Погасла последняя краска,
Как шепот в полночной мольбе…
Что надо, безумная сказка,
От этого сердца тебе? Мои ли без счета и меры
По снегу не тяжки концы?
Мне ль дали пустые не серы?
Не тускло звенят бубенцы? Но ты-то зачем так глубоко
Двоишься, о сердце мое?
Я знаю — она далеко,
И чувствую близость ее.Уж вот они, снежные дымы,
С них глаз я свести не могу:
Сейчас разминуться должны мы
На белом, но мертвом снегу.Сейчас кто-то сани нам сцепит
И снова расцепит без слов.
На миг, но томительный лепет
Сольется для нас бубенцов…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Он слился… Но больше друг друга
Мы в тусклую ночь не найдем…
В тоске безысходного круга
Влачусь я постылым путем…. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Погасла последняя краска,
Как шепот в полночной мольбе…
Что надо, безумная сказка,
От этого сердца тебе?
Восток и нежный и блестящий
В себе открыла Гончарова,
Величье жизни настоящей
У Ларионова сурово.
В себе открыла Гончарова
Павлиньих красок бред и пенье,
У Ларионова сурово
Железного огня круженье.
Павлиньих красок бред и пенье
От Индии до Византии,
Железного огня круженье —
Вой покоряемой стихии.
От Индии до Византии
Кто дремлет, если не Россия?
Вой покоряемой стихии —
Не обновленная ль стихия?
Кто дремлет, если не Россия?
Кто видит сон Христа и Будды?
Не обновленная ль стихия —
Снопы лучей и камней груды?
Кто видит сон Христа и Будды,
Тот стал на сказочные тропы.
Снопы лучей и камней груды —
О, как хохочут рудокопы!
Тот встал на сказочные тропы
В персидских, милых миньятюрах.
О, как хохочут рудокопы
Везде, в полях и шахтах хмурых.
В персидских, милых миньятюрах
Величье жизни настоящей.
Везде, в полях и шахтах хмурых
Восток и нежный, и блестящий.
вторая половина 1917 — весна 1918
Правдивая сказочка
Троеглазые Лемуры,
Телом тяжки и понуры,
Между сосен вековых,
Там, где папоротник-чудо
Разрастается, как груда,
Собрались — и сколько их!
И какой их вид ужасный,
Каждый там — как сон неясный,
Как расплывчатый кошмар,
Исполинские младенцы,
Гнутся пальцы их в коленцы,
Каждый там ни юн, ни стар,
Гнутся руки, гнутся ноги,
Как огромные миноги,
Ноги с пяткой откидной,
Чтоб ходить вперед и задом,
Измеряя задним взглядом
Все, что встанет за спиной.
Да, опасна их дорога,
Плащ их — кожа носорога,
Шкура складками висит,
Над безмозглой головою
Кисти с краской голубою,
С алой краской, — что за вид!
В каждой особи двуполой
Дьявол светится — веселый,
Но веселием таким, —
Тут разумный только взглянет,
Каждый волос дыбом встанет,
Сердце станет ледяным.
Речь их — мямленье сплошное,
«А» и «о» и «у» двойное,
Бормотание и вой,
Желатинность слитных гласных,
Липкость губ отвратно-страстных,
И трясенье головой.
И однако ж, вот что, детки:
То не сказка, это предки,
Это мы в лесах страстей, —
Чтобы в этом убедиться,
Стоит только погрузиться
В лабиринт души своей.
Подруга, дурнея лицом, поселись в деревне.
Зеркальце там не слыхало ни о какой царевне.
Речка тоже рябит; а земля в морщинах —
и думать забыла, поди, о своих мужчинах.
Там — одни пацаны. А от кого рожают,
знают лишь те, которые их сажают,
либо — никто, либо — в углу иконы.
И весною пахать выходят одни законы.
Езжай в деревню, подруга. В поле, тем паче в роще
в землю смотреть и одеваться проще.
Там у тебя одной на сто верст помада,
но вынимать ее все равно не надо.
Знаешь, лучше стареть там, где верста маячит,
где красота ничего не значит
или значит не молодость, титьку, семя,
потому что природа вообще все время.
Это, как знать, даст побороть унылость.
И леса там тоже шумят, что уже случилось
все, и притом — не раз. И сумма
случившегося есть источник шума.
Лучше стареть в деревне. Даже живя отдельной
жизнью, там различишь нательный
крестик в драной березке, в стебле пастушьей сумки,
в том, что порхает всего лишь сутки.
И я приеду к тебе. В этом «и я приеду»
усмотри не свою, но этих вещей победу,
ибо земле, как той простыне, понятен
язык не столько любви, сколько выбоин, впадин, вмятин.
Или пусть не приеду. Любая из этих рытвин,
либо воды в колодезе привкус бритвин,
прутья обочины, хаос кочек —
все-таки я: то, чего не хочешь. Езжай в деревню, подруга.
Знаешь, дурнея, лица
лишь подтверждают, что можно слиться
разными способами; их — бездны,
и нам, дорогая, не все известны.
Знаешь, пейзаж — то, чего не знаешь.
Помни об этом, когда там судьбе пеняешь.
Когда-нибудь, в серую краску уставясь взглядом,
ты узнаешь себя. И серую краску рядом.
Сон волшебный. Мне приснился древний Город Вод,
Что иначе звался — Город Золотых Ворот.
В незапамятное время, далеко от нас,
Люди Утра в нем явили свой пурпурный час.
Люди Утра, Дети Солнца, Духи Страсти, в нем
Обвенчали Деву-Воду с золотым Огнем.
Деву-Воду, что, зачавши от лучей Огня,
Остается вечно-светлой, девственность храня.
Дети Страсти это знали, строя Город Вод,
Воздвигая стройный Город Золотых Ворот.
Яркость красок, мощность зданий, вал, над валом вал,
Блеск цветов, глядящих в Воду, в эту глубь зеркал.
Город-Сказка. С ним в сравненьи людный Вавилон
Был не так похож на пышный предрассветный сон.
С ним в сравнении Афины, Бенарес и Рим
Взор души не поражают обликом своим.
Это — сказки лет позднейших, отрезвленных дней,
Лет, когда душа бледнеет, делаясь умней.
В них не чувствуешь нежданных очертаний сна,
Уж не сердце в них, а разум, лето, не весна.
В них не чувствуешь безумья утренней мечты,
Властелинской, исполинской, первой красоты.
В тех, в забытых созиданьях, царствовала Страсть,
Ей, желанной, предается, вольно, все во власть.
Оттого-то Дети Солнца, в торжестве своем,
Башней гордою венчали каждый храм и дом.
Оттого само их имя — золото и сталь,
Имя гордое Атланта — Тольтек, Рмоагаль.
В будни жизнь не превращая, мир любя, они
Яркой краской, жарким чувством наполняли дни.
До монет не унижая золото, они
Из него ковали входы в царственные дни.
Вход Огнем обозначался в древний Город Вод,
Что иначе звался — Город Золотых Ворот.
На улице пляшет дождик. Там тихо, темно и сыро.
Присядем у нашей печки и мирно поговорим.
Конечно, с ребенком трудно. Конечно, мала квартира.
Конечно, будущим летом ты вряд ли поедешь в Крым.
Еще тошноты и пятен даже в помине нету,
Твой пояс, как прежде, узок, хоть в зеркало посмотри!
Но ты по неуловимым, по тайным женским приметам
Испуганно догадалась, что́ у тебя внутри.
Не скоро будить он станет тебя своим плачем тонким
И розовый круглый ротик испачкает молоком.
Нет, глубоко под сердцем, в твоих золотых потемках
Не жизнь, а лишь завязь жизни завязана узелком.
И вот ты бежишь в тревоге прямо к гомеопату.
Он лыс, как головка сыра, и нос у него в угрях,
Глаза у него навыкат и борода лопатой,
Он очень ученый дядя — и все-таки он дурак!
Как он самодовольно пророчит тебе победу!
Пятнадцать прозрачных капель он в склянку твою нальет.
«Пять капель перед обедом, пять капель после обеда —
И все как рукой снимает! Пляшите опять фокстрот!»
Так, значит, сын не увидит, как флаг над Советом вьется?
Как в школе Первого мая ребята пляшут гурьбой?
Послушай, а что ты скажешь, если он будет Моцарт,
Этот не живший мальчик, вытравленный тобой?
Послушай, а если ночью вдруг он тебе приснится,
Приснится и так заплачет, что вся захолонешь ты,
Что жалко взмахнут в испуге подкрашенные ресницы
И волосы разовьются, старательно завиты,
Что хлынут горькие слезы и начисто смоют краску,
Хорошую, прочную краску с темных твоих ресниц?..
Помнишь, ведь мы читали, как в старой английской сказке
К охотнику приходили души убитых птиц.
А вдруг, несмотря на капли мудрых гомеопатов,
Непрошеной новой жизни не оборвется нить!
Как ты его поцелуешь? Забудешь ли, что когда-то
Этою же рукою старалась его убить?
Кудрявых волос, как прежде, туман золотой клубится,
Глазок исподлобья смотрит лукавый и голубой.
Пускай за это не судят, но тот, кто убил, — убийца.
Скажу тебе правду: ночью мне страшно вдвоем с тобой!
У саксонцев, и в Китае,
И у нас века подряд.
Груды глины добывая,
Звонко заступы стучат.
Эту глину чище снега
На возы кладет народ,
И скрипя ползет телега
На фарфоровый завод.
Распахнул завод ворота,
А гудок гудит, ревет:
— За работу, за работу!
Мастеров работа ждет!
Глину в мельнице размелют,
Всю промоют, истолкут
И на долгие недели
Отдыхать в подвал снесут.
Чтобы глина стала нежной.
А когда наступит час, —
Токарь ловкий и прилежный
Чашку выточит для нас.
Электрический ток
Завертел привод,
На токарный станок
Токарь глину кладет.
— Я проворной рукой
Глину мну и верчу,
У станка день-деньской
Людям чашки точу.
Все из чашек пьют
Много раз среди дня,
Да не вспомнят мой труд
И не знают меня.
Вот уж чашечку простую
Токарь ловко обточил.
Ручку легкую витую
Сбоку к чашке прилепил.
А уж там пылают печи,
Дверь открыта, горн готов.
Горновой широкоплечий
Припасет побольше дров.
Черный дым из труб клубится.
Пламя лижет кирпичи.
Не сгорит, не задымится
Наша чашечка в печи.
За железною заслонкой
Угольки поют, звеня.
— Очень твердой, очень звонкой
Выйдет чашка из огня.
А когда блестящий, белый
Из горна возьмут фарфор,
Мастер кисточкой умелой
Наведет на нем узор.
Пишут красками в Китае
Ярких бабочек в цветах
И драконов, что летают
В золотистых облаках.
А саксонцам любы пташки
И тюльпанов пышный цвет.
В Ленинграде же на чашках
Пишут Ленина портрет.
Краски высохнут, и снова
Мы поставим чашку в печь.
Наша чашечка готова.
Надо живопись обжечь!
А потом из печки жаркой
Вынем чашечку рукой.
Видишь—краска стала яркой
И не смоется водой.
Так бери же чашку смело,
Пей из чашки сладкий чай
Да про тех, кто чашку сделал,
Вспоминай!
за покупкою гоня:
— Я расту кавалеристом.
Подавай, отец, коня! —
О чем же долго думать тут?
купить четвероногого.
— Лошадей сегодня нет.
Вот и мастер. Молвит он:
Лошадей подобных тело
из картона надо делать. —
Все пошли походкой важной
к фабрике писчебумажной.
Рабочий спрашивать их стал:
отличнейшей картонки.
