Все стихи про кухню

Найдено стихов - 22

Осип Мандельштам

Мы с тобой на кухне посидим

Мы с тобой на кухне посидим,
Сладко пахнет белый керосин;

Острый нож да хлеба каравай…
Хочешь, примус туго накачай,

А не то веревок собери
Завязать корзину до зари,

Чтобы нам уехать на вокзал,
Где бы нас никто не отыскал.

Наталья Крандиевская-толстая

Из цикла «В кухне»

В кухне крыса пляшет с голоду,
В темноте гремит кастрюлями.
Не спугнуть её ни холодом,
Ни холерою, ни пулями.
Что беснуешься ты, старая?
Здесь и корки не доищешься,
Здесь давно уж злою карою,
Сновиденьем стала пища вся.
Иль со мною подружилась ты
И в промерзшем этом здании
Ждёшь спасения, как милости,
Там, где теплится дыхание?
Поздно, друг мой, догадалась я!
И верна и невиновна ты.
Только двое нас осталося —
Сторожить пустые комнаты.

Леонид Мартынов

Кухня

Тихо тикают часы
На картонном циферблате.
Вязь из розочек в томате
И зеленые усы.Возле раковины щель
Вся набита прусаками,
Под иконой ларь с дровами
И двугорбая постель.Над постелью бывший шах,
Рамки в ракушках и бусах, -
В рамках — чучела в бурнусах
И солдаты при часах.Чайник ноет и плюет.
На окне обрывок книжки:
«Фаршированные пышки»,
«Шведский яблочный компот».Пахнет мыльною водой,
Старым салом и угаром.
На полу пред самоваром
Кот сидит как неживой.Пусто в кухне. «Тик» да «так».
А за дверью на площадке
Кто-то пьяненький и сладкий
Ноет: «Дарья, четвер-так!»

Юлия Друнина

Восемь кухонных метров

В соседнем кинотеатре последняя лампа тухнет,
А в доме у нас зажёгся в одном из окошек свет, —
Стараясь шагать бесшумно, на коммунальную кухню,
В прозу кастрюль и тарелок, вступил молодой поэт.Ещё не имеет парень отдельного кабинета,
Ещё и стола для работы себе он не приобрёл.
Но если сказать по правде — парню плевать на это:
Шаткий кухонный столик заменит письменный стол.Громко поёт холодильник. Бойко щёлкает счётчик.
Кран подпевает басом. Сердце в груди поёт.
Как хорошо на кухне сидеть над стихами ночью,
Если живёшь на свете всего двадцать первый год! Восемь кухонных метров — кто говорит, что тесно?
Всю солнечную систему поэт поместит сюда.
Будут почёт и деньги, будет он всем известен,
Только таким богатым не будет он никогда!..

Юрий Визбор

Ходики

Когда в мой дом любимая вошла,
В нём книги лишь в углу лежали валом.
Любимая сказала: «Это мало.
Нам нужен дом». Любовь у нас была.
И мы пошли со старым рюкзаком,
Чтоб совершить покупки коренные.
И мы купили ходики стенные,
И чайник мы купили со свистком.

Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.

Потом пришли иные рубежи,
Мы обрастали разными вещами,
Которые украсить обещали
И без того украшенную жизнь.
Снега летели, письмами шурша,
Ложились письма на мои палатки,
Что дома, слава Богу, всё в порядке,
Лишь ходики немножечко спешат.

Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.

С любимой мы прожили сотню лет,
Да что я говорю — прожили двести,
И показалось мне, что в новом месте
Горит поярче предвечерний свет
И говорятся тихие слова,
Которые не сказывались, право,
Поэтому, не мудрствуя лукаво,
Пора спешить туда, где синева.

С тех пор я много берегов сменил.
В своей стране и в отдалённых странах
Я вспоминал с навязчивостью странной,
Как часто эти ходики чинил.
Под ними чай другой мужчина пьёт,
И те часы ни в чём не виноваты,
Они всего единожды женаты,
Но, как хозяин их, спешат вперёд.

Ах, лучше нет огня, который не потухнет,
И лучше дома нет, чем собственный твой дом,
Где ходики стучат старательно на кухне,
Где милая моя и чайник со свистком.

Василий Андреевич Жуковский

Каплун и сокол

Приветы иногда злых умыслов прикраса.
Один
Московский гражданин,
Пришлец из Арзамаса,
Матюшка-долгохвост, по промыслу каплун,
На кухню должен был явиться
И там на очаге с кухмистером судиться.
Вся дворня взбегалась: цыпь! цыпь! цыпь! цыпь! — Шалун
Проворно,
Смекнувши, что беда,
Давай бог ноги! «Господа,
Слуга покорный!
По мне, хотя весь день извольте горло драть,
Меня вам не прельстить учтивыми словами!
Теперь: цыпь! цыпь! а там меня щипать,
Да в печку! да, сморчами
Набивши брюхо мне, на стол меня! а там
И поминай как звали!»
Тут сокол-крутонос, которого считали
По всей окружности примером всем бойцам,
Который на жерди, со спесью соколиной,
Раздувши зоб, сидел
И с смехом на гоньбу глядел,
Сказал: «Дурак каплун! с такой, как ты, скотиной
Из силы выбился честной народ!
Тебя зовут, а ты, урод,
И нос отворотил, оглох, ко всем спиною!
Смотри пожалуй! я тебе ль чета? но так
Не горд! лечу на свист! глухарь, дурак,
Постой! хозяин ждет! вся дворня за тобою!»
Каплун, кряхтя, пыхтя, советнику в ответ:
«Князь сокол, я не глух! меня хозяин ждет?
Но знать хочу, зачем? а этот твой приятель,
Который в фартуке, как вор с ножом,
Так чванится своим узорным колпаком,
Конечно, каплунов усердный почитатель?
Прогневался, что я не падок к их словам!
Но если б соколам,
Как нашей братье каплунам,
На кухне заглянуть случилось
В горшок, где б в кипятке их княжество варилось,
Тогда хозяйский свист и их бы не провел;
Тогда б, как скот каплун, черкнул и князь сокол!»

Ирина Токмакова

Котята

На свете есть котята —
Касьянка, Том и Плут.
И есть у них хозяйка,
Не помню, как зовут.
Она котятам варит
Какао и компот
И дарит им игрушки
На каждый Новый год.
Котята ей находят
Пропавшие очки
И утром поливают
Укроп и кабачки.

Котят купить просили
Продукты на обед.
Они сходили в город
И принесли… конфет.

Натёрли пол на кухне
Касьянка, Том и Плут,
Сказали: «Будет кухня —
Совсем замёрзший пруд».
И весело катались
По кухне на коньках.
Хозяйка от испуга
Сказала только: «Ах!»

Котята за капустой
Ходили в огород.
Там у капустных грядок
Им повстречался крот.
Весь день играли в жмурки
Котята и кроты.
А бедная хозяйка
Грустила у плиты.

Косили на опушке
Касьянка, Плут и Том.
Нашли в траве щеглёнка
С оторванным хвостом.
Они снесли больного
К щеглихе-маме в лес
И сделали припарки,
Примочки и компресс.

Ходили как-то к речке
Касьянка, Том и Плут,
Проверить, хорошо ли
В ней окуни живут.
Приходят, а у речки
Лежит старик судак
И до воды добраться
Не может сам никак.
Скорей беднягу в воду
Забросили они
И крикнули вдогонку:
«Смотри не утони!»

Сказала раз хозяйка:
«Схожу куплю букварь,
Неграмотный котёнок —
Невежда и дикарь».
И в тот же вечер дружно
Уселись за столом,
И выучили буквы
Касьянка, Плут и Том.

