Все стихи про костер - cтраница 4

Найдено стихов - 141

Константин Михайлович Фофанов

Снегур

На дворе играя, дети
снегура слепили раз;
вместо рта кирпич воткнули,
черепицы — вместо глаз.

И прямее чтоб держался
белый дядька на снегу,
в остов дядьки положили
из-под печки кочергу.

И при громких криках: — «Браво!»
школяров и шалунов,
встал снегур в блестящей ризе
меж сугробов и снегов.

И вокруг него резвилась
и смеялась детвора,
но погас закат румяный —
все забыли снегура.

Он остался одиноко
охранять пустынный двор…
Из-за крыш в туманном небе
выплыл месяц на дозор.

По строеньям щелкал звонко
и скрипел седой мороз.
И глядел снегур на месяц,
опечаленный до слез.

— «Надо мной костер сверкает
что-то ясно чересчур, —
только что-то он не греет?» —
молча думает снегур: —

«Я любил тепло; когда-то
обжигал меня костер,
только странно мне, что холод
слаще с некоторых пор.

Вот бы мне к огню пробраться,
да стряхнуть с себя снега!»
Это в нем заговорила
из-под печки кочерга.

И глядит снегур — и видит,
что в окошке, как назло,
печь сверкает головнями
обольстительно-тепло.

И снегур подумал: — «Ладно!
До огня когда-нибудь
доберусь — вот только дайте
белым холодом дохнуть!»

И стоит снегур — и видит,
что редеет ночи тень,
и восходит в синем небе
золотой, февральский день.

Вышло солнце… каплет с крыши…
Снег стал ярок чересчур…
Кочерга в нем зашаталась,
и расплакался снегур…

И расплакался, и тает…
С ризы капают снега.
И, ликуя, обнажилась —
и упала кочерга.
К. Фофанов.

Владимир Маяковский

Я и Наполеон

Я живу на Большой Пресне,
36, 2
4.
Место спокойненькое.
Тихонькое.
Ну?
Кажется — какое мне дело,
что где-то
в буре-мире
взяли и выдумали войну?

Ночь пришла.
Хорошая.
Вкрадчивая.
И чего это барышни некоторые
дрожат, пугливо поворачивая
глаза громадные, как прожекторы?
Уличные толпы к небесной влаге
припали горящими устами,
а город, вытрепав ручонки-флаги,
молится и молится красными крестами.
Простоволосая церковка бульварному
изголовью
припала, — набитый слезами куль, —
а У бульвара цветники истекают кровью,
как сердце, изодранное пальцами пуль.
Тревога жиреет и жиреет,
жрет зачерствевший разум.
Уже у Ноева оранжереи
покрылись смертельно-бледным газом!
Скажите Москве —
пускай удержится!
Не надо!
Пусть не трясется!
Через секунду
встречу я
неб самодержца, —
возьму и убью солнце!
Видите!
Флаги по небу полощет.
Вот он!
Жирен и рыж.
Красным копытом грохнув о площадь,
въезжает по трупам крыш!

Тебе,
орущему:
«Разрушу,
разрушу!»,
вырезавшему ночь из окровавленных карнизов,
я,
сохранивший бесстрашную душу,
бросаю вызов!

Идите, изъеденные бессонницей,
сложите в костер лица!
Все равно!
Это нам последнее солнце —
солнце Аустерлица!

Идите, сумасшедшие, из России, Польши.
Сегодня я — Наполеон!
Я полководец и больше.
Сравните:
я и — он!

Он раз чуме приблизился троном,
смелостью смерть поправ, —
я каждый день иду к зачумленным
по тысячам русских Яфф!
Он раз, не дрогнув, стал под пули
и славится столетий сто, —
а я прошел в одном лишь июле
тысячу Аркольских мостов!
Мой крик в граните времени выбит,
и будет греметь и гремит,
оттого, что
в сердце, выжженном, как Египет,
есть тысяча тысяч пирамид!