нет езды без колеса.
Вот они у столяра.
Им столяр, конечно, рад.
сделал им колесиков.
Где же конский хвост найти нам?
Щетинщик возражать не стал, —
чтоб лошадь вышла дивной,
и гривы лошадиной.
Гвоздь необходим везде.
Повели они отца
в кузницу кузнеца.
Прежде чем работать сесть,
И в один сказали голос:
— Мало взять картон и волос.
Выйдет лошадь бедная,
скучная и бледная.
Взять художника и краски,
вбегает наш кавалерист.
покрасить шерсть у лошади?
с краскою различной.
Сделали лошажье тело,
дальше дело закипело.
Компания остаток дня
впустую не теряла
и мастерить пошла коня
из лучших матерьялов.
Вместе взялись все за дело.
Режут лист картонки белой,
клеем лист насквозь пропитан.
Сделали коню копыта,
щетинщик вделал хвостик,
кузнец вбивает гвоздик.
Быстра у столяра рука —
столяр колеса остругал.
Художник кистью лазит,
горячей, чем огонь!
Голубые глаза,
в желтых яблоках бок.
крепко сбруей оплетен.
На спину сплетенному —
помогай Буденному!
Довольно
сонной,
расслабленной праздности!
Довольно
козырянья
в тысячи рук!
Республика искусства
в смертельной опасности —
в опасности краска,
слово,
звук.
Громы
зажаты
у слова в кулаке, —
а слово
зовется
только с тем,
чтоб кланялось
событью
слово-лакей,
чтоб слово плелось
у статей в хвосте.
Брось дрожать
за шкуры скряжьи!
Вперед забегайте,
не боясь суда!
Зовите рукой
с грядущих кряжей:
«Пролетарий,
сюда!»
Полезли
одиночки
из миллионной давки —
такого, мол,
другого
не увидишь в жисть.
Каждый
рад
подставить бородавки
под увековечливую
ахровскую кисть.
Вновь
своя рубаха
ближе к телу?
А в нашей работе
то и ново,
что в громаде,
класс которую сделал,
не важно
сделанное
Петровым и Ивановым.
Разнообразны
души наши.
Для боя — гром,
для кровати —
шепот.
А у нас
для любви и для боя —
марши.
Извольте
под марш
к любимой шлепать!
Почему
теперь
про чужое поем,
изъясняемся
ариями
Альфреда и Травиаты?
И любви
придумаем
слово свое,
из сердца сделанное,
а не из ваты.
В годы голода,
стужи-злюки
разве
филармонии играли окрест?
Нет,
свои,
баррикадные звуки
нашел
гудков
медногорлый оркестр.
Старью
революцией
поставлена точка.
Живите под охраной
музейных оград.
Но мы
не предадим
кустарям-одиночкам
ни лозунг,
ни сирену,
ни киноаппарат.
Наша
в коммуну
не иссякнет вера.
Во имя коммуны
жмись и мнись.
Каждое
сегодняшнее дело
меряй,
как шаг
в электрический,
в машинный коммунизм.
Довольно домашней,
кустарной праздности!
Довольно
изделий ловких рук!
Федерация муз
в смертельной опасности —
в опасности слово,
краска
и звук.
В стране, где гиппогриф весёлый льва
Крылатого зовёт играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарроти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонарроти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство
На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зелёной маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
На всём, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не всё умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, —
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
Мария держит Сына своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество
Наверно снятся женщинам бесплодным;
И так не страшен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.
А краски, краски — ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освящённом масле.
И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но всё в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
Недавно, странник кругосветный,
Ты много, много мне чудес
Представил в грамотке приветной
Из-под тропических небес.
Всё отразилось под размахом
Разумно-ловкого пера:
Со всею прелестью и страхом
Блестящих волн морских игра,
Все переломы, перегибы,
И краска пышных облаков,
И птичий взлет летучей рыбы,
И быт пролетный моряков,
Востока пурпур и заката
И звезд брильянтовая пыль,
Живое веянье пассата
И всемертвящий знойный штиль.
За эти очерки в отплату
Хотел бы я, свой кончив путь
И возвратясь теперь, собрату
Представить также что-нибудь.
Оставив невскую столицу,
Я тоже съездил за границу,
Но, тронув море лишь слегка,
Я, как медведь гиперборейской,
Чужой средь сферы европейской,
На всё смотрел издалека.
Я видел старые громады
Альпийских гор во весь их рост,
В странах заоблачных каскады,
И Сен-Готард, и Чертов мост.
Кому же новость — эти горы?
Я видел их картинный строй,
Уступы, выступы, упоры;
Чрез целый горизонт порой,
Игрой всех красок теша взоры,
Тянулись в блеске их узоры —
Казалось, в небе пир горой…
Но что сказать о них? Спокойны
Подъяты в ужас высоты;
В венце снегов, они достойны
Благоговейной немоты.
К сравненьям мысли простираю…
Но что мне взять в подобье им
Пред тем, кто, бурями носим,
Ходил в морях от края к краю?
Я соблазняюсь и дерзаю
Прибегнуть к образам морским:
Гора с горой в размерах споря
И снежной пенясь белизной,
Вдали являлась предо мной
В твердыню сжавшегося моря
Окаменелою волной,
Как будто, ярой мощи полны,
Всплеснулись к небу эти волны,
И, поглощая прах и пыль,
Сквозь тучи хлынув в высь лазури,
Оцепенели чада бури,
И вдруг сковал их вечный штиль,
И, не успев упасть, нависли
В пространстве, — над скалой скала
И над горой гора, как мысли,
Как тени божьего чела.
Я сегодня нашел свои старые краски.
Как часто взгляд на забытый предмет
Возвращает все обаянье ускользнувших лет!
Я сегодня нашел мои детские краски…
И странный отрок незванно ко мне вошел
И против меня уверенно сел за стол,
Достал, торопясь, тяжелую тетрадь…
Я ее не мог не узнать:
То были мои забытые, детские сказки!
Тогда я с ним заговорил; он вздрогнул, посмотрел
(Меня не видел он, — я был для него привиденьем),
Но через миг смущенья он собой овладел
И ждал, что будет, с простым удивленьем.
Я сказал: «Послушай! я тебя узнаю.
Ты — это я, я — это ты, лет через десять…»
Он засмеялся и прервал: «Я шуток не люблю!
Я знаю лишь то, что можно измерить и взвесить.
Ты — обман слуха, не верю в действительность твою!»
С некоторым гневом, с невольной печалью
Я возразил: «О глупый! тебе пятнадцать лет.
Года через три ты будешь бредить безвестной далью,
Любить непонятное, стремиться к тому, чего нет.
Вселенная жива лишь духом единым и чистым,
Материя — призрак, наше знание — сон…»
О боже, как искренно надо мной рассмеялся он,
И я вспомнил, что был матерьялистом и позитивистом.
И он мне ответил: «О, устарелые бредни!
Я не верю в дух и не хожу к обедне!
Кто мыслит, пусть честно служит науке!
Наука — голова, а искусство — руки!»
«Безумец! — воскликнул я, — знай, что ты будешь верить!
Будешь молиться и плакать пред Знаком креста,
Любить лишь то, где светит живая мечта,
И все проклянешь, что можно весить и мерить!»
«Не думаю, — возразил он, — мне ясна моя цель.
Я, наверно, не стану петь цветы, подобно Фету.
Я люблю точное знание, презираю свирель,
Огюст Конт навсегда указал дорогу поэту!»
«Но, друг, — я промолвил, — такой ли теперь час?
От заблуждений стремятся все к новому свету!
Тебе ли вновь повторять, что сказано тысячу раз!
Пойми тайны души! стань кудесником, магом…»
«Ну, нет, — он вскричал, — я не хочу остаться за флагом!»
«Что за выражения! ах да! ты любишь спорт…
Все подобное надо оставить! стыдись, будь же горд!»
«Я — горд, — он воскликнул, — свое значенье я знаю.
Выступаю смело, не уступлю в борьбе!
Куда б ни пришел я, даже если б к тебе, —
Приду по венкам! — я их во мгле различаю!»
И ему возразил я печально и строго:
«Путь далек от тебя ко мне,
Много надежд погибнет угрюмой дорогой,
Из упований уступишь ты много! ах, много!
О, прошлое! О, юность! кто не молился весне!»
И он мне: «Нет! Что решено, то неизменно!»
Не уступлю ничего! пойду своим путем!
Жаловаться позорно, раскаянье презренно,
Дважды жалок тот, кто плачет о былом!
Он стоял предо мной, и уверен и смел,
Он не видел меня, хоть на меня он смотрел,
А если б увидел, ответил презреньем,
Я — утомленный, я — измененный, я — уступивший судьбе,
Вот я пришел к нему; вот я пришел к себе! —
В вечерний час пришел роковым привиденьем…
И медленно, медленно образ погас,
И годы надвинулись, как знакомые маски.
Часы на стене спокойно пробили час…
Я придвинул к себе мои старые, детские краски.
Шумящий день умчался к дням отшедшим.
И снова ночь. Который в мире раз?
Не думай — или станешь сумасшедшим.
Я твой опять, я твой, полночный час.
О таинствах мы сговорились оба,
И нет того, кто б мог расторгнуть нас.
Подвластный дух, восстань скорей из гроба,
Раскрыв ресницы, снова их смежи,
Забудь, что нас разъединяла злоба.
Сплетенье страсти, замыслов, и лжи,
Покорное и хитрое созданье,
Скорей мне праздник чувства покажи.
О, что за боль в минуте ожиданья!
О, что за блеск в расширенных зрачках!
Ко мне! Скорее! Ждут мои мечтанья!
И вот на запредельных берегах
Зажглись влиянья черной благодати,
И ты со мной, мой блеск, мой сон, мой страх.
Ты, incubus таинственных зачатий,
Ты, succubus, меняющий свой лик,
Ты, первый звук в моем глухом набате.
Подай мне краски, верный мой двойник.
Вот так. Зажжем теперь большие свечи.
Побудь со мной. Диктуй свой тайный крик.
Ты наклоняешь девственные плечи.
Что ж написать? Ты говоришь: весну.
Весенний день и радость первой встречи.
Да, любят все. Любили в старину.
Наложим краски зелени победной,
Изобразим расцвет и тишину.
Но зелень трав глядит насмешкой бледной.
В ночных лучах скелетствует весна,
И закисью цветы мерцают медной.
Во все оттенки вторглась желтизна,
Могильной сказкой смотрит сон мгновенья,
Он — бледный труп, и бледный труп — она.
Но не в любви единой откровенье,
Изобразим убийство и мечту,
Багряность маков, алый блеск забвенья.
Захватим сновиденья налету,
Замкнем их в наши белые полотна,
Войну как сон, и сон как красоту.
Но красный цвет нам служит неохотно,
Встают цветы, красивые на вид,
Ложатся трупы, так правдиво-плотно, —
Но вспыхнет день, и нас разоблачит,
Осенний желтоцвет вольется в алость
И прочь жизнеподобие умчит.
На всем мелькнет убогая усталость,
В оттенках — полуглупый смех шута,
В движеньях — неумелость, запоздалость.
Во всем нам изменяет красота,
Везде мы попадаем в паутину,
Мы поздние, в чьем сердце — пустота.
Отбросим же фальшивую картину,
Неверны мы друг другу навсегда,
Как в разореньи слуги господину.
Мой succubus, что ж делать нам тогда?
Теперь-то и подвластны нам стихии,
Земля, огонь, и воздух, и вода.
Мы поняли запреты роковые,
Так вступим в царство верных двух тонов.