А после, взявши ручки
И три карандаша,
Такое сочинили
Послание мышам:
«Эй, мыши-шебуршиши,
Бегите из-под крыши,
Бегите из подвала,
Пока вам не попало».
И подписались все потом:
«Касьянка, Плут и Том».

Осип Мандельштам

Кухня

Гудит и пляшет розовый
Сухой огонь березовый
На кухне! На кухне!
Пекутся утром солнечным
На масле на подсолнечном
Оладьи! Оладьи!

Горят огни янтарные,
Сияют, как пожарные,
Кастрюли! Кастрюли!
Шумовки и кофейники,
И терки, и сотейники —
На полках! На полках!

И варится стирка
В котле-великане,
Как белые рыбы
В воде-океане:
Топорщится скатерть
Большим осетром,
Плывет белорыбицей,
Вздулась шаром.

А куда поставить студень?
На окно! На окно!
На большом на белом блюде —
И кисель с ним заодно.
С подоконника обидно
Воробьям, воробьям:
— И кисель, и студень видно —
Да не нам! Да не нам!

Хлебные, столовые, гибкие, стальные,
Все ножи зубчатые, все ножи кривые.
Нож не булавка:
Нужна ему правка!
И точильный камень льется
Журчеем.
Нож и ластится и вьется
Червяком.
— Вы ножи мои, ножи!
Серебристые ужи!

У точильщика, у Клима,
Замечательный нажим,
И от каждого нажима
Нож виляет, как налим.

Трудно с кухонным ножом,
С непослушным косарем;
А с мизинцем перочинным
Мы управимся потом!
Вы ножи мои, ножи!
Серебристые ужи!

У Тимофеевны
Руки проворные —
Зерна кофейные
Черные-черные:
Лезут, толкаются
В узкое горло
И пробираются
В темное жерло.

Тонко намолото каждое зернышко,
Падает в ящик на темное донышко!

На столе лежат баранки,
Самовар уже кипит.
Черный чай в сухой жестянке
Словно гвоздики звенит:
— Приходите чаевать
Поскорее, гости,
И душистого опять
Чаю в чайник бросьте!

Мы, чаинки-шелестинки,
Словно гвоздики звеним.
Хватит нас на сто заварок,
На четыреста приварок:
Быть сухими не хотим!

Весело на противне
Масло зашипело —
То-то поработает
Сливочное, белое.Все желтки яичные
Опрокинем сразу,
Сделаем яичницу
На четыре глаза.

Крупно ходит маятник —
Раз-два-три-четыре.
И к часам подвешены
Золотые гири.

Чтобы маятник с бородкой
Бегал крупною походкой,
Нужно гирю подтянуть —
ВОТ ТАК — НЕ ЗАБУДЬ!

Владимир Высоцкий

Ой, где был я вчера

Ой, где был я вчера — не найду, хоть убей,
Только помню, что стены с обоями.
Помню, Клавка была и подруга при ней,
Целовался на кухне с обоими.

А наутро я встал,
Мне давай сообщать:
Что хозяйку ругал,
Всех хотел застращать,
Будто голым скакал,
Будто песни орал,
А отец, говорил,
У меня генерал.

А потом рвал рубаху и бил себя в грудь,
Говорил, будто все меня продали,
И гостям, говорят, не давал продохнуть -
Все донимал их блатными аккордами.

А потом кончил пить,
Потому что устал,
Начал об пол крушить
Благородный хрусталь,
Лил на стены вино,
А кофейный сервиз,
Растворивши окно,
Взял да выбросил вниз.

И никто мне не мог даже слова сказать,
Но потом потихоньку оправились,
Навалились гурьбой, стали руки вязать,
И в конце уже все позабавились.

Кто плевал мне в лицо,
А кто водку лил в рот,
А какой-то танцор
Бил ногами в живот,
Молодая вдова,
Верность мужу храня,
(Ведь живем однова)
Пожалела меня.

И бледнел я на кухне с разбитым лицом,
Сделал вид, что пошел на попятную -
"Развяжите!" — кричал, — "да и дело с концом!" -
Развязали, но вилки попрятали.

Тут вообще началось -
Не опишешь в словах,
И откуда взялось
Столько силы в руках?
Я, как раненный зверь,
Напоследок чудил,
Выбил окна и дверь,
И балкон уронил.

Ой, где был я вчера — не найду днем с огнем,
Только помню, что стены с обоями…
И осталось лицо, и побои на нем.
Ну куда теперь выйти с побоями?

Если правда оно,
Ну, хотя бы на треть,
Остается одно:
Только лечь, помереть,
Хорошо, что вдова
Все смогла пережить,
Пожалела меня
И взяла к себе жить.

Осип Мандельштам

Примус

I

Чтобы вылечить и вымыть
Старый примус золотой,
У него головку снимут
И нальют его водой.

Медник, доктор примусиный,
Примус вылечит больной:
Кормит свежим керосином,
Чистит тонкою иглой.

II

— Очень люблю я белье,
С белой рубашкой дружу,
Как погляжу на нее —
Глажу, утюжу, скольжу.
Если б вы знали, как мне
Больно стоять на огне!

III

— Мне, сырому, неученому,
Простоквашей стать легко, —
Говорило кипяченому
Сырое молоко.

А кипяченое
Отвечает нежненько:
— Я совсем не неженка,
У меня есть пенка!

IV

— В самоваре, и в стакане,
И в кувшине, и в графине
Вся вода из крана.
Не разбей стакана.
— А водопровод
Где
воду
берет?

V

Курицы-красавицы пришли к спесивым павам:
— Дайте нам хоть перышко, на радостях: кудах!
— Вот еще!
Куда вы там?
Подумайте: куда вам?
Мы вам не товарищи: подумаешь! кудах!

VI

Сахарная голова
Ни жива ни мертва —
Заварили свежий чай:
К нему сахар подавай!

VII

Плачет телефон в квартире —
Две минуты, три, четыре.
Замолчал и очень зол:
Ах, никто не подошел.

— Значит, я совсем не нужен,
Я обижен, я простужен:
Телефоны-старики –
Те поймут мои звонки!

VIII

— Если хочешь, тронь —
Чуть тепла ладонь:
Я электричество — холодный огонь.

Тонок уголек,
Волоском завит:
Лампочка стеклянная не греет, а горит.

IX

Бушевала синица:
В море негде напиться —

И большая волна,
И вода солона;

А вода не простая,
А всегда голубая…

Как-нибудь обойдусь —
Лучше дома напьюсь!

X

Принесли дрова на кухню,
Как вязанка на пол бухнет,
Как рассыплется она —
И береза и сосна, —
Чтобы жарко было в кухне,
Чтоб плита была красна.

XI

Это мальчик-рисовальщик,
Покраснел он до ушей,
Потому что не умеет
Он чинить карандашей.
Искрошились.
Еле-еле
заострились.
Похудели.
И взмолилися они:
— Отпусти нас, не чини!

XII

Рассыпаются горохом
Телефонные звонки,
Но на кухне слышат плохо
Утюги и котелки.
И кастрюли глуховаты —
Но они не виноваты:
Виноват открытый кран —
Он шумит, как барабан.

XIII

Что ты прячешься, фотограф,
Что завесился платком?

Вылезай, снимай скорее,
Будешь прятаться потом.

Только страусы в пустыне
Прячут голову в крыло.

Эй, фотограф! Неприлично
Спать, когда совсем светло!

XIV

Покупали скрипачи
На базаре калачи,
И достались в перебранке
Трубачам одни баранки.

