Ты, гренадеров певший в русском поле,
Ты, тень Наполеонова крыла, —
И ты жидом пребудешь мне, доколе
Не просияют купола! Май

Валерий Брюсов

Сладко скользить по окраинам бездны…

Сладко скользить по окраинам бездны,
Сладко скользить нам вдвоем.
Что ж нам приманчивей: купол ли звездный,
Пропасть ли, полная сном?
Крылья умчат ли от жизни усталой
К новой и светлой весне?
Или нам падать и биться о скалы,
Корчиться жалко на дне?
С каждым мгновеньем сознанье неверней:
Хмель — так стремиться вдвоем!
Мрак за звездами и звезды по черни…
Где мы и кто, не поймем!
Снизу ль высоты, над нами ль глубины?
Как нам теперь рассмотреть?
Может быть, падая вниз со стремнины,
К звездам мы будем лететь?
Сладко скользить по окраинам бездны,
Сладко скользить нам вдвоем.
Что же приманчивей: купол ли звездный,
Пропасть ли, полная сном?
Апрель 1900

Александр Вертинский

Аллилуйя

М. Юрьевой

Ах, вчера умерла моя девочка бедная,
Моя кукла балетная в рваном трико.
В керосиновом солнце закружилась, победная,
Точно бабочка бледная, — так смешно и легко!

Девятнадцать шутов с куплетистами
Отпевали невесту мою.
В куполах солнца луч расцветал аметистами.
Я не плачу! Ты видишь? Я тоже пою!

Я крещу твою ножку упрямую,
Я крещу твой атласный башмак.
И тебя, и не ту и ту самую,
Я целую — вот так!

И за гипсовой маской, спокойной и строгою,
Буду прятать тоску о твоих фуэте,
О полете шифонном… и многое, многое,
Что не знает никто. Даже братья Патэ!

Упокой меня. Господи, скомороха смешного,
Хоть в аду упокой, только дай мне забыть, что болит!
Высоко в куполах трепетало последнее слово
«Аллилуйя» — лиловая птица смертельных молитв.

Давид Самойлов

Цирк

Отцы поднимают младенцев,
Сажают в моторный вагон,
Везут на передних сиденьях
Куда-нибудь в цирк иль кино.
И дети солидно и важно
В трамвайное смотрят окно.А в цирке широкие двери,
Арена, огни, галуны,
И прыгают люди, как звери,
А звери, как люди, умны.Там слон понимает по-русски,
Дворняга поет по-людски.
И клоун без всякой закуски
Глотает чужие платки.Обиженный кем-то коверный
Несет остроумную чушь.
И вдруг капельмейстер проворный
Оркестру командует туш.И тут верховые наяды
Слетают с седла на песок.
И золотом блещут наряды,
И купол, как небо, высок.А детям не кажется странным
Явление этих чудес.
Они не смеются над пьяным,
Который под купол полез.Не могут они оторваться
От этой высокой красы.
И только отцы веселятся
В серьезные эти часы.

Владимир Высоцкий

Купола

Как засмотрится мне нынче, как задышится?!
Воздух крут перед грозой, крут да вязок.
Что споётся мне сегодня, что услышится?
Птицы вещие поют — да все из сказок.

Птица сирин мне радостно скалится,
Веселит, зазывает из гнёзд,
А напротив тоскует-печалится,
Травит душу чудной алконост.

Словно семь заветных струн
Зазвенели в свой черёд —
Это птица гамаюн
Надежду подаёт!

В синем небе, колокольнями проколотом,
Медный колокол,
медный колокол
То ль возрадовался, то ли осерчал…
Купола в России кроют чистым золотом —
Чтобы чаще Господь замечал.

Я стою, как перед вечною загадкою,
Пред великою да сказочной страною —
Перед солоно- да горько-кисло-сладкою,
Голубою, родниковою, ржаною.

Грязью чавкая жирной да ржавою,
Вязнут лошади по стремена,
Но влекут меня сонной державою,
Что раскисла, опухла от сна.

Словно семь богатых лун
На пути моём встаёт —
То мне птица гамаюн
Надежду подаёт!

Душу, сбитую да стёртую утратами,
Душу, сбитую перекатами, —
Если до крови лоскут истончал, —
Залатаю золотыми я заплатами,
Чтобы чаще Господь замечал!

София Парнок

Я не люблю церквей

Я не люблю церквей, где зодчий
Слышнее Бога говорит,
Где гений в споре с волей Отчей
В ней не затерян, с ней не слит.Где человечий дух тщеславный
Как бы возносится над ней, —
Мне византийский купол плавный
Колючей готики родней.Собор Миланский! Мне чужая
Краса! — Дивлюсь ему и я.—
Он, точно небу угрожая,
Свои вздымает острия.Но оттого ли, что так мирно
Сияет небо, он — как крик?
Под небом, мудростью надмирной,
Он суетливо так велик.Вы, башни! В высоте орлиной
Мятежным духом взнесены,
Как мысли вы, когда единой
Они не объединены! И вот другой собор… Был смуглый
Закат и желтоват и ал,
Когда впервые очерк круглый
Мне куполов твоих предстал.Как упоительно неярко
На плавном небе, плавный, ты
Блеснул мне, благостный Сан-Марко,
Подъемля тонкие кресты! Ложился, как налет загара,
На мрамор твой — закатный свет…
Мне думалось: какою чарой
Одушевлен ты и согрет? Что есть в тебе, что инокиней
Готова я пред Богом пасть?
— Господней воли плавность линий
Святую знаменует власть.Пять куполов твоих — как волны…
Их плавной силой поднята,
Душа моя, как кубок полный,
До края Богом налита.

Иннокентий Анненский

Трилистник в парке

1.
Я на днеЯ на дне, я печальный обломок,
Надо мной зеленеет вода.
Из тяжелых стеклянных потемок
Нет путей никому, никуда… Помню небо, зигзаги полета,
Белый мрамор, под ним водоем,
Помню дым от струи водомета
Весь изнизанный синим огнем… Если ж верить тем шепотам бреда,
Что томят мой постылый покой,
Там тоскует по мне Андромеда
С искалеченной белой рукой.
2.
Бронзовый поэтНа синем куполе белеют облака,
И четко ввысь ушли кудрявые вершины,
Но пыль уж светится, а тени стали длинны,
И к сердцу призраки плывут издалека.Не знаю, повесть ли была так коротка,
Иль я не дочитал последней половины?..
На бледном куполе погасли облака,
И ночь уже идет сквозь черные вершины… И стали — и скамья и человек на ней
В недвижном сумраке тяжЕле и страшней.
Не шевелись — сейчас гвоздики засверкают, Воздушные кусты сольются и растают,
И бронзовый поэт, стряхнув дремоты гнет,
С подставки на траву росистую спрыгнет.
3.
PасеСтатуя мираМеж золоченых бань и обелисков славы
Есть дева белая, а вкруг густые травы.Не тешит тирс ее, она не бьет в тимпан,
И беломраморный ее не любит Пан.Одни туманы к ней холодные ласкались,
И раны черные от влажных губ остались.Но дева красотой по-прежнему горда,
И трав вокруг нее не косят никогда.Не знаю почему — богини изваянье
Над сердцем сладкое имеет обаянье… Люблю обиду в ней, ее ужасный нос,
И ноги сжатые, и грубый узел кос.Особенно, когда холодный дождик сеет,
И нагота ее беспомощно белеет… О, дайте вечность мне, — и вечность я отдам
За равнодушие к обидам и годам.

Марина Цветаева

Канун Благовещенья…

Канун Благовещенья.
Собор Благовещенский
Прекрасно светится.
Над главным куполом,
Под самым месяцем,
Звезда — и вспомнился
Константинополь.