Нам черный с белым — вестники живые.
И днем и ночью — в них правдивость снов,
В одном всех красок скрытое убранство,
В другом — вся отрешенность от цветов.
Как странно их немое постоянство,
Как рвутся черно-белые цветы,
Отсюда — в междузвездное пространство.
Там дышит идеальность черноты,
Здесь — втайне — блеск оттенков беспредельных,
И слышен гимн двух гениев мечты:
«Как жадным душам двух врагов смертельных,
Как любящим, в чьем сердце глубина,
Как бешенству двух линий параллельных, —
Для встречи бесконечность нам нужна».
В глуши
Внутри тюремного двора
Перед стеной, сырой и мшистой,
Согретый солнечным лучом,
Расцвел весной цветок душистый.
Был пуст и тих широкий двор
И мрачны каменные стены;
За ними хмурый часовой
Шагал и ждал, скучая, смены.
Порой в решетчатом окне
Тень заключенного мелькала:
Худое, бледное лицо
К оконным стеклам припадало.
И взор потухших, впалых глаз,
Как отблеск муки безнадежной,
Бесцельно падал на цветок,
Благоухающий и нежный.
Но разглядеть его красу
Из-за решетки было трудно,
А потускневшее стекло
Не пропускало запах чудный.
Воздушный жаворонок, вверх
Взлетев и рея в ярком свете,
Порой невольно умолкал,
Цветок лазоревый заметя.
Дрожал от радости цветок,
Шепча: «Слети ко мне! слети же!» —
И вниз слетал тогда певец,
Чтобы узнать его поближе.
Но звон цепей, и стук ружья,
И стон колодника больного
Пугали робкого певца —
И уносился ввысь он снова.
И скоро был им позабыт
Цветок, томящийся в неволе,
И пел он песнь другим цветам,
Растущим вольно в чистом поле.
Дыханьем ветра на заре
Цветок забытый не ласкало,
И даже самая земля
Ему давала соков мало.
Цветок бледнел — и в знойный день,
Печальный, грустный, нелюдимый,
В глуши тюремного двора
Завял он, жаждою томимый.
На свободе
Зеленый луг, как чудный сад,
Пахуч и свеж в часы рассвета.
Красивых, радужных цветов
На нем разбросаны букеты.
Росинки светлые на них
Сверкают ярко, точно блестки.
Целуют пчелы их и пьют
Благоухающие слезки.
На том лугу один цветок
Был всех душистей и прелестней;
Летали ласточки над ним,
И вился жаворонок с песней.
Им любовался мотылек,
Его красою очарован,
И соловей, царь всех певцов,
Любовно был к нему прикован.
И тихо радовался он,
Что люб он всем живым созданьям
Прекрасным запахом своим
И красок дивным сочетаньем.
Но вот пришел ученый муж,
Искатель радостных растений.
Заметя чудный тот цветок,
Сорвал его без сожалений.
Расправил тихо лепестки,
Расплюснул стебель, соком полный,
И в книгу бережно вложил —
И замер в ней цветок безмолвно.
Сбежали краски с лепестков,
Их покрывавшие в излишке,
И потерял он запах свой,
Стал украшеньем умной книжки.
Зато, как лучший из цветов,
Как редкость, в виде засушенном,
Был для потомства сохранен
Он любознательным ученым.
Мучение свв. Космы и Дамиана (1438—40)
В стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
В стране, где тихи гробы мертвецов,
Но где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарроти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
Но Рафаэль не греет, а слепит,
В Буонарроти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ту душу, что поверила в блаженство
На Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
На всем, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
О да, не все умел он рисовать,
Но то, что рисовал он, — совершенно.
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне, —
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
Мария держит Сына своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество
Наверно снятся женщинам бесплодным;
И так не страшен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым:
И здесь есть свет, и там — иные светы.
А краски, краски — ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
В епископами освященном масле.
И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал и состязался с ним
В его искусстве дивном… но напрасно.
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
А жизнь людей мгновенна и убога,
Но все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
1912
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей.
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
И кажется мне —
начиная
пятнадцатый свой год,
Октябрьская революция
свершает ночной обход.
Она проверяет твердость
армии своей,
Она проверяет оружие,
она проверяет людей.
И прежде всего она спрашивает
каждого из нас:
— Под знаменем партии Ленина
идет ли рабочий класс? —
И мы отвечаем —
впрочем,
надо сказать точней —
Автомобили АМО
за нас отвечают ей,
Молодые кузнецкие домны
чугуном отвечают ей,
И ясли ей отвечают
ровным дыханьем детей.
Ее приветствуют школы
каракулями ребят,
Ей орденом салютуют
герои ударных бригад.
И хоть работы немало
и некогда им присесть,
— Вперед! —
говорит Революция.
И они отвечают:
— Есть…-
Она проходит дальше,
и спрашивает она:
— А что моя Красная Армия,
по-прежнему ли сильна? —
Вопрос ее затихает,
встреченный тишиной.
Нельзя говорить часовому,
а армия — часовой.
И это лучше ответа,
недаром вопят в ночи
Французские генералы,
бухарские басмачи.
Недаром сжимается злобно
в расшитых шевронах рука.
Овладевают техникой
дивизии РККА.
Умножь ее на соревнование
и силы попробуй учесть.
— Готовсь, -
говорит Революция.
И бойцы отвечают:
— Есть! —
Она проходит дальше,
и хочет она узнать:
Быть может, сошла на Европу
Гуверова благодать?
Но полицейские залпы
оттуда гремят в ответ.
Глотает газ безработный —
самый дешевый обед.
С грохотом рушатся биржи,
пылает банкиров закат.
— «Рот фронт», -
говорят ей компартии
на сорока языках.
Миллионы угрюмых рабочих
они ведут за собой,
— В бой, -
говорит Революция.
И они отвечают:
— В бой! —
И дальше идет Революция.
И рапорт ей отдает
Мой девятьсот девятый.
довольно отважный год.
Он в призывных комиссиях
стоит, к обороне готов.
Его врачи выслушивают,
и он говорит — здоров.
И нам дают назначенье
и круглую ставят печать.
Наша приходит очередь
Республику защищать.
Мы, конечно, молоды,
но поступь у нас тверда.
— Вперед, -
говорит Революция.
И мы отвечаем:
— Да! —
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей,
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
Сын
отцу твердил раз триста,
за покупкою гоня:
— Я расту кавалеристом.
Подавай, отец, коня! —
О чем же долго думать тут?
Игрушек
в лавке
много вам.
И в лавку
сын с отцом идут
купить четвероногого.
В лавке им
такой ответ:
— Лошадей сегодня нет.
Но, конечно,
может мастер
сделать лошадь
всякой масти. —
Вот и мастер. Молвит он:
— Надо
нам
достать картон.
Лошадей подобных тело
из картона надо делать. —
Все пошли походкой важной
к фабрике писчебумажной.
Рабочий спрашивать их стал:
— Вам толстый
или тонкий? —
Спросил
и вынес три листа
отличнейшей картонки.
— Кстати
нате вам и клей.
Чтобы склеить —
клей налей. —
Тот, кто ездил,
знает сам,
нет езды без колеса.
Вот они у столяра.
Им столяр, конечно, рад.
Быстро,
ровно, а не криво,
сделал им колесиков.
Есть колеса,
нету гривы,
нет
на хвост волосиков.
Где же конский хвост найти нам?
Там,
где щетки и щетина.
Щетинщик возражать не стал, —
чтоб лошадь вышла дивной,
дал
конский волос
для хвоста
и гривы лошадиной.
Спохватились —
нет гвоздей.
Гвоздь необходим везде.
Повели они отца
в кузницу кузнеца.
Рад кузнец.
— Пожалте, гости!
Вот вам
самый лучший гвоздик. —
Прежде чем работать сесть,
осмотрели —
всё ли есть?
И в один сказали голос:
— Мало взять картон и волос.
Выйдет лошадь бедная,
скучная и бледная.
Взять художника и краски,
чтоб раскрасил
шерсть и глазки. —
К художнику,
удал и быстр,
вбегает наш кавалерист.
— Товарищ,
вы не можете
покрасить шерсть у лошади?
— Могу. —
И вышел лично
с краскою различной.
Сделали лошажье тело,
дальше дело закипело.
Компания остаток дня
впустую не теряла
и мастерить пошла коня
из лучших матерьялов.
Вместе взялись все за дело.
Режут лист картонки белой,
клеем лист насквозь пропитан.
Сделали коню копыта,
щетинщик вделал хвостик,
кузнец вбивает гвоздик.
Быстра у столяра рука —
столяр колеса остругал.
Художник кистью лазит,
лошадке
глазки красит.
Что за лошадь,
что за конь —
горячей, чем огонь!
Хоть вперед,
хоть назад,
хочешь — в рысь,
хочешь — в скок.
Голубые глаза,
в желтых яблоках бок.
Взнуздан
и оседлан он,
крепко сбруей оплетен.
На спину сплетенному —
помогай Буденному!
Волнуем воздухом, как легкая завеса,
С вершин альпийских гор спускается туман.
Уж высятся над ним кой-где макушки леса…
И вот — весь выступил он, красками убран,
В которые рядить деревья любит осень,
Не трогая меж них зеленых вечно сосен.Как много радости и света в мир принес,
Победу одержав над мглою, день прозрачный!
Не сумрачен обрыв, повеселел утес,
И празднично-светло по всей долине злачной;
Лишь около дерев развесистых на ней
Узоры темные колеблются теней.Казалось, что теперь небесное светило,
Вступив на зимний Путь, прощальный свет лило;
И, на него глядя, земля благодарила
За яркие лучи, за влажное тепло,
Что разносил, струясь над нею, воздух зыбкой,
И озарялась вся приветливой улыбкой.Красавица-земля! Не в этой лишь стране,
В виду гигантов-гор, склонюсь я пред тобою;
Сегодня ты была б везде прелестна мне, -
Лишь бы с деревьями, с кустами и с травою,
Где красок осени играл бы перелив,
Или хоть с бледною соломой сжатых нив.Чем дольше я смотрю, тем шире и сильнее
Всё разрастается к тебе моя любовь.
О, запах милый мне!.. То, сладостно пьянея,
Как бы туманюсь им, то возбуждаюсь вновь…
Землею пахнет!.. Я — твое, земля, созданье, -
И нет иного мне милей благоуханья.Земля-кормилица! Работница-земля!
Твой вечен труд; твои неистощимы недра…
Меж тем как чад своих ты, нуждам их внемля,
Плодами и зерном уж одарила щедро, -
Я вижу — требуя еще твоих услуг,
Тебя там на холме опять взрывает плуг.Я жизни путь прошел, топча тебя небрежно,
Как будто я не сын тебе, родимый прах.
Найти я вне тебя рвался душой мятежной
Причину тайную житейских зол и благ;
И мысль, страшась конца, не ведая начала,
Во тьме и пустоте, тоскливая, блуждала.Земля! Что ж так влекут меня стремленья дум
И сердца пыл к тебе? Не знаю… Оттого ли,
Что от меня далек тревожный жизни шум?
Иль правды я ищу? Иль я устал от боли
Разрушенных надежд, оплаканных потерь?
Иль твой к покою зов мне слышится теперь?.. О мать-земля! Я здесь один; людей не видно…
Хотел бы пасть я ниц и лобызать тебя!..
Увы! я не могу, и не людей мне стыдно…
Восторгом был я полн, красу твою любя;
Но лишь тебя признал я матерью моею, -
Печален и смущен, ласкать тебя не смею.Ты мне чужда еще, но я отныне твой.