Владимир Луговской

Кухня времени

Эдуарду Багрицкому«Дай руку. Спокойно…
Мы в громе и мгле
Стоим
на летящей куда-то земле».
Вот так,
постепенно знакомясь с тобою,
Я начал поэму
«Курьерский поезд».Когда мы с Багрицким ехали из Кунцева
В прославленном автобусе, на вечер Вхутемаса,
Москва обливалась заревом пунцовым
И пел кондуктор угнетенным басом: «Не думали мы еще с вами вчера,
Что завтра умрем под волнами!..»Хорошая спортсменка, мой моральный доктор,
Однажды сказала, злясь и горячась:
«Никогда не ведите движений от локтя —
Давайте движенье всегда от плеча!..»Теперь, суммируя и это, и то,
Я подвожу неизбежный итог: Мы — новое время —
в разгромленной мгле
Стоим
на летящей куда-то земле.Пунцовым пожаром горят вечера,
История встала над нами.
— Не думали мы еще с вами вчера,
Что завтра умрем под волнами.Но будут ли газы ползти по ночам,
Споют ли басы орудийного рокота, —
Давайте стремительный жест от плеча,
Никогда не ведите движений от локтя! Вы думали, злоба сошла на нет?
Скелеты рассыпались? Слава устала?
Хозяйка три блюда дает на обед.
Зимою — снежит, а весною — тает.А что, если ужин начинает багроветь?
И злая хозяйка прикажет — «Готово!»
Растает зима
от горячих кровей,
Весна заснежит
миллионом листовок.И выйдет хозяйка полнеть и добреть,
Сливая народам в манерки и блюдца
Матросский наварный борщок Октябрей,
Крутой кипяток мировых Революций.И мы в этом вареве вспученных дней,
В животном рассоле костистых событий —
Наверх ли всплывем
или ляжем на дне,
Лицом боевым
или черепом битым.Да! Может, не время об этом кричать,
Не время судьбе самолетами клектать,
Но будем движенья вести от плеча,
Широко расставя упрямые локти! Трамвайному кодексу будней —
не верь!
Глухому уставу зимы —
не верь!
Зеленой программе весны —
не верь!
Поставь их
в журнал исходящих.Мы в сумрачной стройке сражений
теперь,
Мы в сумрачном ритме движений
теперь,
Мы в сумрачной воле к победе
теперь
Стоим
на земле летящей.Мы в дикую стужу
в разгромленной мгле
Стоим
на летящей куда-то земле —
Философ, солдат и калека.
Над нами восходит кровавой звездой,
И свастикой черной и ночью седой
Средина
двадцатого века!

Эдуард Багрицкий

Тиль Уленшпигель (Весенним утром кухонные двери…)

Весенним утром кухонные двери
Раскрыты настежь, и тяжелый чад
Плывет из них. А в кухне толкотня:
Разгоряченный повар отирает
Дырявым фартуком свое лицо,
Заглядывает в чашки и кастрюли,
Приподымая медные покрышки,
Зевает и подбрасывает уголь
В горячую и без того плиту.
А поваренок в колпаке бумажном,
Еще неловкий в трудном ремесле,
По лестнице карабкается к полкам,
Толчет в ступе корицу и мускат,
Неопытными путает руками
Коренья в банках, кашляет от чада,
Вползающего в ноздри и глаза
Слезящего…
А день весенний ясен,
Свист ласточек сливается с ворчаньем
Кастрюль и чашек на плите; мурлычет,
Облизываясь, кошка, осторожно
Под стульями подкрадываясь к месту,
Где незамеченным лежит кусок
Говядины, покрытый легким жиром.
О царство кухни! Кто не восхвалял
Твой синий чад над жарящимся мясом,
Твой легкий пар над супом золотым?
Петух, которого, быть может, завтра
Зарежет повар, распевает хрипло
Веселый гимн прекрасному искусству,
Труднейшему и благодатному…

Я в этот день по улице иду,
На крыши глядя и стихи читая, —
В глазах рябит от солнца, и кружится
Беспутная, хмельная голова.
И, синий чад вдыхая, вспоминаю
О том бродяге, что, как я, быть может,
По улицам Антверпена бродил…
Умевший все и ничего не знавший,
Без шпаги — рыцарь, пахарь — без сохи,
Быть может, он, как я, вдыхал умильно
Веселый чад, плывущий из корчмы;
Быть может, и его, как и меня,
Дразнил копченый окорок, — и жадно
Густую он проглатывал слюну.
А день весенний сладок был и ясен,
И ветер материнскою ладонью
Растрепанные кудри развевал.
И, прислонясь к дверному косяку,
Веселый странник, он, как я, быть может,
Невнятно напевая, сочинял
Слова еще не выдуманной песни…
Что из того? Пускай моим уделом
Бродяжничество будет и беспутство,
Пускай голодным я стою у кухонь,
Вдыхая запах пиршества чужого,
Пускай истреплется моя одежда,
И сапоги о камни разобьются,
И песни разучусь я сочинять…
Что из того? Мне хочется иного…
Пусть, как и тот бродяга, я пройду
По всей стране, и пусть у двери каждой
Я жаворонком засвищу — и тотчас
В ответ услышу песню петуха!
Певец без лютни, воин без оружья,
Я встречу дни, как чаши, до краев
Наполненные молоком и медом.
Когда ж усталость овладеет мною
И я засну крепчайшим смертным сном,
Пусть на могильном камне нарисуют
Мой герб: тяжелый, ясеневый посох —
Над птицей и широкополой шляпой.
И пусть напишут: «Здесь лежит спокойно
Веселый странник, плакать не умевший.»
Прохожий! Если дороги тебе
Природа, ветер, песни и свобода, —
Скажи ему: «Спокойно спи, товарищ,
Довольно пел ты, выспаться пора!»

Валентин Катаев

Пятый

Нас в детстве качала одна колыбель,
Одна нас лелеяла песик,
Но я никогда не любил голубей,
Мой хитрый и слабый ровесник.

Мечтой не удил из прибоя сирен,
А больше бычков на креветку,
И крал не для милой сырую сирень,
Ломая рогатую ветку.

Сирень хороша для рогатки была,
Чтоб, вытянув в струнку резинку,
Нацелившись, выбить звезду из стекла
И с лёту по голубю дзынкнуть.

Что голуби? Аспидных досок глупей.
Ну — пышный трубач или турман!.
С собою в набег не возьмешь голубей
На скалы прибрежные штурмом.

И там, где японский игрушечный флаг
Трепало под взрывы прибоя,
Мальчишки учились атакам во фланг
И тактике пешего боя.

А дома, склонясь над шершавым листом,
Чертили не конус, а крейсер.
Борты «Ретвизана», открытый кингстон
И крен знаменитый «Корейца».

Язык горловой, голубиной поры,
Был в пятом немногим понятен,
Весна в этот год соблазняла дворы
Не сизым пушком голубятен, –

Она, как в малинник, манила меня
К витринам аптекарских лавок,
Кидая пакеты сухого огня
На лаковый, скользкий прилавок.

Она, пиротехники первую треть
Пройдя по рецептам, сначала
Просеивать серу, селитру тереть
И уголь толочь обучала.

И, высыпав темную смесь на ладонь,
Подарок глазам протянула.
Сказала: — Вот это бенгальский огонь! –
И в ярком дыму потонула.

К плите. С порошком. Торопясь. Не дыша,
— Глядите, глядите, как ухнет! –
И вверх из кастрюль полетела лапша
В дыму погибающей кухни.

Но веку шел пятый, и он перерос
Террор, угрожающий плитам:
Не в кухню щепотку — он в город понес
Компактный пакет с динамитом.

Я помню: подводы везли на вокзал
Какую-то кладь мимо школы,
И пятый метнулся… (О, эти глаза,
Студенческий этот околыш!)

Спешил террорист, прижимая к бедру
Гранату в газете. Вдруг — пристав…
И ящиков триста посыпалось вдруг
На пристава и на террориста.