На серой паперти
Старухи выстроились,
И просят милостыню
Голосами гнусными.
Большими бусами
Горят фонарики
Вкруг Божьей Матери.

Черной бессонницей
Сияют лики святых,
В черном куполе
Оконницы ледяные.
Золотым кустом,
Родословным древом
Никнет паникадило.
— Благословен плод чрева
Твоего, Дева
Милая!

Пошла странствовать
По рукам — свеча.
Пошло странствовать
По устам слово:
— Богородице.

Светла, горяча
Зажжена свеча.

К Солнцу-Матери,
Затерянная в тени,
Воззываю и я, радуясь:
Матерь — матери
Сохрани
Дочку голубоглазую!
В светлой мудрости
Просвети, направь
По утерянному пути —
Блага.

Дай здоровья ей,
К изголовью ей
Отлетевшего от меня
Приставь — Ангела.
От словесной храни — пышности,
Чтоб не вышла как я — хищницей,
Чернокнижницей.

Служба кончилась.
Небо безоблачно.
Крестится истово
Народ и расходится.
Кто — по домам,
А кому — некуда,
Те — Бог весть куда,
Все́ — Бог весть куда!

Серых несколько
Бабок древних
В дверях замешкались, —
Докрещиваются
На самоцветные
На фонарики.

Я же весело
Как волны валкие
Народ расталкиваю.
Бегу к Москва́-реке
Смотреть, как лед идет.

Владимир Маяковский

Шутка, похожая на правду

Скушно Пушкину.
         Чугунному ропщется.
Бульвар
    хорош
       пижонам холостым.
Пушкину
    требуется
         культурное общество,
а ему
   подсунули
        Страстной монастырь.
От Пушкина
     до «Известий»
            шагов двести.
Как раз
    ему б
       компания была,
но Пушкину
     почти
        не видать «Известий» —
мешают
    писателю
         чертовы купола.
Страстной
     попирает
          акры торцов.
Если бы
    кто
      чугунного вывел!
Там
  товарищ
       Степанов-Скворцов
принял бы
     и напечатал
           в «Красной ниве».
Но между
     встал
        проклятый Страстной,
всё
  заслоняет
       купол-гру́шина…
А «Красной ниве»
        и без Пушкина красно́,
в меру красно
       и безмерно скушно.
«Известиям»
      тоже
         не весело, братцы,
заскучали
     от Орешиных и Зозуль.
А как
  до настоящего писателя добраться?
Страстной монастырь —
           бельмом на глазу.
«Известиям»
      Пушкина
          Страстной заслонил,
Пушкину
    монастырь
          заслонил газету,
и оба-два
     скучают они,
и кажется
     им,
       что выхода нету.
Возрадуйтесь,
       найден выход
              из
положения этого:
снесем Страстной
         и выстроим Гиз,
чтоб радовал
       зренье поэтово.
Многоэтажься, Гиз,
         и из здания
слова
   печатные
        лей нам,
чтоб радовались
        Пушкины
            своим изданиям,
роскошным,
      удешевленным
             и юбилейным.
И «Известиям»
        приятна близость.
Лафа!
   Резерв товарищам.
Любых
    сотрудников
          бери из Гиза,
из этого
    писательского
           резервуарища.
Пускай
    по-новому
         назовется площадь,
асфальтом расплещется,
            и над ней —
страницы
     печатные
          мысль располощут
от Пушкина
      до наших
           газетных дней.
В этом
   заинтересованы
           не только трое,
займитесь стройкой,
          зря не временя́,
и это,
   увидите,
       всех устроит:
и Пушкина,
     и Гиз,
        и «Известия»…
               и меня.

Георгий Иванов

Москва

Опять в минувшее влюбленный
Под солнцем утренним стою
И вижу вновь с горы Поклонной
Красу чудесную твою.
Москва! Кремлевские твердыни,
Бесчисленные купола.
Мороз и снег… А дали сини —
Ясней отертого стекла.
И не сказать, как сердцу сладко…
Вдруг — позабыты все слова.
Как вся Россия — ты загадка,
Золотоглавая Москва!
Горит пестро Замоскворечье,
И вьется лентою река…
…Я — в темной церкви. Дышут свечи,
Лампадки теплятся слегка.
Здесь ночью темной и беззвездной
Слова бедны, шаги глухи:
Сам царь Иван Васильич Грозный
Пришел замаливать грехи.
Глаза полны — тоскливой жаждой,
Свеча в пергаментной руке…
Крутом опричники — и каждый
Монах в суровом клобуке.
Он молит о раю загробном,
И сладко верует в любовь,
А поутру — на месте лобном
Сверкнет топор и брызнет кровь.
…Опять угар замоскворецкий
Блеснул и вновь туманом скрыт…
…На узких улицах — стрелецкий
Несется крик, и бунт кипит…
Но кто сей всадник гневноликий!
Глаза блистающие чьи
Пронзили буйственные крики,
Как Божий меч — в руке судьи!
И снова кровь на черной плахе,
И снова пытки до утра.
Но в грубой силе, темном страхе
Начало славное Петра!..
…Сменяли снег листы и травы,
И за весною шла весна…
Дохнуло пламенем и славой
В тот год — с полей Бородина.
И вдохновенный и влюбленный
В звезду счастливую свою,
Великий, — на горе Поклонной
Он здесь стоял, как я стою.
И все дышало шумной славой
Одолевавшего всегда,
Но пред тобой, золотоглавой,
Его померкнула звезда…
А ты все та же — яркий, вольный
Угар огня и пестроты.
На куполах первопрестольной
Все те же светлые кресты.
И души русские все те же:
Скудеют разом все слова
Перед одним, как ветер свежим,
Как солнце сладостным: Москва.

Теофиль Готье

Тайное сродство

Давно две мраморных громады,
Из них воздвигнут был фронтон,
Под небом пламенным Эллады
Лелеяли свой бедный сон;

Мечтая меж подводных лилий,
Что Афродита все жива,
Два перла в бездне говорили
Друг другу странные слова,

Среди садов Генералифа,
Где бьют фонтаны с высоты,
Две розы при дворе калифа
Сплели между собой цветы.

В Венеции над куполами,
С ногами красными, как кровь,
Два голубя спустились сами,
Чтоб вечной стала их любовь.

Голубка, мрамор, перл и розы —
Все погибают в свой черед,
Перл тает, губят цвет морозы,
Смерть птицам, мрамор упадет.

И, расставаясь, каждый атом
Ложится в бездну вещества
Посевом царственно богатым
Для форм, творений Божества.

Но в превращеньях незаметных
Прекрасной плотью белый прах,
А роза красных губ приветных
В иных становятся телах.

Голубки снова бьют крылами
В сердцах, познавших мир утех,
И перлы, ставшие зубами,
Веселый освещают смех.

Здесь зарожденье тех симпатий,
Чей пыл и нежен и остер,
Чтоб души, чутки к благодати,
Друг в друге встретили сестер.

Покорный сладким ароматам,
Зовущим краскам иль лучам,
Все к атому стремится атом
Как жадная пчела к цветам.

И вспоминаются мечтанья
Там, на фронтоне иль в волнах,
Давно увядшие признанья
Перед фонтанами в садах,

Над куполами белой птицы
И взмахи крыльев и любовь,
И вот покорные частицы
Друг друга ищут, любят вновь.

Любовь как прежде стала бурной,
В тумане прошлое встает,
И на губах цветок пурпурный
Себя, как прежде, узнает.

В зубах отлива перламутра
Сияют перлы вечно те ж;
И, кожа девушек в час утра,
Старинный мрамор юн и свеж.

Голубка вновь находит голос,
Страданья эхо своего,
И как бы сердце ни боролось,
Пришелец победит его.

Вы, странных полная предвестий,
Какой фронтон, какой поток,
Сад иль собор нас знали вместе,
Голубку, мрамор, перл, цветок?