Дай силы мне своей на бодрый подвиг жизни,
Чтоб я, на склоне лет, один с самим собой,
Отрады не искал в тоске и в укоризне;
И чтоб меня, когда наступит смерти мгла,
Ты, примиренного с тобою, приняла.Поднялся ветерок, свежея понемногу;
Я вижу на горах вечернюю зарю,
И тени длинные ложатся на дорогу…
Пора домой идти. Земля, благодарю!
Обязан я тебе, твоим осенним чарам,
Что уходящий день прожит был мной не даром.
1
Миг
Какое слово мне дано!..
Оно важнее всех; оно
Есть всё!.. Конечно, власть и слава,
Печаль, веселье и забава…
Увы! и счастие сердец,
И чувство сладкого покоя,
И самая любовь, о Хлоя!
Ее начало и конец —
Не есть ли миг единый в свете?
Теперь я, например сказать,
Сижу покойно в кабинете,
Хочу к тебе стихи писать;
Но если ты в сей миг явишься,
В меня влюбленной притворишься,
То в миг — спокойствие прощай!
Стихи в камин!.. у ног прекрасной
Лежу, горю любовью страстной!
Лишь только шутку продолжай,
Я в миг смелее, Хлоя, буду,
Учтивость, может быть, забуду,
И в миг… откроется обман!
Тогда, как хладный истукан,
Душою в миг оледенею;
От страсти пылкой исцелюсь,
И в миг — с тобою засмеюсь.
Так вы любезностью своею
Нас в миг пленяете всегда,
Не думая пленяться нами!
Но в миг же, Хлоя, иногда
В сетях бываете и сами;
Кто был смешон, в миг станет мил;
Но миг — и след любви простыл!
В один же миг — ах! мысль ужасна! —
Дерзнет нескромность утверждать,
Что ты была, была прекрасна;
Но в миг — велю ей замолчать!
2
Картина
Картина мне мила в Природе,
Когда я с сердцем на свободе
Гуляю по коврам лугов,
Смотрю вдали на мрак лесов,
Лучами солнца оглашённых,
Или на лабиринт ручьев,
Самой Натурой проведенных
В изгибах для красы полей.
Картина мне мила в поэте,
Когда он кистию своей
Цветы наводит на предмете
И пишет словом, как рукой.
Картина мне мила — в картине,
Когда волшебною игрой
Все краски дышат на холстине
И лица говорить хотят;
Я, правда, не знаток, но рад
Всегда Корреджию дивиться
И даже — в полотно влюбиться.
Но я бываю враг картин,
Когда прелестницы желают
Быть только ими для мужчин
И всё другое забывают.
Цветы и краски хороши;
Но ах! в картине нет души!
3
Дверь
В златой прекрасный век
Не ведал человек
Ни двери, ни замков железных,
И дом и сердце открывал
Для братьев, ближних и любезных, —
Так всех людей он называл.
Но время пременилось,
И гибельное зло,
Увы! к нам в дверь вошло,
Замок с собою принесло,
И сердце с домом затворилось.
Стал смертный — камергер с ключем;
Сидит за дверью и не всем
Ее охотно отпирает;
По стуку человека знает:
Как рыба, притаясь, молчит,
Когда рукою в дверь стучит
Досадный кредитор, проситель
С бумагою, без серебра;
Или старинный покровитель,
В немилость впавший у двора;
Или любовница с слезами,
Уже оставленная нами!
Нет дома! верь или не верь:
Для них не отопрется дверь.
Но двери настежь для случайных,
Для их друзей, известных, тайных,
Для челобитчика с мешком,
Для камердинера с письмом
От женщины, душе любезной
Или другим чем нам полезной;
Для миловидных подлецов
И наших ревностных льстецов!
Блажен, кто двери запирает
Всегда для глупых, злых людей
И вместе с сердцем отворяет
Их только для своих друзей!
И я к тебе пришел, о город многоликий,
К просторам площадей, в открытые дворцы;
Я полюбил твой шум, все уличные крики:
Напев газетчиков, бичи и бубенцы; Я полюбил твой мир, как сон, многообразный
И вечно дышащий, мучительно-живой…
Твоя стихия — жизнь, лишь в ней твои соблазны,
Ты на меня дохнул — и я навеки твой.Порой казался мне ты беспощадно старым,
Но чаще ликовал, как резвое дитя.
В вечерний, тихий час по меркнущим бульварам
Меж окон блещущих людской поток катя.Сверкали фонари, окутанные пряжей
Каштанов царственных; бросали свой призыв
Огни ночных реклам; летели экипажи,
И рос, и бурно рос глухой, людской прилив.И эти тысячи и тысячи прохожих
Я сознавал волной, текущей в новый век.
И жадно я следил теченье вольных рек,
Сам — капелька на дне в их каменистых ложах, А ты стоял во мгле — могучим, как судьба,
Колоссом, давящим бесчисленные рати…
Но не скудел пеан моих безумных братии,
И Города с Людьми не падала борьба… Когда же, утомлен виденьями и светом,
Искал приюта я — меня манил собор,
Давно прославленный торжественным поэтом…
Как сладко здесь мечтал мой воспаленный взор, Как были сладки мне узорчатые стекла,
Розетки в вышине — сплетенья звезд и лиц.
За ними суета невольно гасла, блекла,
Пред вечностью душа распростиралась ниц… Забыв напев псалмов и тихий стон органа,
Я видел только свет, святой калейдоскоп,
Лишь краски и цвета сияли из тумана…
Была иль будет жизнь? и колыбель? и гроб? И начинал мираж вращаться вкруг, сменяя
Все краски радуги, все отблески огней.
И краски были мир. В глубоких безднах рая
Не эти ль образы, века, не утомляя,
Ласкают взор ликующих теней? А там, за Сеной, был еще приют священный.
Кругообразный храм и в бездне саркофаг,
Где, отделен от всех, спит император пленный, —
Суровый наш пророк и роковой наш враг! Сквозь окна льется свет, то золотой, то синий,
Неяркий, слабый свет, таинственный, как мгла.
Прозрачным знаменем дрожит он над святыней,
Сливаясь с веяньем орлиного крыла! Чем дольше здесь стоишь, тем все кругом безгласней,
Но в жуткой тишине растет беззвучный гром,
И оживает все, что было детской басней,
И с невозможностью стоишь к лицу лицом! Он веком властвовал, как парусом матросы,
Он миллионам душ указывал их смерть;
И сжали вдруг его стеной тюрьмы утесы,
Как кровля, налегла расплавленная твердь.Заснул он во дворце — и взор открыл в темнице,
И умер, не поняв, прошел ли страшный сон…
Иль он не миновал? ты грезишь, что в гробнице?
И вдруг войдешь сюда — с жезлом и в багрянице, —
И пред тобой падем мы ниц, Наполеон! И эти крайности! — все буйство жизни нашей,
Средневековый мир, величье страшных дней, —
Париж, ты съединил в своей священной чаше,
Готовя страшный яд из цесен и идей! Ты человечества — Мальстрем. Напрасно люди
Мечтают от твоих влияний ускользнуть!
Ты должен все смешать в чудовищном сосуде.
Блестит его резьба, незримо тает муть.Ты властно всех берешь в зубчатые колеса,
И мелешь души всех, и веешь легкий прах.
А слезы вечности кропят его, как росы…
И ты стоишь, Париж, как мельница, в веках! В тебе возможности, в тебе есть дух движенья,
Ты вольно окрылен, и вольных крыльев тень
Ложится и теперь на наши поколенья,
И стать великим днем здесь может каждый день.Плотины баррикад вонзал ты смело в стены,
И замыкал поток мятущихся времен,
И раздроблял его в красивых брызгах пены.
Он дальше убегал, разбит, преображен.Вторгались варвары в твой сжатый круг, крушили
Заветные углы твоих святых дворцов,
Но был не властен меч над тайной вечной были:
Как феникс, ты взлетал из дыма, жив и нов.Париж не весь в домах, и в том иль в этом лике:
Он часть истории, идея, сказка, бред.
Свое бессмертие ты понял, о великий,
И бреду твоему исчезновенья — нет!
Турки
Вырея блестящегои щеголя всегда — окурки
Валяются на берегу.
Берегу
Своих рыбок
В ладонях
Сослоненных.
Своих улыбок
Не могут сдержать белокурые
Турки.
Иногда балагурят.
Я тоже роняю окурок...
Море в этом заливе совсем засыпает.
Засыпают
Рыбаки в море невод.
Небо
Слева... в женщине
Вы найдете тень синей?
Рыбаки не умеют:
Наклонясь, сети сеют.
Рабочий спрашивает: «А чи ябачил?»
Перекати-полем катится собачка.
И, наклонясь взять камешек,
Чувствую, что нужно протянуть руку прямо еще.
Под руководством маменьки
Барышня учится в воду камень кинуть.
На бегучие сини
Ветер сладостно сеет
Запахом маслины,
Цветок Одиссея.
И, пока расцветает, смеясь, семья прибауток,
Из ручонки
Мальчонки
Сыпется, виясь, дождь в уплывающих уток.
Море щедрою мерой
Веет полуденным золотом.
Ах! Об эту пору все мы верим,
Все мы молоды.
И начинает казаться, что нет ничего невообразимого,
Что в этот час
Море гуляет среди нас,
Надев голубые невыразимые.
День, как срубленное дерево, точит свой сок.
Жарок песок.
Дорога пролегла песками.
Во взорах — пес, камень.
Возгласы: «Мамаша, мамаша!»
Кто-то ручкой машет.
Жар меня морит.
Морит и море.
Блистает «сотки» донце...
Птица
Крути́тся,
Летя. Круги...
Ах, други!
Я устал по песку таскаться!
А дитя,
Увидев солнце,
Закричало: «Цаца!»
И этот вечный по песку хруст ног!
Мне грустно.
О, этот туч в сеть мигов лов!
И крик невидимых орлов!
Отсюда далеко все видно в воде.
Где глазами бесплотных тучи прошли,
Я черчу «В» и «Д».
Чьи? Не мои.
Мои: «В» и «И»,
По устенью
Ящерица
Тащится
Тенью,
Вся нежная от линьки.
Отсюда море кажется
Выполощенным мозолистыми руками в синьке.
День! Ты вновь стал передо мной, как карапузик-мальчик,
Засунув кулачки в карманы.
Но вихрь уносит песень дальше
И ясны горные туманы.
Все молчит. Ни о чем не говорят.
Белокурости турок канули в закат.
О, этот ясный закат!
Своими красными красками кат!
И его печальные жертвы —
Я и краски утра мертвыя.
В эти пашни,
Где времена роняли свой сев,
Смотрятся башни,
Назад не присев!
Где было место богов и земных дев виру,
Там в лавочке продают сыру.
Где шествовал бог — не сделанный, а настоящий,
Там сложены пустые ящики.
И обращаясь к тучам,
И снимая шляпу,
И отставив ногу
Немного,
Лепечу — я с ними не знаком —
Коснеющим, детским, несмелым языком:
«Если мое скромное допущение справедливо,
Что золото, которое вы тянули,
Когда, смеясь, рассказывали о любви,
Есть обычное украшение вашей семьи,
То не верю, чтоб вы мне не сообщили,
Любите ли вы «тянули»,
Птичку «сплю»,
А также в предмете «русский язык»
Прошли ли
Спряжение глагола «люблю»? И сливы?»
Ветер, песни сея,
Улетел в свои края.
Лишь бессмертновею
Я.
Только.
«И, кроме того, ставит ли вам учитель двойки?»
Старое воспоминание жалит.
Тени бежали.
И старая власть жива,
И грустны кружева.
И прежняя грусть
Вливает свой сон в слово «Русь»...