А пятый уже грохотал за углом
В рабочем квартале, и эхо
Хлестало ракетами, как помелом,
Из рельсопрокатного цеха.

А пятый, спасаясь от вражьих погонь,
Уже, непомерно огромный,
Вставал, как багровый бенгальский огонь
Из устья разгневанной домны.

И, на ухо сдвинув рабочий картуз,
Пройдя сквозь казачьи разъезды,
Рубил эстакады в оглохшем порту
И жег, задыхаясь, уезды…

Николай Заболоцкий

Как мыши с котом воевали

Жил-был кот,
Ростом он был с комод,
Усищи — с аршин,
Глазищи — с кувшин,
Хвост трубой,
Сам рябой.
Ай да кот!

Пришел тот кот
К нам в огород,
Залез кот на лукошко,
С лукошка прыгнул в окошко,
Углы в кухне обнюхал,
Хвостом по полу постукал.
— Эге, — говорит, — пахнет мышами!
Поживу-ка я с недельку с вами!

Испугались в подполье мыши —
От страха чуть дышат.
— Братцы, — говорят, — что же это такое?
Не будет теперь нам покоя.
Не пролезть нам теперь к пирогу,
Не пробраться теперь к творогу,
Не отведать теперь нам каши,
Пропали головушки наши!

А котище лежит на печке,
Глазищи горят как свечки.
Лапками брюхо поглаживает,
На кошачьем языке приговаривает:
— Здешние, — говорит, — мышата
Вкуснее, — говорит, — шоколада,
Поймать бы их мне штук двести —
Так бы и съел всех вместе!

А мыши в мышиной норке
Доели последние корки,
Построились в два ряда
И пошли войной на кота.
Впереди генерал Культяпка,
На Культяпке — железная шляпка,
За Культяпкой — серый Тушканчик,
Барабанит Тушканчик в барабанчик,
За Тушканчиком — целый отряд,
Сто пятнадцать мышиных солдат.

Бум! Бум! Бум! Бум!
Что за гром? Что за шум?
Берегись, усатый кот,
Видишь — армия идет,
Видишь — армия идет,
Громко песенку поет.

Вот Культяпка боевой
Показался в кладовой.
Барабанчики гремят,
Громко пушечки палят,
Громко пушечки палят,
Только ядрышки летят!

Прибежали на кухню мыши,
Смотрят — а кот не дышит,
Глаза у кота закатились,
Уши у кота опустились,
Что случилось с котом?
Собрались мыши кругом, —
Глядят на кота, глазеют,
А тронуть кота не смеют.

Но Культяпка был не трус —
Потянул кота за ус, —
Лежит котище — не шелохнется,
С боку на бок не повернется.
Окочурился, разбойник, окочурился,
Накатил на кота карачун, карачун!
Тут пошло у мышей веселье,
Закружились они каруселью,
Забрались котищу на брюхо,
Барабанят ему прямо в ухо,
Все танцуют, скачут, хохочут…

А котище-то как подскочит,
Да как цапнет Культяпку зубами —
И пошел воевать с мышами!
Вот какой он был, котище, хитрый!
Вот какой он был, котище, умный!
Всех мышей он обманул,
Всех он крыс переловил.
Не лазайте, мыши, по полочкам,
Не воруйте, крысы, сухарики,
Не скребитесь под полом, под лестницей,
Не мешайте Никитушке спать-почивать!

Иосиф Павлович Уткин

Волосы

По кухне и счастьеН. А. Гнуни

Молчи, скрывайся и таи.
Молчи, скрывайсяТютчев

По кухне и счастье усвоено…
Я нежен,
А щеточник — тих:
Он волосы
Он волосыпонял по-своему,
Он делает
Щетки из них.
А мне они —
А мне они —целью и знаменем.
Я знаменем сделать
Я знаменем сделатьготов
И волосы
И волосычерного пламени,
И пламя
И пламягражданских трудов!..

Теперь я
Теперь япочувствовал это.
Теперь я
Теперь япрекрасно пойму.
Зимою —
Зимою —мерещится лето,
А летом —
А летом —лелеешь зиму…
Я предал военную
Я предал военнуюмолодость
Смиренью высоких забот,
И видишь,
И видишь,крылатые волосы
Жемчужная изморозь жжет…
Все к лучшему,
Все к лучшему,к лучшему,
Все к лучшему, к лучшему,к лучшему.
И осень,
И осень,и проседь забот.
Так яблоня
Так яблоняголыми сучьями
Плоды налитые несет.
Все к лучшему,
Все к лучшему,к лучшему,
Все к лучшему, к лучшему,к лучшему.
Но в двадцать четыре мои,
Подумай!
Подумай!Совсем — как по Тютчеву
Скрывайся…
Скрывайся…Молчи…
Скрывайся… Молчи…И таи…

Бубновое небо,
Бубновое небо,бубновое.
Но звезд
Но звездне достать и с горы.
Идеи-то, видишь ли,
Идеи-то, видишь ли,новые,
Да люди
Да людиуж очень
Да люди уж оченьстары.
Но трогай!
Но трогай!
Но трогай!
Качай, бесколесая жизнь!
И если лежать…
У порога —
Конем запаленным
Ложись!

Ах, милая,
Ах, милая,милая,
Ах, милая, милая,милая,
Мы камень еще подожжем
Моей поэтической силою
И черным
И черныматласным огнем!

Так пусть мне —
И целью
И цельюи знаменем,
Я знаменем
Я знаменемсделать готов
И волосы
И волосычерного пламени,
И пламя
И пламягражданских трудов!..
…А ты,
…А ты,мой соседушка
…А ты, мой соседушкаскромненький,
Ты руки
Ты рукитруди и труди,
От щетки —
От щетки —приветливей в комнате,
От песни —
От песни —светлей на груди.

Александр Твардовский

Армейский сапожник

В лесу, возле кухни походной,
Как будто забыв о войне,
Армейский сапожник холодный
Сидит за работой на пне.Сидит без ремня, без пилотки,
Орудует в поте лица.
В коленях — сапог на колодке,
Другой — на ноге у бойца.
И нянчит и лечит сапожник
Сапог, что заляпан такой
Немыслимой грязью дорожной,
Окопной, болотной, лесной, -
Не взять его, кажется, в руки,
А доктору все нипочем,
Катает согласно науке
Да двигает лихо плечом.Да щурится важно и хмуро,
Как знающий цену себе.
И с лихостью важной окурок
Висит у него на губе.Все точно, движенья по счету,
Удар — где такой, где сякой.
И смотрит боец за работой
С одною разутой ногой.Он хочет, чтоб было получше
Сработано, чтоб в аккурат.
И скоро сапог он получит,
И топай обратно, солдат.Кто знает, — казенной подковки,
Подбитой по форме под низ,
Достанет ему до Сычевки,
А может, до старых границ.И может быть, думою сходной
Он занят, а может — и нет.
И пахнет от кухни походной,
Как в мирное время, обед.И в сторону гулкой, недальней
Пальбы — перелет, недолет —
Неспешно и как бы похвально
Кивает сапожник:
— Дает?
— Дает, — отзывается здраво
Боец. И не смотрит. Война.
Налево война и направо,
Война поперек всей державы,
Давно не в новинку она.У Волги, у рек и речушек,
У горных приморских дорог,
У северных хвойных опушек
Теснится колесами пушек,
Мильонами грязных сапог.
Наломано столько железа,
Напорчено столько земли
И столько повалено леса,
Как будто столетья прошли.
А сколько разрушено крова,
Погублено жизни самой.
Иной — и живой и здоровый —
Куда он вернется домой,
Найдет ли окошко родное,
Куда постучаться в ночи?
Все — прахом, все — пеплом-золою,
Сынишка сидит сиротою
С немецкой гармошкой губною
На чьей-то холодной печи.
Поник журавель у колодца,
И некому воду носить.
И что еще встретить придется —
Само не пройдет, не сотрется, -
За все это надо спросить…
Привстали, серьезные оба.
— Кури.
— Ну давай, закурю.
— Великое дело, брат, обувь.
— Молчи, я и то говорю.
Беседа идет, не беседа,
Стоят они, курят вдвоем.
— Шагай, брат, теперь до победы.
Не хватит — еще подобьем.
— Спасибо.- И словно бы другу,
Который его провожал,
Товарищ товарищу руку
Внезапно и крепко пожал.
В час добрый. Что будет — то будет.
Бывало! Не стать привыкать!..
Родные великие люди,
Россия, родимая мать.