Марина Цветаева

Благая весть (В сокровищницу…)

1

В сокровищницу
Полунощных глубин
Недрогнувшую
Опускаю ладонь.

Меж водорослей —
Ни приметы его!
Сокровища нету
В морях — моего!

В заоблачную
Песнопенную высь —
Двумолнием
Осмелеваюсь — и вот

Мне жаворонок
Обронил с высоты —
Что зá морем ты,
Не за облаком ты!




2

Жив и здоров!
Громче громов —
Как топором —
Радость!

Нет, топором
Мало: быком
Под обухом
Счастья!

Оглушена,
Устрашена.
Что же взамен —
Вырвут?

И от колен
Вплоть до корней
Вставших волос —
Ужас.

Стало быть, жив?
Веки смежив,
Дышишь, зовут —
Слышишь?

Вывез корабль?
О мой журавль
Младший — во всей
Стае!

Мёртв — и воскрес?!
Вздоху в обрез,
Камнем с небес,
Ломом

По голове, —
Нет, по эфес
Шпагою в грудь —
Радость!




3

Под горем не горбясь,
Под камнем — крылатой —
— Орлом! — уцелев,

Земных матерей
И небесных любовниц
Двойную печаль

Взвалив на плеча, —
Горяча мне досталась
Мальтийская сталь!

Но гневное небо
К орлам — благосклонно.
Не сон ли: в волнах

Сонм ангелов конных!
Меж ними — осанна! —
Мой — снегу белей…

Лилейные ризы,
— Конь вывезет! — Гривой
Вспенённые зыби.
— Вал вывезет! — Дыбом
Встающая глыба…
Бог вынесет…
— Ох! —




4

Над спящим юнцом — золотые шпоры.
Команда: вскачь!
Уже по пятам воровская свора.
Георгий, плачь!

Свободною левою крест нащупал.
Команда: вплавь!
Чтоб всем до единого им под купол
Софийский, — правь!

Пропали! Не вынесут сухожилья!
Конец! — Сдались!
— Двумолнием раскрепощает крылья.
Команда: ввысь!




5

Во имя расправы
Крепись, мой Крылатый!
Был час переправы,
А будет — расплаты.

В тот час стопудовый
— Меж бредом и былью —
Гребли тяжело
Корабельные крылья.

Меж Сциллою — да! —
И Харибдой гребли.
О крылья мои,
Журавли-корабли!

Тогда по крутому
Эвксинскому брегу
Был топот Побега,
А будет — Победы.

В тот час непосильный
— Меж дулом и хлябью —
Сердца не остыли,
Крыла не ослабли,

Плеча напирали,
Глаза стерегли.
— О крылья мои,
Журавли-корабли!

Птенцов узколицых
Не давши в обиду,
Сказалось —
Орлицыно сердце Тавриды.

На крик длинноклювый
— С ерами и с ятью! —
Проснулась —
Седая Монархиня-матерь.

И вот уже купол
Софийский — вдали…
О крылья мои,
Журавли-корабли!

Крепитесь! Кромешное
Дрогнет созвездье.
Не с моря, а с неба
Ударит Возмездье.

Глядите: небесным
Свинцом налитая,
Грозна, тяжела
Корабельная стая.

И нету конца ей,
И нету земли…
— О крылья мои,
Журавли-корабли!

Николай Заболоцкий

Горийская симфония

Есть в Грузии необычайный город.
Там буйволы, засунув шею в ворот,
Стоят, как боги древности седой,
Склонив рога над шумною водой.
Там основанья каменные хижин
Из первобытных сложены булыжин
И тополя, расставленные в ряд,
Подняв над миром трепетное тело,
По-карталински медленно шумят
О подвигах великого картвела.И древний холм в уборе ветхих башен
Царит вверху, и город, полный сил,
Его суровым бременем украшен,
Все племена в себе объединил.
Взойди на холм, прислушайся к дыханью
Камней и трав, и, сдерживая дрожь,
Из сердца вырвавшийся гимн существованью,
Счастливый, ты невольно запоешь.Как широка, как сладостна долина,
Теченье рек как чисто и легко,
Как цепи гор, слагаясь воедино,
Преображенные, сияют далеко!
Живой язык проснувшейся природы
Здесь учит нас основам языка,
И своды слов стоят, как башен своды,
И мысль течет, как горная река.Ты помнишь вечер? Солнце опускалось,
Дымился неба купол голубой.
Вся Карталиния в огнях переливалась,
Мычали буйволы, качаясь над Курой.
Замолкнул город, тих и неподвижен,
И эта хижина, беднейшая из хижин,
Казалась нам и меньше и темней.
Но как влеклось мое сознанье к ней! Припоминая отрочества годы,
Хотел понять я, как в такой глуши
Образовался действием природы
Первоначальный строй его души.
Как он смотрел в небес огромный купол,
Как гладил буйвола, как свой твердил урок,
Как в тайниках души своей баюкал
То, что еще и высказать не мог.Привет тебе, о Грузия моя,
Рожденная в страданиях и буре!
Привет вам, виноградники, поля,
Гром трактора и пенье чианури!
Привет тебе, мой брат имеретин,
Привет тебе, могучий карталинец,
Мегрел задумчивый и ловкий осетин,
И с виноградной чашей кахетинец!
Привет тебе, могучий мой Кавказ,
Короны гор и пропасти ущелий,
Привет тебе, кто слышал в первый раз
Торжественное пенье Руставели! Приходит ночь, и песня на устах
У всех, у всех от Мцхета до Сигнаха.
Поет хевсур, весь в ромбах и крестах,
Свой щит и меч повесив в Барисахо.
Из дальних гор, из каменной избы —
Выходят сваны длинной вереницей,
И воздух прорезает звук трубы,
И скалы отвечают ей сторицей.
И мы садимся около костров,
Вздымаем чашу дружеского пира,
И «Мравалжамиер» гремит в стране отцов —
Заздравный гимн проснувшегося мира.И снова утро всходит над землею.
Прекрасен мир в начале октября!
Скрипит арба, народ бежит толпою,
И персики, как нежная заря,
Мерцают из раскинутых корзинок.
О, двух миров могучий поединок»
О, крепость мертвая на каменной горе!
О, спор веков и битва в Октябре!
Пронзен весь мир с подножья до зенита,
Исчез племен несовершенный быт,
И план, начертанный на скалах из гранита,
Перед народами открыт.

Генрих Гейне

Альманзор

Исполинские колонны —
Счетом тысяча и триста —
Подпирают тяжкий купол
Кордуанского собора.

Купол, стены и колонны
Сверху донизу покрыты
Изреченьями корана
В завитках и арабесках.

Храм воздвигли в честь Аллаха
Мавританские халифы;
Но поток времен туманный
Изменил на свете много.

На высоком минарете,
Где звучал призыв к молитве,
Раздается христианский
Глупый колокол, не голос.

На ступенях, где читалось
Слово мудрое пророка,
Служат жалкую обедню
Бестолковые монахи.

Перед куклами своими
И кадят и распевают…
Дым, козлиное блея́нье —
И мерцанье глупых свечек!

Альманзо́р Бен-Абдулла
Молчалив стоит в соборе,
На колонны мрачно смотрит
И слова такие шепчет:

«О могучие колонны!
В честь Аллы вас украшали,
А теперь служить должны вы
Ненавистным христианам!

Покорилися вы року —
И несете ваше бремя
Терпеливо; как же слабый
Человек не присмиреет?»

И с веселою улыбкой
Альманзор чело склоняет
К изукрашенному полу
Кордуанского собора.

Быстро вышел он из храма, —
На лихом коне помчался;
Раздувалися по ветру
Кудри влажные и перья.