«И любите ли вы высунуть язык?»
Наш Воздух только часть безбрежнаго Эѳира,
В котором носятся безсмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветнаго скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взростают-тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белыя снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предразсветной мглы до яркаго заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющаго Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть—нежней, тесней—вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелаго снопа.
Сжигают молнии—но неустанны руки,
Сгорают здания—но вновь мечта ростет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова—первый день, и снова—начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах—и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе—напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живыя,
Созданья Воздуха, те волны звуковыя,
И краски зыбкия, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда жь его замкнут,
В нем дышет скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо ростут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эѳира,
Где неразсказанность совсем иного мира,
Неполовиннаго, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездныя убранства,—
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эѳирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.
Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают-тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты.
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громо́в,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков.
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаяний
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.
Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть. Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище-покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.
Прекрасное изображение Фелицы,
сочинение Гавриила Романовича Державина,
дало мне повод к написанию ответа Рафаэла,
в котором весь пятый куплет заимствован
из следующих трех прекрасных строф его:
Престол ее на скандинавских,
Камчатских и златых горах,
От стран таймурских до кубанских
Поставь на сорок двух столбах.
Как зеркал восемь бы, стояли
Ее великие моря.
С полнеба звезды освещали,
Вокруг — багряная заря.
Строфа 8
На сребролунно государство
Простри крылатый, сизый гром;
В железно-каменное царство
Брось молньи и поставь вверх дном.
Орел царевнин бы ногою
Вверху рога Луны сгибал;
Тогда ж бы на земле другою
У Льва голодный зев сжимал.
Строфа 47
Представь, чтоб глас сей светодарный,
Как луч с небес, проник сердца,
Извлек бы слезы благодарны,
И все монарха и отца
И бога бы в Фелице зрели,
Который праведен и благ;
Из уст бы громы лишь гремели,
Которы у нее в руках.
Строфа 26
Рафаэл Санкцио Урбинской,
За Стикс отшедший на покой,
Мурзе Орды Киргизской, Крымской,
Каракалпацкой, Золотой,
А подлинно какой, не знает,
Здоровья, счастия желает
И просит сей принять ответ
На то посланье длинновато,
Которое Эрмий крылатый
Ему на сей доставил свет.
Мурза! Сто тридцать повелений,
Предписанных тобою мне,
Признаться, удивили тени,
Живущи в здешней стороне:
Казалось им то очень странно,
Что так слегка и столь пространный
Ты вздумал мне урок задать,
Над коего и сотой долей,
Поверь, со всею доброй волей
Пришло бы в пень Апеллу стать.
Ты, видно, думал, что не диво
Изобразившим вещество
Изобразить достойно, живо
И непостижно божество;
Что как воображенью слово,
Так краской мастерство готово
Высоку мысль глазам казать;
И как ума паренья скоры,
Так кисти смелые узоры
И чувствам образ могут дать.
Но нет, Мурза! не так не трудно,
Как то себе мечтаешь ты,
Всех прелестей собранье чудно
Искусно слить в одни черты,
Чтоб душу ангела небесна
Представила краса телесна.
Мы солнце видим каждый день,
Однако вся искусства сила
Изобразить сего светила
Одну подобья может тень.
Не так легко «над полвселенной
На сорок токмо двух столбах
Престол поставить вознесенный,
В осьми смотрящийся морях;
Так ноги распростерть Орлины,
Чтоб сжал одною зев он Львиный,
Другой рога Луны сгибал;
И написать, как гром горящий,
В деснице кроткой, злым грозящий,
Гремел из уст, но не сражал».
А ты хотел, чтобы все дива,
Которы нам ты возвестил,
Чтоб опись славных дел архива
В одну картину я вместил!
Хоть знал я тщетное желанье,
Но все употребил старанье
Тебе сколь можно угодить;
И так пустяся наудачу,
Чтобы решить твою задачу,
Я предприял ее дробить.
Сперва, созвав в совет согласный
Весь живописный наш синклит,
Фелицы твоея прекрасной
Решился я представить вид;
А чтоб исполнить чудно дело,
Юноны сановитой тело
Минервиной главой свершил;
И, прелестьми трех граций нежных
Покрыв, о чреслах белоснежных
Кипридин пояс обложил.
И восхищался... как, пред мною
Представши, бей каких-то орд,
Под шайкой, бритой головою
И длинными усами горд,
Спросил: кого изображаю?
«Фелицу». — «Как, ее? — я чаю,
Что бредишь ты, — брось кисти прочь,
И труд, мой друг, оставь напрасный:
Ее ли образ то прекрасный?
Он сходен с ним, как с полднем ночь».
Сказал и с гневом удалился.
Приветством удивлен таким,
Я речь завесть поторопился
О чудной сей Фелице с ним;
Догнав его: «О бей почтенный! —
Сказал. — Оставим несравненный
Фелицын вид; позволь спросить
Совета, как бы кисть счастлива
Могла сего осьмого дива
Хоть подвиги изобразить?»
«Хоть подвиги? Не трудно дело
Затеял ты в уме своем!
Хотя б вас сто над ним сидело
Весь век, вы стали бы ни с чем.
Для рам обширной толь картины
Мал лес всей здешней Палестины;
А где взять красок и кистей?
Опомнися, тебе ль пристало
Явить нам ясное зерцало
Великих дел царевны сей?
Над всеми царствами вселенной
Она возносится как кедр
Над тростью гибкой, униженной,
Чуть выросшей из влажных недр.
Державный скипетр простирает:
На царства там граждан венчает,
В подданство царствы здесь берет:
Тут в брань текущи зря державы,
Претит потоки лить кровавы,
И суд и мир им подает.
Се гром и треск ее перуна,
Страшилища владык земли,
С полнощи грянув, дом Нептуна
В Средземном понте потрясли.
Там гидр она в волнах сжигала,
Луну надменну затмевала
Крылами своего Орла;
И, царств не возмутя покою,
В предел свой сильною рукою
Пространно море вовлекла.
Но слова ли возможет сила
Явить в величии своем,
Как мрак полнощи просветила
Она премудрости лучом?
Как с подданных сняла оковы,
В них души поселила новы
И как, где труд свой не свершен
За прагом гроба оставляла,
Она там счастье засевала
Для жатвы будущих племен.
Но что! по всей вселенной ныне
Гремят дела ее одной,
И на пространной сей холстине
Насилу кистию златой
Писать их слава успевает,
То как рука твоя дерзает
Подять толь непомерный труд?
Оставь, мой друг, не суетися;
Кому дивится свет — дивися,
А кисть и краски спрячь под спуд».
Премудрого сего совета,
Мурза! отнюдь не презрю я.
Итак, Фелицына портрета,
Ниже картины дел ея
Тебе доставить не намерен.
Когда ж ты в способах уверен
Те чуда живо написать,
То кисть и краски пред тобою:
Пиши волшебною рукою,
Что живо так умел сказать.
Вперед иди не без оглядки,
Но оглянися и сравни
Былые дни и наши дни.
Старомосковские порядки —
Чертовски красочны они.
Но эти краски ядовиты
И поучительно-страшны.
Из тяжких мук народных свиты
Венки проклятой старины.
На этих муках рос, жирея,
Самодержавный гнусный строй,
От них пьянея и дурея,
Беспечно жил дворянский рой,
Кормились ими все кварталы
Биржевиков и палачей,
Из них копились капиталы
Замоскворецких богачей.
На днях в газете зарубежной
Одним из белых мастеров
Был намалеван краской нежной
Замоскворецкий туз, Бугров
Его купецкие причуды,
Его домашние пиры
С разнообразием посуды
Им припасенной для игры
Игра была и впрямь на диво:
В вечерних сумерках, в саду
С гостями туз в хмельном чаду
На «дичь» охотился ретиво,
Спеша в кустах ее настичь.
Изображали эту «дичь»
Коньяк, шампанское и пиво,
В земле зарытые с утра
Так, чтоб лишь горлышки торчали.
Визжали гости и рычали,
Добычу чуя для нутра.
Хозяин, взяв густую ноту,
Так объявлял гостям охоту:
«Раз, два, три, четыре, пять,
Вышел зайчик погулять,
Вдруг охотник прибегает,
Прямо в зайчика стреляет.
Пиф-паф, ой-ой-ой,
Умирает зайчик мой!»
Неслися гости в сад по знаку.
Кто первый «зайца» добывал,
Тот, соблюдая ритуал,
Изображал собой собаку
И поднимал свирепый лай,
Как будто впрямь какой Кудлай.
В беседке «зайца» распивали,
Потом опять в саду сновали,
Пока собачий пьяный лай
Вновь огласит купецкий рай.
Всю ночь пролаяв по-собачьи,
Обшарив сад во всех местах,
Иной охотник спал в кустах,
Иной с охоты полз по-рачьи.
Но снова вечер приходил,
Вновь стол трещал от вин и снедей,
И вновь собачий лай будил
Жильцов подвальных и соседей.
При всем при том Бугров-купец
Был оборотистый делец, —
По вечерам бесяся с жиру,
Не превращался он в транжиру,
Знал: у него доходы есть,
Что ни пропить их, ни проесть,
Не разорит его причуда,
А шли доходы-то откуда?
Из тех каморок и углов,
Где с трудового жили пота.
Вот где купчине был улов
И настоящая охота!
Отсюда греб он барыши,
Отсюда медные гроши
Текли в купецкие затоны
И превращались в миллионы,
Нет, не грошей уж, а рублей,
Купецких верных прибылей.
Обогащал купца-верзилу
Люд бедный, живший не в раю,
Тем превращая деньги в силу,
В чужую силу — не в свою.
Бугров, не знаю, где он ныне,
Скулит в Париже иль в Берлине
Об им утерянном добре
Иль «божьей милостью помре»,
В те дни, когда жильцы подвалов
Купца лишили капиталов
И отобрали дом и сад,
Где (сколько, бишь, годков назад?
Года бегут невероятно!)
Жилось купчине столь приятно.
Исчез грабительский обман.
Теперь у нас рубли, копейки
Чужой не ищут уж лазейки,
К врагам не лезут уж в карман,
А, силой сделавшись народной,
Страну из темной и голодной
Преобразили в ту страну,
Где мы, угробив старину
С ее основою нестойкой,
Сметя хозяйственный содом,
Мир удивляем новой стройкой
И героическим трудом.
Не зря приезжий иностранец,
Свой буржуазный пятя глянец
В Москве пробывши день иль два
И увидав, как трудовая
Вся пролетарская Москва
В день выходной спешит с трамвая
Попасть в подземное нутро,
Чтоб помогать там рыть метро, —
Всю спесь теряет иностранец
И озирается вокруг.
Бежит с лица его румянец,
В ресницах прячется испуг:
«Да что же это в самом деле!»
Он понимает еле-еле,
Коль объясненье мы даем,
Что государству наш работник
Сам, доброй волею в субботник
Свой трудовой дает заем,
Что он, гордясь пред заграницей
Своей рабочею столицей,
В метро работает своем,
Что трудовой его заем
Весь оправдается сторицей:
Не будет он спешить с утра,
Чтоб сесть в метро, втираясь в давку,
Он сам, жена и детвора
В метро усядутся на лавку
Без лютой брани, без толчков,
Без обдирания боков,
Без нахождения местечка
На чьих-нибудь плечах, грудях, —
Исчезнет времени утечка
И толкотня в очередях, —
Облепленный людскою кашей
Не будет гнать кондуктор взашей
Дверь атакующих «врагов».