Александр Григорьевич Архангельский

А. Безыменский. Ах, зачем эта ночь...

Перо. Чернила. Лист бумаги.
Строка: «Обкому ВКП...»
(А. Безыменский. «Ночь начальника политотдела»)

1

Пол. Потолок. Четыре сте́ны.
А если правильно — стены́.
Стол. Стул. Окошко. Свет Селены,
А по-колхозному — луны.
Ночь. Небо. Звезды. Папка «Дело».
Затылок. Два плеча. Спина.
И это значит — у окна
Мечтает начполитотдела.

2

Сколько в республике нашей чудес!
Сеялки,
Сеялки, веялки,
Сеялки, веялки, загсы,
Сеялки, веялки, загсы, косилки.
ГИХЛ,
ГИХЛ, МТП,
ГИХЛ, МТП, МКХ,
ГИХЛ, МТП, МКХ, МТС.
Тысячи книг —
Тысячи книг — в переплетах и без,
Фабрики-кухни,
Фабрики-кухни, тарелки и вилки.
Сотни поэм
Сотни поэм и кило́метры строк.
Сядем, товарищи,
Сядем, товарищи, если не ляжем,
Ночь понеспим,
Ночь понеспим, а поэта уважим,
Притчи послушаем,
Притчи послушаем, перерасскажем,
Выполним бодро
Выполним бодро нелегкий оброк.

3

Ax, зачем эта ночь
Так была коротка!
Эту ночь я не прочь
Растянуть на века.

4

Хорошо любить жену
И гитарную струну,
Маму, папу, тетю, — ну
И Советскую страну.

Хорошо писать стихи
О кремации сохи,
Выкорчевывать грехи
Тещи, свекра и снохи.

Ты строчи, строчи, рука,
За строкой лети, строка.
Для поэта ночь легка,
Для поэмы — коротка.

5

Хорошо теперь поспать бы,
Но нельзя сегодня спать.
Напоследок справим свадьбы,
А потом заснем на-ять.
До утра плясать мы будем,
Выполняя свадьбы план.
Две гитары, буйный бубен,
Балалайка, барабан,
Мандолина и фанфара,
Три гармони и дуда.
И пошла за парой пара
Рать колхозного труда.
Гром великого оркестра
Раздается под луной.
Льются звуки румбы «фьеста»,
Звуки польки неземной.

6

Начполит, скрывать не стану,
В честь невесты и родни
Выпил рюмочку нарзану,
Ну, а кроме — ни-ни-ни...

7

Трудодни!
Трудодни! Трудодни!
Трудодни! Трудодни! Трудодни!
Трудодни! Трудодни! Трудодни! Трудодни!

8

Да. Поэма — вещь серьезная.
Призадуматься велит...

9

Только знает ночь колхозная,
Как мечтает начполит!

Иван Андреевич Крылов

Собачья дружба

У кухни под окном
На солнышке Полкан с Барбосом, лежа, грелись.
Хоть у ворот перед двором
Пристойнее б стеречь им было дом;
Но как они уж понаелись —
И вежливые ж псы притом
Ни на кого не лают днем —
Так рассуждать они пустилися вдвоем
О всякой всячине: о их собачьей службе,
О худе, о добре и, наконец, о дружбе.
«Что может», говорит Полкан: «приятней быть,
Как с другом сердце к сердцу жить;
Во всем оказывать взаимную услугу;
Не спить без друга и не сесть,
Стоять горой за дружню шерсть,
И, наконец, в глаза глядеть друг другу,
Чтоб только улучить счастливый час,
Нельзя ли друга чем потешить, позабавить,
И в дружнем счастье все свое блаженство ставить!
Вот если б, например, с тобой у нас
Такая дружба завелась:
Скажу я смело,
Мы б и не видели, как время бы летело». —
«А что же? это дело!»
Барбос ответствует ему:
«Давно, Полканушка, мне больно самому,
Что, бывши одного двора с тобой собаки,
Мы дня не проживем без драки;
И из чего? Спасибо господам:
Ни голодно, ни тесно нам!
Притом же, право, стыдно:
Пес дружества слывет примером с давних дней;
А дружбы между псов, как будто меж людей,
Почти совсем не видно». —
«Явим же в ней пример мы в наши времена»,
Вскричал Полкан: «дай лапу!» — «Вот она!»
И новые друзья ну обниматься,
Ну целоваться;
Не знают с радости, к кому и приравняться:
«Орест мой!» — «Мой Пилад!» Прочь свары, зависть, злость!
Тут повар на беду из кухни кинул кость.
Вот новые друзья к ней взапуски несутся:
Где делся и совет и лад?
С Пиладом мой Орест грызутся,—
Лишь только клочья вверх летят:
Насилу, наконец, их розлили водою.

Свет полон дружбою такою.
Про нынешних друзей льзя молвить, не греша,
Что в дружбе все они едва ль не одинаки:
Послушать, кажется, одна у них душа,—
А только кинь им кость, так что твои собаки!

<1815>

Владимир Солоухин

Сказка

В храме — золоченые колонны,
Золоченая резьба сквозная,
От полу до сводов поднимались.
В золоченых ризах все иконы,
Тускло в темноте они мерцали.
Даже темнота казалась в храме
Будто бы немного золотая.
В золотистом сумраке горели
Огоньками чистого рубина
На цепочках золотых лампады.

Рано утром приходили люди.
Богомольцы шли и богомолки.
Возжигались трепетные свечи,
Разливался полусвет янтарный.
Фимиам под своды поднимался
Синими душистыми клубами.
Острый луч из верхнего окошка
Сквозь куренья дымно прорезался.
И неслось ликующее пенье
Выше голубого фимиама,
Выше золотистого тумана
И колонн резных и золоченых.

В храме том, за ризою тяжелой,
За рубиновым глазком лампады
Пятый век скорбела Божья Матерь,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.

Кто, какой мужик нижегородский,
Живописец, инок ли смиренный
С ясно-синим взглядом голубиным,
Муж ли с ястребиными глазами
Вызвал к жизни тихий лик прекрасный,
Мы о том гадать теперь не будем.
Живописец был весьма талантлив.

Пятый век скорбела Божья Матерь
О распятом сыне Иисусе.
Но, возможно, оттого скорбела,
Что уж очень много слез и жалоб
Ей носили женщины-крестьянки,
Богомолки в черных полушалках
Из окрестных деревень ближайших.
Шепотом вверяли, с упованьем,
С робостью вверяли и смиреньем:
«Дескать, к самому-то уж боимся,
Тоже нагрешили ведь немало,
Как бы не разгневался, накажет,
Да и что по пустякам тревожить?
Ну, а ты уж буде похлопочешь
Перед сыном с нашей просьбой глупой,
С нашею нуждою недостойной.
Сердце материнское смягчится
Там, где у судьи не дрогнет сердце.
Потому тебя и называем
Матушкой-заступницей. Помилуй!»