По дороге к Алколее
Вдоль реки Гвадальквивира,
Где цветет миндаль душистый
И лимоны золотые, —

Там веселый мчится рыцарь,
Распевает и смеется —
И ему и птицы вторят
И реки журчащей во́ды.

Донья Клара де Альварес
Обитает в Алколее…
Без отца (он на войне)
Ей житье привольней в замке.

Издалека Альманзору
Слышны трубы и литавры —
И сквозь тень дерев струится
Яркий свет из окон замка.

В замке весело танцуют…
Там двенадцать дам-красавиц
И двенадцать кавалеров…
Альманзор — владыка бала.

Легок, весел он порхает
По паркету светлой залы,
Ловко всем прекрасным дамам
Рассыпает комплименты.

Вот он возле Изабеллы —
Страстно руки ей целует;
Вот он около Эльвиры —
И глядит ей страстно в очи;

Вот смеется с Леонорой:
«Что, хорош ли я сегодня?»
И показывает даме
Крест, нашитый на плаще.

Всех красавиц уверяет
Он в любви и постоянстве;
И Христом божится в вечер
Тридцать раз — по крайней мере.

Танцы, музыка и говор
Смолкли в замке алколейском.
Нет ни дам, ни кавалеров,
Всюду свечи догорели.

Лишь вдвоем остались в зале
Альманзор и донья Клара;
Их мерцаньем обливает
Догорающая лампа.

В мягких креслах донья Клара,
На скамейке дремлет рыцарь,
Головой припав усталой
На любимые колени.

Дама розовое масло
Льет с любовью из флакона
На его густые кудри —
И глубоко он вздыхает.

Тихо нежными устами
Шевеля, целует донья
Кудри рыцаря густые —
И чело его темнеет.

Из очей ее прекрасных
Льются слезы на густые
Кудри рыцаря — и рыцарь
Злобно стискивает губы.

Снится: он опять в соборе
С наклоненной головою
Молчалив стоит и слышит
И глухой и мрачный говор.

Слышит — ропщут, негодуя,
Исполинские колонны,
Не хотят терпеть позора
И колеблются со стоном.

Покачнулись — треск и грохот;
Люди в ужасе бледнеют;
Купол падает в осколках…
Воют боги христиан.

Генрих Гейне

Альманзор

Вековой собор в Кордове.
Ровно тысяча и триста
В нем стоит колонн огромных,
Подпирая купол дивный.

И колонны, купол, стены —
Все, от верха и до низа,
Надписями из корана,
Арабесками покрыто.

Строили собор когда-то
Мавританские владыки,
Но времен круговращенье
Многое переменило.

Где, бывало, с минарета
Слышался призыв к молитве,
Раздается христианский
Колокол меланхоличный.

Где слова пророка были
В хоре правоверных слышны,
Ныне вздорным чудом мессы
Удивляет попик лысый.

Перед рядом пестрых кукол
Прихожане гнутся низко,
Глупых свеч повсюду много,
Много звона, много дыма.

И Альманзор бен-Абдулла
Подошел к колоннам ближе,
Созерцает их безмолвно
И потом бормочет тихо;

«О колонны, вы когда-то
Славою Аллаха были.
А теперь служить должны вы
Христианам ненавистным!

Вы привыкли к повой доле,
Под ярмом вы терпеливы;
Но ведь только слабый может
Успокоиться так быстро».

И Альманзор бен-Абдулла
Весело челом склонился
К разукрашенной купели,
Храма этого святыне.

Быстро выйдя из собора,
На лихом коне он скачет,
Пряди влажные взлетают,
И трепещут перья шляпы.

По дороге в Альколею
Вдоль Гвадалквивира прямо,
Там, где белый цвет миндальный,
Где душистый померанец,

Едет там веселый рыцарь
С песней, свистом, смехом сладким.
Этим песням вторят птицы,
Вторит и реки журчанье.

В альколейском замке встречи
Ждет он с Кларой де Альварес
(На войну отец уехал,
И она свободе рада).

И Альманзор издалека
Слышит трубы и литавры,
Видит он: сквозь тень деревьев
Льется свет огней из замка.

В альколейском замке танцы:
Там двенадцать дам прекрасных,
Рыцарей двенадцать тоже,
Но искусней всех — Альманзор.

Словно счастьем окрыленный,
Он по всей порхает зале,
Он слова сладчайшей лести
Каждой даме расточает.

Руки нежной Изабеллы
Поцелует — и отпрянет,
И садится пред Эльвирой,
Весело в лицо ей глядя.

Улыбнется Леоноре:
«Как я вам сегодня нравлюсь?»
И кресты ей золотые
На плаще своем покажет.

В скромности своей сердечной
Признается каждой даме —
В вечер тридцать раз клянется
Честным словом христианским.

В альколейском замке старом
Не поют и не пируют:
Рыцарей и дам не видно,
И огни уже потухли.

Донна Клара и Альманзор
Поздно в зале остаются;
Их уныло озаряет
Свет последней лампы тусклой.

Села в кресло донна Клара,
На скамейку рыцарь тут же;
Головой своей усталой
Милых он колен коснулся.

Масло розы из флакона
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он вздохнул и взор потупил.

Поцелуем уст нежнейших
Дама льнет с сердечной грустью
К тем кудрям, густым и темным.
Он вздохнул и лоб нахмурил.

Слез поток из глаз блаженных
Дама льет с сердечной грустью
На Альманзоровы кудри.
Он сурово стиснул губы.

Грезит рыцарь: вновь стоит он —
Очи долу, влажны кудри —
В том же вековом соборе,
Слыша много странных звуков.

Исполинские колонны
Шепчут, громко негодуя,
Больше не хотят смиряться
И дрожат, готовы рухнуть.

Вот низверглись с громом диким,
С треском рушится и купол;
Причт и паства побледнели,
У богов Христовых — смута.

Иосиф Бродский

Декабрь во Флоренции

«Этот, уходя, не оглянулся…»
Анна Ахматова

I

Двери вдыхают воздух и выдыхают пар; но
ты не вернешься сюда, где, разбившись попарно,
населенье гуляет над обмелевшим Арно,
напоминая новых четвероногих. Двери
хлопают, на мостовую выходят звери.
Что-то вправду от леса имеется в атмосфере
этого города. Это — красивый город,
где в известном возрасте просто отводишь взор от
человека и поднимаешь ворот.

II

Глаз, мигая, заглатывает, погружаясь в сырые
сумерки, как таблетки от памяти, фонари; и
твой подъезд в двух минутах от Синьории
намекает глухо, спустя века, на
причину изгнанья: вблизи вулкана
невозможно жить, не показывая кулака; но
и нельзя разжать его, умирая,
потому что смерть — это всегда вторая
Флоренция с архитектурой Рая.

III

В полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя, черны ли
тени. На Старом Мосту — теперь его починили —
где бюстует на фоне синих холмов Челлини,
бойко торгуют всяческой бранзулеткой;
волны перебирают ветку, журча за веткой.
И золотые пряди склоняющейся за редкой
вещью красавицы, роющейся меж коробок
под несытыми взглядами молодых торговок,
кажутся следом ангела в державе черноголовых.

IV

Человек превращается в шорох пера на бумаге, в кольцо
петли, клинышки букв и, потому что скользко,
в запятые и точки. Только подумать, сколько
раз, обнаружив ‘м’ в заурядном слове,
перо спотыкалось и выводило брови!
То есть, чернила честнее крови,
и лицо в потемках, словами наружу — благо
так куда быстрей просыхает влага —
смеется, как скомканная бумага.

V

Набережные напоминают оцепеневший поезд.
Дома стоят на земле, видимы лишь по пояс.
Тело в плаще, ныряя в сырую полость
рта подворотни, по ломаным, обветшалым
плоским зубам поднимается мелким шагом
к воспаленному нЈбу с его шершавым
неизменным «16»; пугающий безголосьем,
звонок порождает в итоге скрипучее «просим, просим»:
в прихожей вас обступают две старые цифры «8».