Метро к удобствам жизни нашей —
Крупнейший шаг из всех шагов,
Вот почему с такой охотой
— Видали наших молодчаг? —
Мы добровольною работой
Спешим ускорить этот шаг.
Не надо часто нам агитки:
Мы знаем, долг какой несем.
И так у нас везде во всем
от Ленинграда до Магнитки,
от мест, где в зной кипит вода,
от наших южных чудостроев
И до челюскинского льда,
Где мы спасли своих героев.
На днях — известно всем оно! —
Магниткой сделано воззванье.
Магнитогорцами дано
Нам всем великое заданье:
Еще налечь, еще нажать,
Расходов лишних сузить клетку
И новым займом поддержать
Свою вторю лятилетку.
Воззванье это — документ
Неизмеримого значенья.
В нем, что ни слово, аргумент
Для вдохновенья, изученья,
Для точных выводов о том,
Каких великих достижений
Добились мы своим трудом
И вкладом в наш советский дом
Своих мильярдных сбережений.
Магнитострой — он только часть
Работы нашей, но какая!
Явил он творческую страсть,
Себя и нас и нашу власть
Призывным словом понукая.
Да, мы работаем, не спим,
Да, мы в труде — тяжеловозы,
Да, мы промышленность крепим,
Да, поднимаем мы колхозы,
Да, в трудный час мы не сдаем,
Чертополох враждебный косим,
Да, мы культурный наш подъем
На новый уровень возносим,
Да, излечась от старых ран,
Идя дорогою победной,
Для пролетариев всех стран
Страной мы стали заповедной,
Да, наши твердые шаги
С днем каждым тверже и моложе!
Но наши ярые враги —
Враги, они не спят ведь тоже, —
Из кузниц их чадит угар,
Их склады пахнут ядовито,
Они готовят нам удар,
Вооружаясь неприкрыто;
Враг самый наглый — он спешит,
Он у границ советских рыщет,
Соседей слабых потрошит, —
На нас он броситься решит,
Когда союзников подыщет,
Он их найдет: где есть игла,
Всегда подыщется к ней нитка.
Сигнал великий подала
Нам пролетарская Магнитка.
Мы в трудовом сейчас бою,
Но, роя прошлому могилу,
В борьбе за будущность свою
Должны ковать в родном краю
Оборонительную силу.
И мы куем ее, куем,
И на призыв стальной Магнитки —
Дать государству вновь заем —
Мы, сократив свои прибытки,
Ответный голос подаем:
Да-е-е-е-ем!!!
Всюду звон, всюду свет,
Всюду сон мировой.
Будем как Солнце
И, вечно вольный, забвеньем вею.
Тишина
1
Ветер веющий донес
Вешний дух ветвей.
Кто споет о сказке грез?
Дразнит соловей.
Сказка солнечных лучей,
Свадьба всех цветов.
Кто споет о ней звончей,
Чем художник слов!
Многокрасочность цветов,
Радуга мечты.
Легкость белых облаков,
Тонкие черты.
В это царство Красоты,
Сердце, как вступить?
Как! Еще не знаешь ты?
Путь один: — Любить!
2
Полюби, сказала Фея
В утро майское мечте.
Полюби, шепнул, слабея,
Легкий Ветер в высоте.
И от яблони цветущей
Нежно-белый лепесток
Колыхнулся к мысли ждущей,
И мелькнул ей как намек.
Все кругом как будто пело: —
Утро дней не загуби,
Полюби душою тело,
Телом душу полюби.
Тело, душу, дух свободный
Сочетай в свой светлый Май.
Облик лилии надводной
Сердцем чутким понимай.
Будь как лотос: корни — снизу,
В вязком иле, в тьме, в воде,
Но, взойдя, надел он ризу,
Уподобился звезде.
Вот, цветет, раскрылся, нежный,
Ласку Солнца жадно пьет,
Видит Небо, мир безбрежный,
Воздух вкруг него поет.
Сну цветения послушный,
Лотос с Воздухом слился.
Полюби мечтой воздушной,
Близки сердцу Небеса.
3
Воздух и Свет создают панорамы,
Замки из туч, минареты и храмы,
Роскошь невиданных нами столиц,
Взоры мгновением созданных лиц.
Все, что непрочно, что зыбко, мгновенно,
Что красотою своей незабвенно,
Слово без слова, признания глаз
Чарами Воздуха вложены в нас.
Чарами Воздуха буйствуют громы
После удушливо-знойной истомы,
Радуга свой воздвигает дворец,
Арка завета и сказка сердец.
Воздух прекрасен как гул урагана,
Рокот небесно-военного стана,
Воздух прекрасен в шуршаньи листка,
В ряби чуть видимой струй ручейка.
4
В серебристых пузырьках
Он скрывается в реках,
Там, на дне,
В глубине,
Под водою в тростниках.
Их лягушка колыхнет,
Или окунь промелькнет,
Глаз да глаз,
Тут сейчас
Наступает их черед.
Пузырьки из серебра
Вдруг поймут, что — их пора,
Буль — буль — буль,
Каждый — нуль,
Но на миг живет игра.
5
А веют, млеют, и лелеют
Едва расцветшие цветки,
В пространстве светлом нежно сеют
Их пыль, их страсть, и лепестки.
И сонно, близко отдаленно
Струной чуть слышною звенят,
Пожить мгновение влюбленно,
И незаметно умереть.
Отделить чуть заметную прядь
В золотистом богатстве волос,
И играть ей, ласкать, и играть,
Чтобы Солнце в ней ярко зажглось, —
Чтоб глаза, не узнавши о том,
Засветились, расширив зрачок,
Потому что пленительным сном
Овевает мечту ветерок, —
И, внезапно усилив себя,
Пронестись и примчать аромат,
Чтобы дрогнуло сердце, любя,
И зажегся влюбленностью взгляд, —
Чтобы ту золотистую прядь
Кто-то радостный вдруг увидал,
И скорее бы стал целовать,
И душою бы весь трепетал.
6
Воздух, Ветер, я ликую,
Я свершаю твой завет,
Жизнь лелея молодую,
Всем сердцам даю свой свет.
Ветер, Воздух, я ликую!
Но скажи мне. Воздух, ты
Ведь лелеешь все цветы?
Ты — их жизнь, и я колдую.
Я проведал: Воздух наш,
Как душа цветочных чаш,
Знает тайну мировую!
7
Наш Воздух только часть безбрежного Эфира,
В котором носятся бессмертные миры.
Он круговой шатер, покров земного мира,
Где Духи Времени сбираются для пира,
И ткут калейдоскоп сверкающей игры.
Равнины, пропасти, высоты, и обрывы,
По чьей поверхности проходят облака,
Многообразия живые переливы,
Руна заветного скользящие извивы,
Вслед за которыми мечта плывет века.
В долинах Воздуха есть призраки-травинки,
Взрастают, тают в нем, в единый миг, цветы,
Как пчелы, кружатся в нем белые снежинки,
Путями фейными проходят паутинки,
И водопад лучей струится с высоты
Несутся с бешенством свирепые циклоны,
Разгульной вольницей ликует взрыв громов,
И в неурочный час гудят на башнях звоны,
Но после быстрых гроз так изумрудны склоны
Под детским лепетом апрельских ветерков
Чертогом радости и мировых слияний
Сверкает радуга из тысячи тонов,
И в душах временных тот праздник обаянии
Намеком говорит, что в тысячах влияний
Победно царствуют лишь семь первооснов.
От предрассветной мглы до яркого заката,
От белизны снегов до кактусов и роз,
Пространство Воздуха ликующе-богато
Напевом красочным, гипнозом аромата,
Многослиянностью, в которой все сошлось.
Когда под шелесты влюбляющего Мая
Белеют ландыши и светит углем мак,
Волна цветочных душ проносится, мечтая,
И Воздух, пьяностью два пола сочетая,
Велит им вместе быть — нежней, тесней — вот так.
Он изменяется, переливает краски,
Перебирает их, в игре неистощим,
И незабудки спят, как глазки детской сказки,
И арум яростен, как кровь и крик развязки,
И Жизнь идет, зовет, и все плывет как дым.
В Июльских Празднествах, когда жнецы и жницы
Дают безумствовать сверканиям серпа,
Тревожны в Воздухе перед отлетом птицы,
И говорят в ночах одна с другой зарницы
Над странным знаменьем тяжелого снопа.
Сжигают молнии — но неустанны руки,
Сгорают здания — но вновь мечта растет,
Кривою линией стенаний ходят муки,
Но тонут в Воздухе все возгласы, все звуки,
И снова — первый день, и снова — начат счет.
Всего таинственней незримость параллелей,
Передаваемость, сны в снах — и снова сны,
Дух невещественный вещественных веселий,
Ответность марева, в душе — напев свирелей,
Отображенья стран и звуковой волны.
В душе ли грезящих, где встала мысль впервые,
Иль в кругозорностях, где склеп Небес так синь,
В прекрасной разности, они всегда живые,
Созданья Воздуха, те волны звуковые,
И краски зыбкие, и тайный храм святынь.
О, Воздух жизненный! Прозрачность круговая!
Он должен вольным быть Когда ж его замкнут,
В нем дышит скрытый гнев, встает отрава злая,
И, тяжесть мертвую на душу налагая,
Кошмары цепкие невидимо растут.
Но хоть велик шатер любого полумира,
Хранилище — покров двух наших полусфер,
Наш Воздух лишь намек на пропасти Эфира,
Где нерассказанность совсем иного мира,
Неполовинного, вне гор и вне пещер.
О, светоносное великое Пространство,
Где мысли чудится всходящая стезя,
Всегда одетая в созвездные убранства, —
В тебе миров и снов бездонно постоянство,
Никем не считанных, и их считать нельзя.
Начало и конец всех мысленных явлений,
Воздушный Океан эфирных синих вод,
Ты Солнце нам даешь над сумраком томлений,
И красные цветы в пожарах преступлений,
И в зеркале морей повторный Небосвод.
Я помню этот дом, я помню этот сад:
Хозяин их всегда гостям своим был рад,
И ждали каждого, с радушьем теплой встречи,
Улыбка светлая и прелесть умной речи.
Он в свете был министр, а у себя поэт,
Отрекшийся от всех соблазнов и сует;
Пред старшими был горд заслуженным почетом:
Он шел прямым путем и вывел честным счетом
Итог своих чинов и почестей своих.
Он правильную жизнь и правильный свой стих
Мог выставить в пример вельможам и поэтам,
Но с младшими ему по чину и по летам
Спесь щекотливую охотно забывал;
Он ум отыскивал, талант разузнавал,
И где их находил — там, радуясь успеху,
Не спрашивал: каких чинов они иль цеху?
Но настежь растворял и душу им, и дом.
Заранее в цветке любуяся плодом,
Ласкал он молодежь, любил ее порывы,
Но не был он пред ней низкопоклонник льстивый,
Не закупал ценой хвалебных ей речей
Прощенья седине и доблести своей.
Вниманьем ласковым, судом бесстрастно-строгим
Он был доступен всем и верный кормчий многим.
Зато в глупцов метка была его стрела!
Жужжащий враль, комар с замашками орла,
Чужих достоинств враг, за неименьем личных;
Поэт ли, образец поэтов горемычных;
Надутый самохвал, сыгравший жизнь вничью,
Влюбленный по уши в посредственность свою
(А уши у него Мидасовых не хуже);
Профессор ли вранья и наглости к тому же;
Пролаз ли с сладенькой улыбкою ханжи;
Болтун ли, вестовщик, разносчик всякой лжи;
Ласкатель ли в глаза, а клеветник заочно, —
Кто б ни задел его, случайно иль нарочно,
Кто б ни был из среды сей пестрой и смешной,
Он каждого колол незлобивой рукой,
Болячку подсыпал аттическою солью —
И с неизгладимой царапиной и болью
Пойдет на весь свой век отмеченный бедняк
И понесет тавро: подлец или дурак.