А потом прошла волна большая,
С легким хрустом рухнули колонны,
Цепи все по звенышку распались,
Кирпичи рассыпались на щебень,
По песчинке расточились камни,
Унесло дождями позолоту.
В школу на дрова свезли иконы.
Расплодилась жирная крапива,
Где высоко поднимались стены
Белого сверкающего храма.
Жаловаться ходят нынче люди
В областную, стало быть, газету.
Вот на председателя колхоза
Да еще на Петьку-бригадира.
Там ужо отыщется управа!

Раз я ехал, жажда одолела.
На краю села стоит избушка.
Постучался, встретила старушка,
Пропустила в горенку с порога.
Из ковша напился, губы вытер
И шагнул с ковшом к перегородке,
Чтоб в лоханку выплеснуть остатки
(Кухонька была за занавеской.
С чугунками, с ведрами, с горшками).
Я вошел туда и, вздрогнув, замер:
Средь кадушек, чугунков, ухватов,
Над щелястым полом, над лоханью,
Расцветая золотым и красным,
На скамье ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
— Бабушка, отдай ты мне икону,
Я ее — немедленно в столицу…
Разве место ей среди кадушек,
Средь горшков и мисок закоптелых!
— А зачем тебе? Чтоб надсмехаться,
Чтобы богохульничать над нею?
— Что ты, бабка, чтоб глядели люди!
Место ей не в кухне, а в музее.
В Третьяковке, в Лувре, в Эрмитаже.
— Из музею были не однажды.
Предлагали мне большие деньги.
Так просили, так ли уж просили,
Даже жалко сделалось, сердешных.
Но меня притворством не обманешь,
Я сказала: «На куски разрежьте,
Выжгите глаза мои железом,
Божью Матерь, Светлую Марию
Не отдам бесам на поруганье».
— Да какие бесы, что ты, бабка!
Это все — работники искусства.
Красоту они ценить умеют,
Красоту по капле собирают.
— То-то! Раскидавши ворохами,
Собирать надумали крохами.
— Да тебе зачем она? Молиться —
У тебя ведь есть еще иконы.
— Как зачем? Я утром рано встану,
Маслицем протру ее легонько,
Огонек затеплю перед ликом,
И она поговорит со мною.
Так-то ли уж ласково да складно
Говорить заступница умеет.
— Видно, ты совсем рехнулась, бабка!
Где же видно, чтоб доска из липы,
Даже пусть и в красках золотистых,
Говорить по-нашему умела!
— Ты зачем пришел? Воды напиться?
Ну так — с богом, дверь-то уж открыта!

Ехал я среди полей зеленых,
Ехал я средь городов бетонных,
Говорил с людьми, обедал в чайных,
Ночевал в гостиницах районных.
Постепенно стало мне казаться
Сказкой или странным сновиденьем,
Будто бы на кухне у старушки,
Где горшки, ухваты и кадушки,
На скамейке тесаной, дубовой
Прижилась, ютится Божья Матерь
В золотистых складчатых одеждах,
С ликом, над младенцем наклоненным,
С длинными тенистыми глазами,
С горечью у рта в глубокой складке.
Бабка встанет, маслицем помажет,
Огонек тихонечко засветит.
Разговор с заступницей заводит…

Понапрасну ходят из музея.

Николай Тарусский

Дитя

Сегодня кухне – не к лицу названье!
В ней – праздничность. И, словно к торжеству,
Начищен стол. Кувшин широкогорлый
Клубит пары под самый потолок.
Струятся стены чистою известкой
И обтекают ванну. А она
Слепит глаза зеленой свежей краской.
Звенит вода. Хрустальные винты
Воды сбегают по железным стенкам
И, забурлив, сливаются на дне.

И вот уж ванна, как вулкан, дымится,
Окутанная паром, желтизной
Пронизанная полуваттной лампы.
И вымытая кухня ждет, когда
Мать и отец тяжелыми шагами
Ее сосредоточенность нарушат
И, всколебавши пар и свет, внесут
Дитя, завернутое в одеяло.

Покамест мрак бормочет за окном
И в стекла бьется ветками; покамест
Дождь пришивает ловко, как портной,
Лохмотья мглы к округлым веткам липы,
Заполнившей всю раму, – мать берет
Ребенка на руки и осторожно
Развертывает одеяло, вся
Наполненная важностью минуты.
И вот усаживает его
На край стола, промытого до лоску,
И постепенно, вслед за одеялом,
Развязывает рубашонку. Вслед
За рубашонкой – чепчик. Донага
Дитя раздето, ножками болтает,
Свисающими со стола. А между тем
Отец воды холодной добавляет
В дымящуюся ванну. И дитя
Погружено в сияющую воду,
Нагретую до двадцати восьми.
Телесно-розоватый, пухлый, в складках
Упругой кожи, в бархатном пушке,
На взгляд бескостный, шумный и безбровый,
Еще бесполый и почти немой, –
Он произносит не слова, а звуки, –
Барахтается ребенок в ванне
И шумно ссорится с водой: зачем
Врывается без предупрежденья
В открытый рот,
В глаза и в уши. Он
По-своему знакомится с водой.
Сначала – драка. Сжавши кулачки,
Дитя колотит воду, чтобы больно
Ей сделать. Шлепает ее ручонкой,
Но безуспешно. Ей не больно, нет!
Она все так же неизменна, как
Была до драки. И дитя готово
Бежать из ванны, делая толчок
Неловкими ножонками, вопя,
Захлебываясь плачем и водою.
То опуская, чтобы окунуть
Намыленное темя, то опять
Приподнимая, мать стоит над ванной
С довольною улыбкой на лице.
Она стоит безмолвно, только руки
Мелькают, словно крылья. Вся она –
В своих руках, округлых, добрых, теплых,
По локоть обнаженных. Пальцы рук
Как бы ласкаются в прикосновеньях
К ребенку, к шелковистой коже. Вот
Она берет резиновую губку,
Оранжевое мыло и, пройдясь
Намыленною губкой по затылку
Дитяти, по спине и по груди,
Все покрывает розовое тело
Клоками пены.
Тихое дитя
В запенившейся взмыленной воде
Сидит по шею, круглой головой
Высовываясь из воды, как в шапке
Из белой пены. Как тепло ему!
Теперь вода с ним подружилась и
Не кажется холодной иль горячей:
Она как раз мягка, тепла. А мать
Так ласково касается руками
Его спины, его затылка. Нет,
Приятней не бывает ощущений,
Чем ванна! Ах, как хорошо! Сполна
Всем телом познавать такие вещи,
Как гладкое касание воды,
Шершавость материнских рук и мыло,
Щекочущею бархатною пеной
Скрывающее тело.
А в окно
Сквозь форточку сырой волнистый шум
Сочится. Хлещет дождь, скользя с куста
На куст, задерживаясь на листьях.
И ночь стучит столбами ветра, капель
И веток по скелету рамы. Мать
Прислушивается невольно к шуму.
Отец приглядывается к ребенку,
Который тоже что-то услыхал.
Уж к девяти идет землевращенье.
Дождь, осень. Дом – песчинкою земли,
А комната – пылинкой. И пылинка –
В борьбе за жизнь – в рассерженную ночь
Сияет электрическою искрой,
Потрескивая. В комнате дитя,
Безбровое и лысое созданье,
Прислушивается к чему-то. Дождь
Стучится в раму. Может быть, к дождю
Прислушивается дитя? Иль к сердцу?
К пылающему сердцебиенью,
Что гонит кровь от головы до ног,
Живым теплом напитывая тело
И сообщая рост ему и жизнь.
С каким вниманьем, с гордостью какою,
С какой любовью смотрят на него
Родители! Посасывая палец,
Ребенок так внимательно глядит
Прекрасными животными глазами.
Как воплощенье первых темных лет,
Существований древних, что еще
Истории не начинали, он
На много тысяч поколений старше
Своих родителей. Но этот шум
Сырой осенней ночи ничего
Не говорит ему. Воспоминанья
Далеких лет, родивших человека,
Исчезли в нем. Он позабыл о ней –
Глубокой темноте перворожденья,
И никогда не вспомнит, если есть
Благоухающая мылом ванна,
Чудесная нагретая вода –
И добрые ладони материнства.