VI

В пыльной кофейне глаз в полумраке кепки
привыкает к нимфам плафона, к амурам, к лепке;
ощущая нехватку в терцинах, в клетке
дряхлый щегол выводит свои коленца.
Солнечный луч, разбившийся о дворец, о
купол собора, в котором лежит Лоренцо,
проникает сквозь штору и согревает вены
грязного мрамора, кадку с цветком вербены;
и щегол разливается в центре проволочной Равенны.

VII

Выдыхая пары, вдыхая воздух, двери
хлопают во Флоренции. Одну ли, две ли
проживаешь жизни, смотря по вере,
вечером в первой осознаешь: неправда,
что любовь движет звезды (Луну — подавно),
ибо она делит все вещи на два —
даже деньги во сне. Даже, в часы досуга,
мысли о смерти. Если бы звезды Юга
двигались ею, то — в стороны друг от друга.

VIII

Каменное гнездо оглашаемо громким визгом
тормозов; мостовую пересекаешь с риском
быть за{п/к}леванным насмерть. В декабрьском низком
небе громада яйца, снесенного Брунеллески,
вызывает слезу в зрачке, наторевшем в блеске
куполов. Полицейский на перекрестке
машет руками, как буква «ж», ни вниз, ни
вверх; репродукторы лают о дороговизне.
О, неизбежность «ы» в правописаньи «жизни»!

IX

Есть города, в которые нет возврата.
Солнце бьется в их окна, как в гладкие зеркала. То
есть, в них не проникнешь ни за какое злато.
Там всегда протекает река под шестью мостами.
Там есть места, где припадал устами
тоже к устам и пером к листам. И
там рябит от аркад, колоннад, от чугунных пугал;
там толпа говорит, осаждая трамвайный угол,
на языке человека, который убыл.

Николай Алексеевич Некрасов

Детство

И

В первые годы младенчества
Помню я церковь убогую,
Стены ее деревянные,
Крышу неровную, серую,
Мохом зеленым поросшую.
Помню я горе отцовское:
Толки его с прихожанами,
Что угрожает обрушиться
Старое, ветхое здание.
Часто они совещалися,
Как обновить отслужившую
Бедную церковь приходскую;
Поговорив, расходилися,
Храм окружали подпорками,
И продолжалось служение.
В ветхую церковь бестрепетно
В праздники шли православные,—
Шли старики престарелые,
Шли малолетки беспечные,
Бабы с грудными младенцами.
В ней причащались, венчалися,
В ней отпевали покойников…

Синее небо виднелося
В трещины старого купола,
Дождь иногда в эти трещины
Падал: по лицам молящихся
И по иконам угодников
Крупные капли струилися.
Ими случайно омытые,
Обыкновенно чуть видные,
Темные лики святителей
Вдруг выступали… Боялась я,—
Словно в семью нашу мирную
Люди вошли незнакомые
С мрачными, строгими лицами…

То растворялось нечаянно
Ветром окошко непрочное,
И в заунывно-печальное
Пение гимна церковного
Звонкая песня вторгалася,
Полная горя житейского,—
Песня сурового пахаря!..

Помню я службу последнюю:
Гром загремел неожиданно,
Все сотрясенное здание
Долго дрожало, готовое
Рухнуть: лампады горящие,
Паникадилы качалися,
С звоном упали тяжелые
Ризы с иконы Спасителя,
И растворилась безвременно
Дверь алтаря. Православные
В ужасе ниц преклонилися —
Божьего ждали решения!..

ИИ

Ближе к дороге красивая,
Новая церковь кирпичная
Гордо теперь возвышается
И заслоняет развалины
Старой. Из ветхого здания
Взяли убранство убогое,
Вынесли утварь церковную,
Но до остатков строения
Руки мирян не коснулися.
Словно больной, от которого
Врач отказался, оставлено
Времени старое здание.
Ласточки там поселилися —
То вылетали оттудова,
То возвращались стремительно,
Громко приветствуя птенчиков
Звонким своим щебетанием…

В землю врастая медлительно,
Эти остатки убогие
Преобразились в развалины
Странные, чудно красивые.
Дверь завалилась, обрушился
Купол; оторваны бурею,
Ветхие рамы попадали;
Травами густо проросшие,
В зелени стены терялися,
И простирали в раскрытые
Окна — березы соседние
Ветви свои многолистые…

Их семена, занесенные
Ветром на крышу неровную,
Дали отростки: любила я
Эту березку кудрявую,
Что возвышалась там, стройная,
С бледно-зелеными листьями,
Точно вчера только ставшая
На ноги резвая девочка,
Что уж сегодня вскарабкалась
На высоту,— и бестрепетно
Смотрит оттуда, с смеющимся,
Смелым и ласковым личиком…

Птицы носились там стаями,
Там стрекотали кузнечики,
Да деревенские мальчики
И русокудрые девочки
Живмя там жили: по тропочкам
Между высокими травами
Бегали, звонко аукались,
Пели веселые песенки.
Так мое детство беспечное
Мирно летело… Играла я,
Помню, однажды с подругами
И набежала нечаянно
На полусгнившее дерево.
Пылью обдав меня, дерево
Вдруг подо мною рассыпалось:
Я провалилась в развалины,
Внутрь запустелого здания,
Где не бывала со времени
Службы последней…

Службы последнейОбятая
Трепетом, я огляделася:
Гнездышек ряд под карнизами,
Ласточки смотрят из гнездышек,
Словно кивают головками,
А по стенам молчаливые,
Строгие лица угодников…
Перекрестилась невольно я,—
Жутко мне было! Дрожала я,
А уходить не хотелося.
Чудилось мне: наполняется
Церковь опять прихожанами;
Голос отца престарелого,
Пение гимнов божественных,
Вздохи и шепот молитвенный
Слышались мне,— простояла бы
Долго я тут неподвижная,
Если бы вдруг не услышала
Криков: «Параша! да где же ты ?..»
Я отозвалась; нахлынули
Дети гурьбой,— и наполнились
Звуками жизни развалины,
Где столько лет уж не слышались
Голос и шаг человеческий…

Дмитрий Борисович Кедрин

Зодчие

Как побил государь
Золотую Орду под Казанью,
Указал на подворье свое
Приходить мастерам.
И велел благодетель, —
Гласит летописца сказанье, —
В память оной победы
Да выстроят каменный храм.
И к нему привели
Флорентийцев,
И немцев,
И прочих
Иноземных мужей,
Пивших чару вина в один дых.
И пришли к нему двое
Безвестных владимирских зодчих,
Двое русских строителей,
Статных,
Босых,
Молодых.
Лился свет в слюдяное оконце,
Был дух вельми спертый.
Изразцовая печка.
Божница.
Угар и жара.
И в посконных рубахах
Пред Иоанном Четвертым,
Крепко за руки взявшись,
Стояли сии мастера.
"Смерды!
Можете ль церкву сложить
Иноземных пригожей?
Чтоб была благолепней
Заморских церквей, говорю?"
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
"Можем!
Прикажи, государь!"
И ударились в ноги царю.

Государь приказал.
И в субботу на вербной неделе,
Покрестясь на восход,
Ремешками схватив волоса,
Государевы зодчие
Фартуки наспех надели,
На широких плечах
Кирпичи понесли на леса.

Мастера выплетали
Узоры из каменных кружев,
Выводили столбы
И, работой своею горды,
Купол золотом жгли,
Кровли крыли лазурью снаружи
И в свинцовые рамы
Вставляли чешуйки слюды.

И уже потянулись
Стрельчатые башенки кверху.
Переходы,
Балкончики,
Луковки да купола.
И дивились ученые люди,
Зан_е_ эта церковь
Краше вилл италийских
И пагод индийских была!