Под римской тогою наружности холодной,
Он с любящей душой ум острый и свободный
Соединял; в своих он мненьях был упрям,
Но и простор давать любил чужим речам.
Тип самобытности, он самобытность ту же
Не только допускал, но уважал и вчуже;
Ни пред собою он, ни пред людьми не лгал.
Власть моды на дела и платья отвергал:
Когда все были сплошь под черный цвет одеты,
Он и зеленый фрак, и пестрые жилеты
Носил; на свой покрой он жизнь свою кроил.
Сын века своего и вместе старожил,
Хоть он Карамзина предпочитал Шишкову,
Но тот же старовер, любви к родному слову,
Наречием чужим прельстясь, не оскорблял
И русским русский ум по-русски заявлял.
Притом, храня во всем рассудка толк и меру,
Петрова он любил, но не в ущерб Вольтеру,
За Лафонтеном вслед он вымысла цветы,
С оттенком свежести и блеском красоты,
На почву русскую переносил удачно.
И плавный стих его, струящийся прозрачно,
Как в зеркале и мысль и чувство отражал.
Лабазным словарем он стих свой не ссужал,
Но кистью верною художника-поэта
Изящно подбирал он краски для предмета:
И смотрят у него, как будто с полотна,
Воинственный Ермак и Модная жена.
Случайно ль заглянусь на дом сей мимоходом —
Скользят за мыслью мысль и год за дальним годом,
Прозрачен здесь поток и сумрак дней былых:
Здесь память с стаею заветных снов своих
Свила себе гнездо под этим милым кровом;
Картина старины, всегда во блеске новом,
Рисуется моим внимательным глазам,
С приветом ласковым улыбке иль слезам.
Как много вечеров, без светских развлечений,
Но полных прелести и мудрых поучений,
Здесь с старцем я провел; его живой рассказ
Ушам был музыка и живопись для глаз.
Давно минувших дней то Рембрандт, то Светоний,
Гражданских доблестей и наглых беззаконий
Он краской яркою картину согревал.
Под кисть на голос свой он лица вызывал
С их бытом, нравами, одеждой, обстановкой;
Он личность каждую скрепит чертою ловкой
И в метком слове даст портрет и приговор.
Екатерины век, ее роскошный двор,
Созвездие имен сопутников Фелицы,
Народной повести блестящие страницы,
Сановники, вожди, хор избранных певцов,
Глашатаи побед Державин и Петров —
Все облекалось в жизнь, в движенье и в глаголы.
То, возвратясь мечтой в тот возраст свой веселый,
Когда он отроком счастливо расцветал
При матери, в глазах любовь ее читал,
И тайну первых дум и первых вдохновений
Любимцу своему поведал вещий гений, —
Он тут воспоминал родной дубравы тень,
Над светлой Волгою горящий летний день,
На крыльях парусов летящие расшивы,
Златою жатвою струящиеся нивы,
Картины зимние и праздники весны,
И дом родительский, святыню старины,
Куда издалека вторгалась с новым лоском
Жизнь новая, а с ней слетались отголоском
Шум и событья дня, одно другому вслед:
То задунайский гром румянцовских побед,
То весть иных побед миролюбивой славы,
Науки торжество и мудрые уставы,
Забота и плоды державного пера,
То спор временщиков на поприще двора,
То книга новая со сплетнею вчерашней.
Всю эту жизнь среды семейной и домашней,
Весь этот свежий мир поэзии родной,
Еще сочувственный душе его младой,
Умевшей сохранить средь искушений света
Всю впечатлительность и свежесть чувств поэта, —
Все помнил он, умел всему он придавать
Блеск поэтический и местности печать.
Он память вопрошал, и живописью слова
Давал минувшему он плоть и краски снова.
То, Гогарта схватив игривый карандаш
(Который за десять из новых не отдашь),
Он, с русским юмором и напрямик с натуры,
Из глупостей людских кроил карикатуры.
Бесстрастное лицо и медленная речь,
А слушателя он умел с собой увлечь,
И поучал его, и трогал — как придется,
Иль со смеху морил, а сам не улыбнется.
Как живо памятны мне эти вечера:
Сдается, старца я заслушался вчера.
Давно уж нет его в Москве осиротевшей!
С ним светлой личности, в нем резко уцелевшей,
Утрачен навсегда последний образец.
Теперь все под один чекан: один резец
Всем тот же дал обем и вес; мы променяли
На деньги мелкие — старинные медали;
Не выжмешь личности из уровня людей.
Отрекшись от своих кумиров и властей,
Таланта и ума клянем аристократство;
Теперь в большом ходу посредственности братство;
За норму общую — посредственность берем,
Боясь, чтоб кто-нибудь владычества ярем
Не наложил на нас своим авторитетом;
Мы равенством больны и видим здравье в этом.
Нам душно, мысль одна о том нам давит грудь,
Чтоб уважать могли и мы кого-нибудь;
Все говорить спешим, а слушать не умеем;
Мы платонической к себе любовью тлеем,
И на коленях мы — но только пред собой.
В ином и поотстал наш век передовой,
Как ни цени его победы и открытья:
В науке жить умно, в искусстве общежитья,
В сей вежливости форм изящных и простых,
Дававшей людям блеск и мягкость нравам их,
Которая была, в условленных границах, —
Что слог в писателе и миловидность в лицах;
В уживчивости свойств, в терпимости, в любви,
Которую теперь гуманностью зови;
Во всем, чем общество тогда благоухало
И, не стыдясь, свой путь цветами усыпало,
Во всем, чем встарь жилось по вкусу, по душе,
Пред старым — новый век не слишком в барыше.
Тот разговорчив был: средь дружеской беседы
Менялись мыслями и юноши и деды,
Одни с преданьями, плодами дум и лет,
Других манил вперед надежды пышный цвет.
Тут был простор для всех и возрастов, и мнений
И не было вражды у встречных поколений.
Так видим над Невой, в прозрачный летний день,
Заката светлого серебряная тень
Сливается в красе, торжественной и мирной,
С зарею утренней на вышине сафирной:
Здесь вечер в зареве, там утро рассвело.
И вечер так хорош, и утро так светло,
Что радости своей предела ты не знаешь:
Ты провожаешь день, ты новый день встречаешь,
И любишь дня закат, и любишь дня рассвет, —
И осень старости, и весну юных лет.
Пришла полиция; взломали двери
И с понятыми вниз сошли. Сначала
Тянулся низкий, сумрачный проход,
Где стены, — тусклым выложены камнем, —
Не отражали света фонарей.
В конце была железная, глухая,
Засовами задвинутая дверь.
Когда ж, с трудом, ее разбили ломом,
Глазам тупым и взорам равнодушным
Служителей — открылся Первый Зал.
Он залом пиршественным был. Широкий
(Остатками от трапезы завален)
Стол занимал средину. Высоко,
Над блюдами, в больших хрустальных вазах,
Желтели, отливали синим, рдели
Причудливые, нежные плоды,
Что ароматом, краскою и формой
Влиянье выдавали лучших солнц,
Пылающих над тропиками. Рядом,
Как странные растенья, извивались
Цветы венецианского стекла,
И странными огнями отливала
В сосудах этих, тонких, перегнутых,
Вин и ликеров, то как смоль густых,
То как берилл таинственно-прозрачных,
Властительная влага. Нежный дух,
Смесь запахов, разнообразных, острых,
Качался в воздухе, слегка залитом
Благоуханьем поздних, вялых роз,
Что тут же умирали в длинных, узких,
На белых змей похожих, кувшинах.
Отдвинутые от стола сиденья
И опрокинутые кем-то на пол
Светильники — давали угадать,
Что шумный пир был прерван вдруг, что гости,
Оторваны от чаш и от бесед,
Глотка не кончив, не дослушав шутки
Язвительной иль вольного намека,
Поспешно встали, на привычный зов, —
И с шумом, с говором, быть может с пеньем,
Прошли беспечно в следующий зал.
Был зал второй пристанищем обятий.
Глубокие диваны по стенам
Упругой мягкостью пружин манили;
Пуховые, атласные подушки
Припасть к ним грудью соблазняли; пол
Был устлан шкурами косматых рысей
И росомах. Под самым потолком
Качалась лампа на цепи короткой…
Здесь было жарко, душно, и томил
Духов пьянящих пряный, резкий запах,
И с ним сливался темный аромат
Усталых тел, спаленных страстью жгучей, —
Как будто месса ласк лишь отошла,
Как будто только что был кончен древний
Обряд служенья таинствам Любви…
И чудилось, что в тускло-рдяном свете,
Как рой теней, во всех немых углах,
Здесь люди, в странных сочетаньях, бьются, —
Четы любовников безумных. Плеч
Изогнутых, голов склоненных, алых
Открытых губ, полузакрытых глаз
Воображался хаос: ропот, лепет,
Упорный шорох и бесстыдный стон,
И вдруг внезапный, дикий вскрик менады,
Вскочившей в исступленьи сладострастья,
Меж тел поверженных, друзей, подруг,
Кричащей о виденьи несказанном,
Хохочущей и плачущей так страшно,
Что новый пыл вскипает в душах всех,
И все на крик, как эхо, стонут тоже!
Мы в третий зал вошли. Он был огромен,
И в глубине его виднелась печь.
Здесь были странные приборы; — взгляды
Сперва терялись в сочетаньях блоков,
Веревок, брусьев, словно в мастерской
Какой-то фабрики, но различали
Потом — скамью для бичеванья, стул
С гвоздями, дыбу, лестницу, колеса,
А по стенам все образы плетей,
Больших щипцов и маленьких иголок, —
Изобретенья Нюренбергских дней…
Угрюмый запах, давний, неизменный,
Иным не нарушаемый упоем,
По всем углам распростирала кровь.
Что здесь свершалось в час, когда пылал
Венцом багряным красный горн? Как жутко
Метались тени при скачках огня!
И в этих вспышках люди, словно бесы,
Метались тоже, в диком опьяненьи.
И юноши, и женщины, устав
От долгих ласк бросались в сладость боли,
И, исступленные, вбегали в красный зал
С гортанным, неестественным призывом,
В желании пытать и ведать пытку.
Друг к другу все лобзанием припав
Благовейным, друг на друга тут же
И на себя безумно ополчали
Бичи, и огненные брусья, и ножи.
И вольные страдальцы повторяли,
Огня укус и свист бича приемля,
«Еще, о милый! о, еще! еще!»
И плечи предавая дыбе, груди —
Щипцам, и лядвия — игле,
В восторге утоляющем стонали,
От мук, от радости, от сладострастья,
И страшен был их многогласный стон,
От красных стен стозвучно отраженный…
И этот стон метался в подземельи,
Стучался яростно во все углы,
Везде встречая камень, кровь и пламя!
Четвертый зал был явно предназначен
Для наслаждений сокровенных. Шкап, —
Изделие голландца века славы, —
На полках вощанных ряды хранил
Заветных снадобий и тайных ядов.
Там был морфин, и опий, и гашиш,
Эфир и кокаин, и много разных
Средств, открывающих лучистый путь
К искусственным эдемам: были склянки
С прозрачной жидкостью, и с темной пастой,
И с горстью соблазнительных пилюль.
По комнате, чуть слышный, но зловещий
Разлит был запах, проникавший в мозг.