Дмитрий Борисович Кедрин

Дорош Молибога

Своротя в лесок немного
С тракта в город Хмельник,
Упирается дорога
В запущенный пчельник.
У плетня прохожих сторож
Окликает строго.
Нелюдим безногий Дорош,
Старый Молибога.
В курене его лежанку
Подпирают колья.
На стене висит берданка,
Заряжена солью.
Зелены его медали
И мундир заштопан,
Очи старые видали
Бранный Севастополь.
Только лучше не касаться
Им виданных видов.
Ушел писаным красавцем,
Пришел — инвалидом.
Скрипит его деревяшка,
Свистят ему дети.
Ой, как важко, ой, как тяжко
Прожить век на свете!
Сорок лет он ставит ульи,
Вшей в рубахе ищет.
А носатая зозуля
На яворе свищет.
Жена его лежит мертвой,
Сыны бородаты,—
Свищет семьдесят четвертый,
Девяносто пятый.
Лишь от дочери Глафиры
С ним остался внучек.
Дорош хлопчика цифири,
Писанию учит.
Раз в году уходит старый
На село в сочельник.
Покушает кутьи-взвара —
И опять на пчельник.
Да еще на пасху к храму
В деревню, где вырос,
Прибредет и станет прямо
С певчими на клирос,
Слепцу кинет медяк в чашку,
Что самому дали.
Скрипит его деревяшка,
На груди — медали.

Что с людьми стряслось в столице —
Не поймет он дел их.
Только стал народ делиться
На красных и белых.
Да от тех словес ученых,
От мирской гордыни
Станут ли медвяней пчелы,
Сахарнее дыни?
Никакого от них прока.
Ни сыро ни сухо…
Сие — речено в пророках —
Томление духа.
Жарок был дождем умытый
Тот солнечный ранок.
Пахло медом духовитым
От черемух пьяных.
У Дороша ж, хоть и жарко,
Ломит поясницу,
Прикорнул он на лежанку.
Быль сивому снится.
Сон голову к доскам клонит,
Как дыню-качанку…
Несут вороные кони
На пчельник тачанку.
В ней сидят, хмельны без меры,
Шумны без причины,
Удалые офицеры,
Пышные мужчины.
У седых смушковых шапок
Бархатные тульи.
Сапогами они набок
Покидали ульи.
Стали, лаючись погано,
Лакомиться медом,
Стали сдуру из наганов
Стрелять по колодам,
По белочке-баловнице,
Взлетевшей на тополь.
Дорошу ж с пальбы той снится
Бранный Севастополь.
Закоперщик и заводчик
Всех делов греховных,
Выдается середь прочих
Усатый полковник.
Зубы у него — как сахар,
Усы — как у турка,
Волохатая папаха,
Косматая бурка.

И бежит — случись тут случай —
На тот самый часик
С речки Молибогин внучек,
Маленький Ивасик.
Он бегом бежит оттуда,
Напуган стрельбою,
Тащит синюю посуду
С зеленой водою.
Увидал его и топчет
Ногами начальник,
Кричит ему: «Поставь, хлопчик,
На голову чайник!
Не могу промазать мимо,
Попаду не целя.
Разыграем пантомиму
Из „Вильгельма Телля“!»
Он платочком ствол граненый
Обтирает белым,
Подымает вороненый
Черный парабеллум.
Покачнулся цвет черемух,
Звезды глав церковных.
Друзья кричат: «Промах! Промах,
Господин полковник!»
Видно, в очи хмель ударил
И замутил мушку.
Погиб парень, пропал парень,
А ни за понюшку!

Выковылял на пасеку
Старый Молибога.
«Проснись, проснись, Ивасику,
Усмехнись немного!»
Брось, чудак! Пустяк затеял!
Пуля бьется хлестко.
Ручки внуковы желтее
Церковного воска.
Скрипит его деревяшка,
На труп солнце светит…
Ой, как важко, ой, как тяжко
Жить с людьми на свете!

С того памятного ранку
Дорош стал сутулей.
Он забил свою берданку
Не солью, а пулей.
А до города дорога —
Три версты, не дале.
Надел мундир Молибога,
Нацепил медали…
За то дело за правое
И совесть не взыщет!
В пути ему на яворе
Зозуленька свищет.
Насвистала сто четыре.
Чтой-то больно много…
На полковницкой квартире
Стоит Молибога.
Свербит стертая водянка,
И ноги устали.
На плече его — берданка,
На груди — медали.
Денщик угри обзирает
В зеркальце стеклянном,
Русый волос натирает
Маслом конопляным.
Сапоги — игрушки с виду,
Чай, ходить легко в них…
«Спытай, друже: к инвалиду
Не выйдет полковник?»
Лебедем из кухни статный
Денщик выплывает,
Ворочается обратно,
Молвит: «Почивают».
В мундир велся, как обида,
Колючий терновник…
«Так не выйдет к инвалиду
Говорить полковник?»

И опять из кухни статный
Денщик выплывает.
Ворочается обратно,
Молвит: «Выпивают».

Подали во двор карету,
И вышел из спальни
Малость выпивший до свету
Румяный начальник.
Зубы у него — как сахар,
Усы — как у турка,
Волохатая папаха,
Косматая бурка.
Стоит в кухне Молибога
На той деревяшке,
Блестят на груди убого
Круглые медяшки.
Так и виден Севастополь
В воинской осанке.
Весь мундир его заштопан,
На плече — берданка.
«Что тут ходят за герои
Крымской обороны?
Ну, в чем дело? Что такое?
Говори, ворона!»
Дорош заложил патроны,
Отвечает строго:
«Я не знаю, кто ворона,
А я — Молибога.
Я судьбу твою открою,
Как сонник-толковник.
С севастопольским героем
Говоришь, полковник!
Я с дитятей не проказил,
По садкам не лажу,
А коли уж ты промазал,
Так я не промажу!»
Побежал на полуслове
Полковник к карете.
Грянь, берданка! Нехай злое
Не живет на свете!
Валится полковник в дверцы
Срубленной ольхою,
Он хватается за сердце
Белою рукою,
Никнет головой кудрявой
И смертельно дышит…
За то дело за правое
И совесть не взыщет!..

Наставили в Молибогу
Кадеты наганы,
Повесили Молибогу
До горы ногами.
Торчит его деревяшка,
Борода — как знамя…
Ой, как важко, ой, как тяжко
Страдать за панами!
Большевики Молибогу
Отнесли на пчельник,
Бежит мимо путь-дорога
В березняк и ельник.
Он закопан между ульев,
Дынных корневищей,
Где носатая зозуля
На яворе свищет.

Иван Саввич Никитин

Ночлег извозчиков

Далеко, далеко раскинулось поле,
Покрытое снегом, что белым ковром,
И звезды зажглися, и месяц, что лебедь,
Плывет одиноко над сонным селом.

Бог знает откуда с каким-то товаром
Обоз по дороге пробитой идет:
То взедет он тихо на длинную гору,
То в темной лощине из глаз пропадет.

И вот на дороге он вновь показался
И на гору стал подыматься шажком;
Вот слышно, как снег заскрипел под санями
И кони заржали под самым селом.

В овчинных тулупах, в коломенских шапках,
С обозом, и с правой и с левой руки,
В лаптях и онучах, в больших рукавицах,
Кряхтя, пожимаясь, идут мужики.