Был диковинный храм
Богомазами весь размалеван,
В алтаре,
И при входах,
И в царском притворе самом.
Живописной артелью
Монаха Андрея Рублева
Изукрашен зело
Византийским суровым письмом…

А в ногах у постройки
Торговая площадь жужжала,
Торовато кричала купцам:
"Покажи, чем живешь!"
Ночью подлый народ
До креста пропивался в кружалах,
А утрами истошно вопил,
Становясь на правеж.

Тать, засеченный плетью,
У плахи лежал бездыханно,
Прямо в небо уставя
Очесок седой бороды,
И в московской неволе
Томились татарские ханы,
Посланцы Золотой,
Переметчики Черной Орды.

А над всем этим срамом
Та церковь была —
Как невеста!
И с рогожкой своей,
С бирюзовым колечком во рту, —
Непотребная девка
Стояла у Лобного места
И, дивясь,
Как на сказку,
Глядела на ту красоту…

А как храм освятили,
То с посохом,
В шапке монашьей,
Обошел его царь —
От подвалов и служб
До креста.
И, окинувши взором
Его узорчатые башни,
"Лепота!" — молвил царь.
И ответили все: "Лепота!"
И спросил благодетель:
"А можете ль сделать пригожей,
Благолепнее этого храма
Другой, говорю?"
И, тряхнув волосами,
Ответили зодчие:
"Можем!
Прикажи, государь!"
И ударились в ноги царю.

И тогда государь
Повелел ослепить этих зодчих,
Чтоб в земле его
Церковь
Стояла одна такова,
Чтобы в Суздальских землях
И в землях Рязанских
И прочих
Не поставили лучшего храма,
Чем храм Покрова!

Соколиные очи
Кололи им шилом железным,
Дабы белого света
Увидеть они не могли.
Их клеймили клеймом,
Их секли батогами, болезных,
И кидали их,
Темных,
На стылое лоно земли.

И в Обжорном ряду,
Там, где заваль кабацкая пела,
Где сивухой разило,
Где было от пару темно,
Где кричали дьяки:
"Государево слово и дело!" —
Мастера Христа ради
Просили на хлеб и вино.
И стояла их церковь
Такая,
Что словно приснилась.
И звонила она,
Будто их отпевала навзрыд,
И запретную песню

Про страшную царскую милость
Пели в тайных местах
По широкой Руси
Гусляры.

Владимир Бенедиктов

Три власти Рима

Город вечный! Город славный!
Представитель всех властей!
Вождь когда-то своенравный,
Мощный царь самоуправный
Всех подлунных областей!
Рим — отчизна Сципионов,
Рим — метатель легионов,
Рим — величья образец,
В дивной кузнице законов
С страшным молотом кузнец!
Полон силы исполинской,
Ты рубил весь мир сплеча
И являл в руке воинской
Всемогущество меча.
Что же? С властию толикой
Как судьба тебя вела?
Не твоим ли, Рим великой.
Лошадь консулом была?
Не средь этого ль Сената — В сем чертоге высших дел —
Круг распутниц, жриц разврата
Меж сенаторов сидел?
И не твой ли венценосный
Царь — певун звонкоголосный
Щеки красил и белил,
И, рядясь женообразно,
Средь всеобщего соблазна
Гордо замуж выходил,
Хохотал, и пел, и пил,
И при песнях, и при смехе
Жег тебя, и для потехи,
В Тибре твой смиряя пыл,
Недожженного топил,
И, стреляя в ускользнувших,
Добивал недотонувших,
Недостреленных травил?
Страшен был ты, Рим великой,
Но не спасся, сын времен,
Ты от силы полудикой
Грозных севера племен.
Из лесов в твои границы
Гость косматый забежал —
И воскормленник волчицы
Под мечом медвежьим пал. Город вечный! Город славный!
Крепкий меч твой, меч державный
Не успел гиганта спасть, —
Меч рассыпался на части, —
Но взамен стальной сей власти
Ты явил другую власть.
Невещественная сила —
Сила Римского двора
Ключ от рая захватила
У апостола Петра.
Новый Рим стал с небом рядом,
Стал он пастырем земли,
Целый мир ему был стадом,
И паслись с поникшим взглядом
В этой пастве короли
И, клонясь челом к подножью
Властелина своего,
С праха туфли у него
Принимали милость божью
Иль тряслись морозной дрожью
Под анафемой его.
Гроб господен указуя,
И гремя, и торжествуя,
Он сказал Европе: ‘Встань!
Крест на плечи! меч во длань! ’
И Европа шла на брань
В Азию, подобно стаду,
Гибнуть с верою немой
Под мечом и под чумой.
Мнится, папа, взяв громаду
Всей Европы вперегиб,
Эту ношу к небу вскинул,
И на Азию низринул,
И об гроб Христов расшиб;
Но расшибенное тело,
Исцеляясь, закипело
Новой жизнию, — а он
Сам собой был изнурен —
Этот Рим. — С грозой знакомый,
Мир узрел свой тщетный страх:
Неуместны божьи громы
В человеческих руках.
Пред очами света, явно,
Римских пап в тройном венце —
Пировал разврат державный
В грязном Борджиа лице.
Долго в пасть любостяжаний
Рим хватал земные дани
И тучнел от дольних благ,
За даянья отпирая
Для дающих двери рая.
Всё молчало, — встал монах,
Слабый ратник августинской,
Против силы исполинской,
И сильней была, чем меч,
Ополчившегося речь, —
И, ревнуя к божьей славе,
Рек он: ‘Божью благодать
Пастырь душ людских не вправе
Грешным людям продавать’.
Полный гнева, полный страха,
Рим заслышал речь монаха,
И проклятьем громовым
Грозно грянул он над ним;
Но неправды обличитель
Вновь восстал, чтобы сказать:
‘Нам божественный учитель
Не дал права проклинать’. Город вечный! — Чем же ныне,
Новой властию какой —
Ты мечом иль всесвятыней
Покоряешь мир людской?
Нет! пленять наш ум и чувства
Призван к мирной ты судьбе,
Воссияла мощь искусства,
Власть изящного в тебе.
В Капитолий свой всечтимый
На руках ты Тасса мчал
И бессмертья диадимой
Полумертвого венчал.
Твой гигант Микель-Анжело
Купол неба вдвинул смело
В купол храма — в твой венец.
Брал он творческий резец —
И, приемля все изгибы
И величия печать, —
Беломраморные глыбы
Начинали вдруг дышать;
Кисть хватал — и в дивном блеске
Глас: ‘Да будет! ’ — эта кисть
Превращала через фрески
В изумительное: ‘Бысть’.
Здесь твой вечный труд хранится,
Перуджино ученик,
Что писал не кистью, мнится,
Но молитвой божий лик;
Мнится, ангел, вея лаской,
С растворенной, небом краской
С высоты к нему спорхнул —
И художник зачерпнул
Смесь из радуг и тумана
И на стены Ватикана,
Посвященный в чудеса,
Взял и бросил небеса. Рим! ты много крови пролил
И проклятий расточил,
Но творец тебе дозволил,
Чтоб, бессмертный, ты почил
На изящном, на прекрасном,
В сфере творческих чудес.
Отдыхай под этим ясным,
Чудным куполом небес!
И показывай вселенной,
Как непрочны все мечи,
Как опасен дух надменный, —
И учи ее, учи!
Покажи ей с умиленьем
Santo padre {*} своего,
{* отец (итал.). — Ред.}
Как святым благословеньем
Поднята рука его!
Прах развалин Колизея
Чужеземцу укажи:
‘Вот он — прах теперь! — скажи. —
Слава богу! ’ — Мирно тлея,
Бойня дикая молчит.
Как прекрасен этот вид,
Потому, что он печален
И безжизнен, — потому,
Что безмолвный вид развалин
Так приличен здесь всему,
В чем, не в честь былого века,
Видно зверство человека.
Пылью древности своей,
Рим, о прошлом проповедуй,
И о смерти тех людей
Наставительной беседой
Жить нас в мире научи,
Покажи свои три власти,
И, смирив нам злые страсти,
Наше сердце умягчи!
Чтоб открыть нам благость божью,
Дать нам видеть божество, —
Покажи над бурной ложью
Кротких истин торжество!