Убранство зала было просто, строго:
Диваны жесткие, и кресла, и ковры,
И в глубине — китайские цыновки,
А перед ними маленькие лампы,
Чтоб разжигать на медленном огне
Индийский опий, что янтарной каплей
На острие иглы дрожит и меркнет,
Пред тем как стать коричневым зерном…
Однообразно-серы были стены,
Налетом дыма едкого покрыты:
Ни украшений, ни картин, и только
Вдоль потолка тянулся длинный фриз
Из разных тел, причудливо сплетенных,
Животных, птиц, драконов и людей.
Когда огнистой пробежав по жилам
Струей, овладевал сознаньем яд
И крылья расширял воображенья,
И взорам остроту давал, и слуху
Утонченность, — каких тогда речей,
Блестящих, быстрых, странных, изощренных,
Здесь скрещивались тонкие клинки!
И после, в час, когда морфин безвольный,
Иль яростный эфир, своих друзей
Роняли в сладко-темную дремоту;
Когда гашиш палящий разверзал
Врата видений, и священный опий
Плотские узы тела разрешал
И узы места, времени и веса, —
О, как тогда, перед померкшим взором,
Преображался этот хитрый фриз!
Как эти изваянья оживали,
Расцвечивались красками, и вдруг,
Сорвавшись с места, в буйном ликованьи,
Бросались в неудержный хоровод,
И за собой безвольных увлекали
В пространство беспредельное, в мир звезд,
Где между светочей небесных, — алых,
Зеленых, синих, желтых, золотых, —
Как радуга, пленительных и острых,
Как молния, — кружили и кружили…
И мы вошли в последний зал. Он был
Пуст. Только у стены одной стоял
Высокий идол Будды. Весь нагой,
И руки крепко сжав на животе,
Смотрел он вдаль неизяснимым взором.
Все в этом взоре было: отрицанье
Земного и прощенье всяких дел,
И обещанье сладостной нирваны.
И был наполнен весь пустой простор
Тем взором. Можно было б годы
Стоять пред идолом и углублять
Свой взор в его, свой дух в его сознанье,
И были б бесконечны переходы
По миру тайн блуждающей души…
А у другой стены, напротив, жалко,
Весь скорченный, простерт был полутруп, —
Красивый, стройный юноша, хозяин
Подземного жилища. Он одет
Был в черный фрак, в петлице бился ландыш,
Но грудь сорочки вся была в крови
И близ валялась бритва. Было видно,
Что горло перерезал он себе.
Его глаза сознательно смотрели,
Была в них гордость и почти усмешка,
Хоть губы были болью сведены,
Но говорить не мог он. Свет фонарный
Пятнал его бескровное лицо
И судорожно сдавленные пальцы.
Мы подняли его и понесли,
Но прежде, чем дошли до внешней двери,
Без дрожи и без крика он скончался.
Люблю я вечером к деревне подезжать,
Над старой церковью глазами провожать
Ворон играющую стаю;
Среди больших полей, заповедных лугов,
На тихих берегах заливов и прудов
Люблю прислушиваться лаю
Собак недремлющих, мычанью тяжких стад;
Люблю заброшенный и запустелый сад
И лип незыблемые тени; —
Не дрогнет воздуха стеклянная волна;
Стоишь и слушаешь — и грудь упоена
Блаженством безмятежной лени…
Задумчиво глядишь на лица мужиков —
И понимаешь их; предаться сам готов
Их бедному, простому быту…
Идет к колодезю старуха за водой;
Высокий шест скрипит и гнется; чередой
Подходят лошади к корыту…
Вот песню затянул проезжий… Грустный звук!
Но лихо вскрикнул он — и только слышен стук
Колес его телеги тряской;
Выходит девушка на низкое крыльцо —
И на зарю глядит… и круглое лицо
Зардилось алой, яркой краской.
Качаясь медленно, с пригорка, за селом,
Огромные возы спускаются гуськом
С пахучей данью пышной нивы;
За коноплянником зеленым и густым
Бегут, одетые туманом голубым,
Степей широкие разливы.
Та степь — конца ей нет… раскинулась, лежит…
Струистый ветерок бежит, не пробежит…
Земля томится, небо млеет…
И леса длинного подернутся бока
Багрянцем золотым, и ропщет он слегка,
И утихает, и синеет…
Жарко, мучительно жарко… Но лес недалеко зеленый…
С пыльных, безводных полей дружно туда мы спешим.
Входим… в усталую грудь душистая льется прохлада;
Стынет на жарком лице едкая влага труда.
Ласково приняли нас изумрудные, свежие тени;
Тихо взыграли кругом, тихо на мягкой траве
Шепчут приветные речи прозрачные, легкие листья…
Иволга звонко кричит, словно дивится гостям.
Как отрадно в лесу! И солнца смягченная сила
Здесь не пышет огнем, блеском играет живым.
Бархатный манит вас мох, руками Дриад округленный…
Зову противиться в нас нет ни желанья, ни сил.
Все раскинулись члены; стихают горячие волны
Крови; машет на нас темными маками сон.
Из под тяжелых ресниц взор наблюдает недолго
Мелких букашек и мух, их суетливую жизнь.
Вот он закрылся… Сосед уже спит… с доверчивым вздохом
Сам засыпаешь… и ты, вечная матерь, земля,
Кротко баюкаешь ты, лелеешь усталого сына…
Новых исполненный сил, грудь он покинет твою.
О, ночь безлунная, ночь теплая, немая!
Ты нежишься, ты млеешь, изнывая,
Как от любовных ласк усталая жена…
Иль, может быть, неведеньем полна,
Мечтательным неведеньем желаний, —
Стыдливая, ты ждешь таинственных лобзаний!
Скажи мне, ночь, в кого ты влюблена?
Но ты молчишь на мой вопрос нескромный…
И на тебе покров густеет темный.
Я заражен тобой… вдыхаю влажный пар…
И чувствую, в груди тревожный вспыхнул жар…
Мне слышится твой бесконечный ропот,
Твой лепет вкрадчивый, твой непонятный шепот —
И тень пахучая колеблется кругом.
Лицо горит неведомым огнем,
Расширенная грудь дрожит воспоминаньем,
Томится горестью, блаженством и желаньем —
И воздух ласковый, чуть дремлющий, ночной,
Как будто сам дрожит и пышет надо мной.
Вчера, в лесу, пришлося мне
Увидеть призрак деда…
Сидел он на лихом коне
И восклицал: победа!
И радостно глядел чудак
Из-под мохнатой шапки…
А в торока́х висел русак
И грустно свесил лапки.
И рог стремя́нного звучал
Так страстно, так уныло…
Любимый барский пес, Нахал,
Подняв стерляжье рыло,
Махал тихохонько хвостом…
Суровый доезжачий
Смирял угрозой да бичом
Шумливый лай собачий.
Кругом — соседи-степняки,
Одетые забавно,
Толпились молча, бедняки!
И радовался явно
Мой дед, степной Сардапанал,
Такому многолюдью…
И как-то весело дышал
Своей широкой грудью.
Он за трубу держал лису,
Показывал соседу…
Вчера, перед зарей, в лесу,
Я подивился деду.
Уже давно вдали толпились тучи
Тяжелые — росли, темнели грозно…
Вот сорвалась и двинулась громада.
Шумя, плывет и солнце закрывает
Передовое облако; внезапный
Туман разлился в воздухе; кружатся
Сухие листы… птицы притаились…
Из-под ворот выглядывают люди,
Спускают окна; запирают двери…
Большие капли падают… и вдруг,
Помчалась пыль столбами по дорогам;
Поднялся вихрь и по стенам и крышам
Ударил злобно; хлынули потоки
Дождя… запрыгал угловатый град…
Крутятся, бьются, мечутся деревья,
Смешались тучи… молнья!.. ждешь удара…
Загрохотал и прокатился гром.
Сильнее дождь… Широкими струя́ми,
Волнуясь, льет и хлещет он — и ветер
С воды срывает брызги… вновь удары
Через село растрепанный, без шапки
Мужик за стадом в поле проскакал,
А вслед ему другой кричит и машет…
Смятенье!.. Но зато, когда прошла
Гроза, как улыбается природа!
Как ласково светлеют небеса!
Пушистые, рассеянные тучки
Летят; журчат ручьи; болтают листья…
Убита пыль; обмылася трава;
Скрипят ворота; слышны восклицанья
Веселые; шумя, слетает голубь
На влажную, блестящую дорогу…
В ракитах раскричались воробьи;
Смеются босоногие мальчишки;
Запахли хлебом жолтые скирды…
И беглым золотом сверкает солнце
По молодым осинам и березам…
Уж поздно… Конь усталый мой
Храпит и просится домой…
Холмы пологие кругом —
Степные виды! За холмом
Печально светится пожар —
Овин горит. На небе пар;
На небе месяц золотой
Блестит холодной красотой,
И под лучом его немым
Туман волнуется как дым.
Большие тени там и сям
Лежат недвижно по полям,
И различает глаз едва
Лесов высоких острова.
Кой-где, по берегам реки,
В кустах мерцают огоньки;
Внезапный крик перепелов
Гремит один среди лугов,
И синяя, ночная мгла
Как будто нехотя текла.
Кроткие льются лучи с небес на согретую землю;
Стелется тихо по ней, теплый скользит ветерок.
Но давно под травой иссякли болотные воды
В тучных лугах; и сама вся пожелтела трава.
Сумрак душистый лесов, отрадные, пышные тени,
Где вы? где ты, лазурь ярких и темных небес?
Осень настала давно; ее прощальные ласки
Часто милее душе первых улыбок весны.
Бурые сучья раскинула липа; береза
Вся золотая стоит; тополь один еще свеж —
Также дрожит и шумит и тихо блестит, серебристый;
Но побагровел давно дуба могучего лист.
Яркие краски везде сменили приветную зелень:
Издали пышут с рябин красные гроздья плодов,
Дивно рдеет заря причудливым, долгим пожаром…
Смотришь и веришь едва жадно-вперенным очам.
Но природа во всем, как ясный и строгий художник
Чувство меры хранит, стройной верна простоте.
Молча, гляжу я кругом, вниманья печального полный…
В тронутом сердце звучит грустное слово: прости!
Утро! вот утро! Едва над холмами
Красное солнце взыграет лучами,
Холод осеннего, светлого дня,
Холод веселый разбудит меня.
Выйду я… небо смеется мне в очи;
С сердца сбегают лобзания ночи…
Блестки крутятся на солнце; мороз
Выбелил хрупкие сучья берез…
Светлое небо, здоровье да воля —
Здравствуй, раздолье широкого поля!
Вновь не дождаться подобного дня.
Дайте ружье мне! седлайте коня!
Вот он… по членам его благородным
Ветер промчался дыханьем холодным,
Ржет он и шею сгибает дугой…
Доски хрустят под упругой ногой;
Гуси проходят с испугом и криком;
Прыгает пес мой в восторге великом;
Ясно звучит его радостный лай…
Ну же, скорей мне коня подавай!
Здравствуйте, легкие звезды пушистого, первого снега!
Быстро на темной земле таете вы чередой.
Но проворно летят за вами другие снежинки,
Словно пчелы весной, воздух недвижный пестря.
Скоро наступит зима; — под тонким и звучным железом
Резвых саней завизжит холодом стиснутый лед.
Ярко мороз затрещит; румяные щеки красавиц
Вспыхнут; иней слегка длинных коснется ресниц.
Так! пора мне с тобой расстаться, степная деревня!
Крыш не увижу твоих, мягких одетых ковром,
Струек волнистого дыма на небе холодном и синем,
Белых холмов и полей, грозных и темных лесов.
Падай обильнее, снег! Зовет меня город, далекий;
Хочется встретить опять старых врагов и друзей.