Избились их лапти от дальней дороги,
Их жесткие лица мороз заклеймил,
Высокие шапки, усы их, и брови,
И бороды иней пушистый покрыл.

Подходят они ко дворам постоялым;
Навстречу к ним дворник спешит из ворот
И шапку снимает, приветствуя словом:
«Откудова, братцы, Господь вас несет?»

— «Да едем вот с рыбой в Москву из Ростова, —
Передний извозчик ему отвечал, —
А что на дворе-то, не тесно ль нам будет? —
Теперь ты, я чаю, нас вовсе не ждал».

— «Для доброго гостя найдется местечко, —
Приветливо дворник плечистый сказал,
И, рыжую бороду тихо погладив,
Слегка ухмыляясь, опять продолжал: —
Ведь я не таков, как сосед-прощелыга,
Готовый за грош свою душу продать;

Я знаю, как надо с людьми обходиться,
Кого как приветить и чем угощать.
Овес мой — овинный, изба — та же баня,
Не как у соседа, — зубов не сберешь;

И есть где прилечь, посидеть, обсушиться,
А квас, то есть брага, и нехотя пьешь.
Везжайте-ка, братцы; нам стыдно считаться:
Уж я по-приятельски вас угощу,
И встречу, как водится, с хлебом и солью,
И с хлебом и солью с двора отпущу».

Послушались дворника добрые люди:
На двор поместились, коней отпрягли,
К саням привязали, и корму им дали,
И в теплую избу чрез сени вошли.

Сняв шапки, святым образам помолились,
Обчистили иней пушистый с волос,
Разделись, тулупы на нары поклали
И речь завели про суровый мороз.

Погрелись близ печки, и руки помыли,
И, грудь осенивши широким крестом,
Хозяйке хлеб-соль подавать приказали,
И ужинать сели за длинным столом.

И вот, в сарафане, покрытая кичкой,
К гостям молодая хозяйка вошла,
Сказала: «Здорово, родные, здорово!»
И каждому порознь поклон отдала;

По крашеной ложке им всем разложила,
И соли в солонке и хлеб подала,
И в чашке глубокой с надтреснутым краем
Из кухни горячие щи принесла.

И блюдо за блюдом пошла перемена…
Извозчики молча и дружно едят,
И пот начинает с них градом катиться,
Глаза оживились, и лица горят.

«Послушай, хозяюшка! — молвил извозчик,
С трудом проглотивши свинины кусок. —
Нельзя ли найти нам кваску-то получше,
Ведь этот слепому глаза продерет».

— «И, что ты, родимый! квасок-ат что брага,
Его и купцам доводилося пить».
— «Спасибо, хозяйка! — сказал ей извозчик, —
Не скоро нам брагу твою позабыть».

— «Ну, полноте спорить, вишь, с бабой связался! —
Промолвил другой, обтирая усы. —
Аль к теще приехал с женою на праздник?
Что есть, то и ладно, а нет — не проси».

— «Вестимо, Данилыч, — сказал ему третий. —
За хлебом и солью шуметь не рука;
Ведь мы не бояре: что есть, тем и сыты…
А ну-ка, хозяюшка, дай-ка гуська!»

— «Эх, братцы! — рукою расправивши кудри,
Товарищам молвил детина один. —
Раз ездил я летом в Макарьев на тройке,
Нанял меня, знаешь, купеческий сын.

Ну что за раздолье мне было в дороге!
Признаться, уж попил тогда я винца!
Как свистнешь, бывало, и тронешь лошадок,
Захочешь потешить порой молодца, —

И птицей несется залетная тройка,
Лишь пыль подымается черным столбом,
Звенит колокольчик, и версты мелькают,
На небе ни тучки, и поле кругом.

В лицо ветерок подувает навстречу,
И на сердце любо, и пышет лицо…
Приехал в деревню: готова закуска,
И дворника дочка подносит винцо.

А вечером, знаешь, мой купчик удалый,
Как этак порядком уже подгульнет,
На улицу выйдет, вся грудь нараспашку,
Вокруг себя парней толпу соберет,

Оделит деньгами и весело крикнет:
«А ну-ка, валяй: «Не белы-то снеги!..»
И парни затянут, и сам он зальется,
И тут уж его кошелек береги.

Бывало, шепнешь ему: «Яков Петрович!
Припрячь кошелек-то, — ведь спросит отец».
— «Молчи, брат! за словом в карман не полезу!
В товаре убыток — и делу конец».

Так, сидя на лавках за хлебом и солью,
Смеясь, мужички продолжают рассказ,
И, стоя близ печки, качаясь в дремоте,
Их слушает дворник, прищуривши глаз,

И думает сам он с собою спросонок:
«Однако, от этих барыш мне придет!
Овса-то, вот видишь, по мерочке взяли,
А есть — так один за троих уберет.

Куда ж это, Господи, все уложилось!
Баранина, щи, поросенок и гусь,
Лапша, и свинина, и мед на заедки…
Ну, я же по-своему с ними сочтусь».

Вот кончился ужин. Извозчики встали…
Хозяйка мочалкою вытерла стол,
А дворник внес в избу охапку соломы,
Взглянул исподлобья и молча ушел.

Проведав лошадок, сводив их к колодцу,
Извозчики снова все в избу вошли,
Постлали постель, помолилися Богу,
Разделись, разулись и спать залегли.

И все замолчало… Лишь в кухне хозяйка,
Поставив посуду на полку рядком,
Из глиняной чашки, при свете огарка,
Поила теленка густым молоком.

Но вот наконец и она улеглася,
Под голову старый зипун положив,
И крепко на печке горячей заснула,
Все хлопоты кухни своей позабыв.

Все тихо… все спят… и давно уже полночь.
Раскинувши руки, храпят мужики,
Лишь, хрюкая, в кухне больной поросенок
В широкой лоханке сбирает куски…

Светать начинает. Извозчики встали…
Хозяйка остаток огарка зажгла,
Гостям утереться дала полотенце,
Ковшом в рукомойник воды налила.

Умылися гости; пред образом стали,
Молитву, какую умели, прочли
И к спящему дворнику в избу другую
За корм и хлеб-соль рассчитаться вошли.

Сердитый, спросонок глаза протирая,
Поднялся он с лавки и счеты сыскал,
За стол сел, нахмурясь, потер свой затылок
И молвил: «Ну, кто из вас что забирал?»

— «Забор ты наш знаешь: мы поровну брали;
А ты вот за ужин изволь положить
Себе не в обиду и нам не в убыток,
С тобою хлеб-соль нам вперед чтоб водить».

— «Да что же, давай четвертак с человека:
Оно хоть и мало, да так уж и быть».
— «Не много ли будет, почтенный хозяин?
Богат скоро будешь! нельзя ли сложить?»

— «Нет, складки, ребята, не будет и гроша,
И эта цена-то пустяк пустяком;
А будете спорить — заплатите вдвое:
Ворота ведь заперты добрым замком».

Подумав, извозчики крепко вздохнули
И, нехотя вынув свои кошели,
Хозяину деньги сполна отсчитали
И в путь свой, в дорогу сбираться пошли.

Всю выручку в старый сундук положивши,
Хозяин оделся и вышел на двор
И, видя, что гости коней запрягают,
Взял ключ и замок на воротах отпер.

Накинув арканы на шеи лошадок,
Извозчики стали сезжать со двора.
«Спасибо, хозяин! — промолвил последний. —
Смотри, разживайся с чужого добра!»

— «Ну, с Богом, любезный! — сказал ему дворник, —
Еще из-за гроша ты стал толковать!
Вперед, просим милости, к нам заезжайте,
Уж нам не учиться, кого как принять!»