Стефан Цвейг

Смертный миг

Сонного подняли ночью, поздно,
Хрипом команды, лязгом стали,
И по стенам каземата грозно
Призраки-тени заплясали.
Длинный и темный ход,
Темным и длинным ходом—вперед.
Дверь завизжала, ветра гул,
Небо вверху, мороз, озноб,
И карета ждет—на колесах гроб,
И в гроб его кто-то втолкнул.
Девять бледных, суровых
Спутников—тут же, в ряд;
Все в оковах,
Опущен взгляд.
Каждый молчит —
Знает, куда их карета мчит,
Знает, что в повороте колес
Жизни и смерти вопрос.
Стоп!
Щелкнула дверь, распахнулся гроб.
Цепью в ограду вошли,
И перед взорами их—глухой,
Заспанно-тусклый угол земли.
С четырех сторон
В грязной изморози дома
Обступили площадь, где снег и тьма.
Эшафот в тумане густом,
Солнца нет,
Лишь на дальнем куполе золотом —
Ледяной, кровавый рассвет.
Молча становятся на места;
Офицер читает приговор:
Государственным преступникам—расстрел,
Смерть!
Этим словом все сражены,
В ледяное зеркало тишины
Бьет оно
Тяжким камнем, слепо, в упор,
И потом
Отзвук падает глухо, темно
В морозную тишь, на дно.
Как во сне
Все, что кругом происходит.
Ясно одно—неизбежна смерть.
Подошли, накидывают без слов
Белый саван—смертный покров.
Спутникам слово прощанья,
Легкий вскрик,
И с горящим взглядом
Устами он к распятью приник,
Что священник подносит в немом молчанье.
Потом прикручивают крепко их,
Десятерых,
К столбам, поставленным рядом.
Вот
Торопливо казак идет
Глаза прикрыть повязкой тугою,
И тогда—он знает: в последний раз!
Перед тем, как облечься тьмою,
Обращается взор к клочку земли,
Что маячит смутно вдали:
Отсвет сиянья,
Утра священный восход…
Острого счастья хлынула к сердцу волна…
И, как черная ночь, на глазах пелена.
Но за повязкой
Кровь заструилась, кипит многоцветною сказкой.
Взмыла потоком кровь,
Вновь рождая, и вновь
Образы жизни.
Он сознает:
Все, что погибло, что было,
Миг этот с горькою силой
Воссоздает.
Вся жизнь его, как немой укор,
Возникает вновь, струясь в крови:
Бледное детство, в оковах сна,
Мать и отец, и брат, и жена,
Три крохи дружбы, две крохи любви,
Исканье славы, и позор, позор.
И дальше, дальше огненный пыл
Погибшую юность струит вдоль жил.
Вся жизнь прошла перед ним, пролетела,
Вплоть до минуты,
Когда он стал у столба, опутан.
И у предела
Тяжкая мгла
Облаком душу заволокла.
Миг, —
Чудится, кто-то сквозь боль и тьму
Медленным шагом идет к нему,
Ближе, все ближе… приник,
Чудится, руку на сердце ему кладет,
Сердце слабеет… слабеет… вот-вот замрет, —
Миг,—и на сердце уж нет руки.
И солдаты
Стали напротив, в один ослепительный ряд…
Подняты ружья… щелкнули звонко курки…
Дробь барабана, раскаты…
Дряхлость тысячелетий таит этот миг.
И неожиданно крик:
Стой!
С белым листком
Адютант выходит вперед,
Голос четкий и зычный
Тишину могильную рвет:
Государь в милосердье своем
Безграничном
Отменить изволил расстрел,
Приговор смягчить повелел.
Слово
Странно звучит, и нет в нем смысла живого,
Но вот
В жилах кровь начинает снова алеть,
Ринулась ввысь и тихо-тихо запела.
Смерть
Нехотя покидает тело,
И глаза, повязку еще храня,
Ощущают отсвет вечного дня.
Потом
Веревки распутываются палачом,
Повязку белую чьи-то руки
С висков, пламенеющих от муки,
Сдирают, как с березы пленку коры,
И взор, возникнув вновь из могилы,
Неловкий еще, неверный, хилый,
Готов с иною, с новою силой
Былые прозреть миры.
И он
Видит: там, за дальней чертой,
Разгорается купол золотой
И пылает, весь озарен.
Дымной встают грядою
Туманы, словно влача
Мрак и тлен земли за собою,
И тают в легких лучах,
И звуками полнится глубь мировая,
Сливая
Их в один многотысячный хор.
И впервые внятен ему,
Сквозь глухую земную тьму,
Единый, пламенный звук
Неизбывных человеческих мук.
Он слышит голоса забитых судьбою,
Женщин, безответно себя отдавших,
Девушек, посмеявшихся над собою,
Одиноких, улыбки не знавших,
Слышит гневные жалобы оскорбленных,
Беспомощное детское рыданье,
Тихий вопль обманно-совращенных,
Слышит всех, кому ведомо страданье,
Всех отверженных, темных, павших,
Не снискавших
Мученического венца и сиянья.
Слышит всех, слышит их голоса,
Как они к отверстым небесам
Вопиют в извечно-жалостном хоре.
И он сам
В этот миг единственный сознает,
Что возносят ввысь только боль и горе,
А земное счастье—гнетет.
И дальше, и дальше ширится в небе свет.
Выше и выше
Голоса возносят
Скорбь, и ужас, и грех;
И он знает: небо услышит
Всех, без изятия всех,
Кто его милосердья просит.
Над несчастным
Небо суда не творит,
Пламенем ясным
Вечная благость чертог его озарит.
Близятся последние сроки,
Боль претворится в свет и счастье в боль для того,
Кто, пройдя через смерть, иной и глубокой,
Скорбно-рожденной жизни обрел торжество.
И он
Падает, словно мечом сражен.
Вся правда мира и вся боль земли
Перед ним мгновенно прошли.
Тело дрожит,
На губах проступает пена,
Судорогою лицо свело,
Но стекают на саван слезы блаженно,
Светло,
Ибо лишь с тех пор,
Как со смертью встретился смертный взор,
Радость жизни—вновь совершенна.
Наскоро освобождают от пут.
И тут
Как-то разом потухает лицо.
Всех
В карету толкают, везут назад.
Взгляд
Странно туп, недвижность в чертах,
И лишь на дергающихся устах
Карамазовский желтый смех.

Иосиф Бродский

Римские элегии

Бенедетте Кравиери

I

Пленное красное дерево частной квартиры в Риме.
Под потолком — пыльный хрустальный остров.
Жалюзи в час заката подобны рыбе,
перепутавшей чешую и остов.
Ставя босую ногу на красный мрамор,
тело делает шаг в будущее — одеться.
Крикни сейчас «замри» — я бы тотчас замер,
как этот город сделал от счастья в детстве.
Мир состоит из наготы и складок.
В этих последних больше любви, чем в лицах.
Как и тенор в опере тем и сладок,
что исчезает навек в кулисах.
На ночь глядя, синий зрачок полощет
свой хрусталик слезой, доводя его до сверканья.
И луна в головах, точно пустая площадь:
без фонтана. Но из того же камня.

II

Месяц замерших маятников (в августе расторопна
только муха в гортани высохшего графина).
Цифры на циферблатах скрещиваются, подобно
прожекторам ПВО в поисках серафима.
Месяц спущенных штор и зачехленных стульев,
потного двойника в зеркале над комодом,
пчел, позабывших расположенье ульев
и улетевших к морю покрыться медом.
Хлопочи же, струя, над белоснежной, дряблой
мышцей, играй куделью седых подпалин.
Для бездомного торса и праздных граблей
ничего нет ближе, чем вид развалин.
Да и они в ломаном «р» еврея
узнают себя тоже; только слюнным раствором
и скрепляешь осколки, покамест Время
варварским взглядом обводит форум.

III

Черепица холмов, раскаленная летним полднем.
Облака вроде ангелов — в силу летучей тени.
Так счастливый булыжник грешит с голубым исподним
длинноногой подруги. Я, певец дребедени,
лишних мыслей, ломаных линий, прячусь
в недрах вечного города от светила,
навязавшего цезарям их незрячесть
(этих лучей за глаза б хватило
на вторую вселенную). Желтая площадь; одурь
полдня. Владелец «веспы» мучает передачу.
Я, хватаясь рукою за грудь, поодаль
считаю с прожитой жизни сдачу.
И как книга, раскрытая сразу на всех страницах,
лавр шелестит на выжженной балюстраде.
И Колизей — точно череп Аргуса, в чьих глазницах
облака проплывают как память о бывшем стаде.

IV

Две молодых брюнетки в библиотеке мужа
той из них, что прекрасней. Два молодых овала
сталкиваются над книгой в сумерках, точно Муза
объясняет Судьбе то, что надиктовала.
Шорох старой бумаги, красного крепдешина,
воздух пропитан лавандой и цикламеном.
Перемена прически; и локоть — на миг — вершина,
привыкшая к ветреным переменам.
О, коричневый глаз впитывает без усилий
мебель того же цвета, штору, плоды граната.
Он и зорче, он и нежней, чем синий.
Но синему — ничего не надо!
Синий всегда готов отличить владельца
от товаров, брошенных вперемежку
(т. е. время — от жизни), дабы в него вглядеться.
Так орел стремится вглядеться в решку.

V

Звуки рояля в часы обеденного перерыва.
Тишина уснувшего переулка
обрастает бемолью, как чешуею рыба,
и коричневая штукатурка
дышит, хлопая жаброй, прелым
воздухом августа, и в горячей
полости горла холодным перлом
перекатывается Гораций.
Я не воздвиг уходящей к тучам
каменной вещи для их острастки.
О своем — и о любом — грядущем
я узнал у буквы, у черной краски.
Так задремывают в обнимку
с «лейкой», чтоб, преломляя в линзе
сны, себя опознать по снимку,
очнувшись в более длинной жизни.

VI

Обними чистый воздух, а ля ветви местных пиний:
в пальцах — не больше, чем на стекле, на тюле.
Но и птичка из туч вниз не вернется синей,
да и сами мы вряд ли боги в миниатюре.
Оттого мы и счастливы, что мы ничтожны. Дали,
выси и проч. брезгают гладью кожи.
Тело обратно пространству, как ни крути педали.
И несчастны мы, видимо, оттого же.
Привались лучше к портику, скинь бахилы,
сквозь рубашку стена холодит предплечье;
и смотри, как солнце садится в сады и виллы,
как вода, наставница красноречья,
льется из ржавых скважин, не повторяя
ничего, кроме нимфы, дующей в окарину,
кроме того, что она — сырая
и превращает лицо в руину.

VII

В этих узких улицах, где громоздка
даже мысль о себе, в этом клубке извилин
прекратившего думать о мире мозга,
где-то взвинчен, то обессилен,
переставляешь на площадях ботинки
от фонтана к фонтану, от церкви к церкви
— так иголка шаркает по пластинке,
забывая остановиться в центре, —
можно смириться с невзрачной дробью
остающейся жизни, с влеченьем прошлой
жизни к законченности, к подобью
целого. Звук, из земли подошвой
извлекаемый — ария их союза,
серенада, которую время о’но
напевает грядущему. Это и есть Карузо
для собаки, сбежавшей от граммофона.

VIII

Бейся, свечной язычок, над пустой страницей,
трепещи, пригинаем выдохом углекислым,
следуй — не приближаясь! — за вереницей
литер, стоящих в очередях за смыслом.
Ты озаряешь шкаф, стенку, сатира в нише
— большую площадь, чем покрывает почерк!
Да и копоть твоя воспаряет выше
помыслов автора этих строчек.
Впрочем, в ихнем ряду ты обретаешь имя;
вечным пером, в память твоих субтильных
запятых, на исходе тысячелетья в Риме
я вывожу слова «факел», «фитиль», «светильник»,
а не точку — и комната выглядит как в начале.
(Сочиняя, перо мало что сочинило).
О, сколько света дают ночами
сливающиеся с темнотой чернила!

IX

Скорлупа куполов, позвоночники колоколен.
Колоннады, раскинувшей члены, покой и нега.
Ястреб над головой, как квадратный корень
из бездонного, как до молитвы, неба.
Свет пожинает больше, чем он посеял:
тело способно скрыться, но тень не спрячешь.
В этих широтах все окна глядят на Север,
где пьешь тем больше, чем меньше значишь.
Север! в огромный айсберг вмерзшее пианино,
мелкая оспа кварца в гранитной вазе,
не способная взгляда остановить равнина,
десять бегущих пальцев милого Ашкенази.
Больше туда не выдвигать кордона.
Только буквы в когорты строит перо на Юге.
И золотистая бровь, как закат на карнизе дома,
поднимается вверх, и темнеют глаза подруги.

X

Частная жизнь. Рваные мысли, страхи.
Ватное одеяло бесформенней, чем Европа.
С помощью мятой куртки и голубой рубахи
что-то еще отражается в зеркале гардероба.
Выпьем чаю, лицо, чтобы раздвинуть губы.
Воздух обложен комнатой, как оброком.
Сойки, вспорхнув, покидают купы
пиний — от брошенного ненароком
взгляда в окно. Рим, человек, бумага;
хвост дописанной буквы — точно мелькнула крыса.
Так уменьшаются вещи в их перспективе, благо
тут она безупречна. Так на льду Танаиса
пропадая из виду, дрожа всем телом,
высохшим лавром прикрывши темя,
бредут в лежащее за пределом
всякой великой державы время.

XI

Лесбия, Юлия, Цинтия, Ливия, Микелина.
Бюст, причинное место, бедра, колечки ворса.
Обожженная небом, мягкая в пальцах глина —
плоть, принявшая вечность как анонимность торса.
Вы — источник бессмертья: знавшие вас нагими
сами стали катуллом, статуями, траяном,
августом и другими. Временные богини!
Вам приятнее верить, нежели постоянным.
Славься, круглый живот, лядвие с нежной кожей!
Белый на белом, как мечта Казимира,
летним вечером я, самый смертный прохожий,
среди развалин, торчащих как ребра мира,
нетерпеливым ртом пью вино из ключицы;
небо бледней щеки с золотистой мушкой.
И купола смотрят вверх, как сосцы волчицы,
накормившей Рема и Ромула и уснувшей.

XII

Наклонись, я шепну Тебе на ухо что-то: я
благодарен за все; за куриный хрящик
и за стрекот ножниц, уже кроящих
мне пустоту, раз она — Твоя.
Ничего, что черна. Ничего, что в ней
ни руки, ни лица, ни его овала.
Чем незримей вещь, тем оно верней,
что она когда-то существовала
на земле, и тем больше она — везде.
Ты был первым, с кем это случилось, правда?
Только то и держится на гвозде,
что не делится без остатка на два.
Я был в Риме. Был залит светом. Так,
как только может мечтать обломок!
На сетчатке моей — золотой пятак.
Хватит на всю длину потемок.