За мной, изъеденные бессонницей!
Выше!
В костер лица!
Здравствуй,
мое предсмертное солнце,
солнце Аустерлица!

Люди!
Будет!
На солнце!
Прямо!
Солнце съежится аж!
Громче из сжатого горла храма
хрипи, похоронный марш!
Люди!
Когда канонизируете имена
погибших,
меня известней, —
помните:
еще одного убила война —
поэта с Большой Пресни! —

Владимир Солоухин

Лозунги Жанны Д’Арк

Звучал с непонятной силой
Лозунг ее простой:
За свободу Франции милой,
Кто любит меня — за мной! Драпают пешие воины,
Смешался конников строй,
А она говорит спокойно:
Кто любит меня — за мной! Знамя подъемлет белое,
Его над собой неся,
Как будто идет за девою
Сзади Франция вся.Истерзана милая Франция,
Проигран за боем бой.
Уже бесполезно драться…
Кто любит меня — за мной! Шестнадцати лет девчонка,
Носительница огня,
Сменила свою юбчонку
На латы и меч коня.Свершая святое дело,
За ударом неся удар,
Едет нежная дева,
Железная Жанна д’Арк.В стане британцев паника,
В стане британцев вой,
Она поднимается — ранена:
Кто любит меня — за мной! Конечно, мне лучше было бы
Цветы собирать в лесу.
Но гибнет Франция милая,
И Францию я спасу.Девчонка я, мне бы все же —
Жених, ребятишки, дом.
Но если не я, то кто же?
Если не я — никто.Хрупка я, но бог поможет,
Дух укрепляя мой.
Если не я — то кто же?
Кто любит меня — за мной! В чем силы ее источник,
Загадка не решена.
Но все исполнилось в точности,
Как сказала она.Победа — ее награда.
Как молния, меч сверкал.
С Орлеана снята осада,
Коронован в соборе Карл.А дальше? Позор мужчинам.
Людям стыд и позор.
Суд заседает чинно,
В Руане горит костер.Британцы или бургундцы,
Епископы или князья,
Девчонку мучить? Безумцы!
Отвагу судить? Нельзя! А что же Франция милая?
Где же она была?
С легкостью изменила,
Походя предала.И Карл, коронованный Жанной,
Где же тогда он был?
Король, как это ни странно,
Первым руки умыл.А эти зеваки, толпы
Вокруг костра на ветру,
Почему не бросились, чтобы
Спасти из огня сестру? Конечно, каре, охрана,
Войско во всей красе.
Но если бы ради Жанны
Бросились сразу все? В больших городах и малых,
В селах и деревнях,
В харчевнях и пышных залах,
Пешими, на конях? Трусы? Рабы обмана?
Горем сердца полны?
Не вас ли спасала Жанна,
Бросясь в костер войны? Пламя уже до груди,
Уже до глаз достает.
Бывают предатели люди,
Бывает и весь народ.Люди, сделайте милость,
Пока не померк еще взор.
Одна за всех получилось.
Все за одну… позор! Вечером под золою
Нашли в углях палачи
Сердце ее как живое,
Только что не стучит.Сердце бросили в Сену,
Чтобы стереть и след.
С тех пор прошло постепенно
Полтысячи с лишним лет.Слава ее окрепла.
И там, где в беде народ,
Дева встает из пепла,
На помощь она идет.Тогда всех других дороже
Лозунг, зовущий в бой:
Если не я, то кто же?
Кто любит меня — за мной!

Ольга Берггольц

Из «Писем с дороги»

1 Темный вечер легчайшей метелью увит,
волго-донская степь беспощадно бела…
Вот когда я хочу говорить о любви,
о бесстрашной, сжигающей душу дотла. Я ее, как сейчас, никогда не звала. Отыщи меня в этой февральской степи,
в дебрях взрытой земли, между свай эстакады.
Если трудно со мной — ничего, потерпи.
Я сама-то себе временами не рада. Что мне делать, скажи, если сердце мое
обвивает, глубоко впиваясь, колючка,
и дозорная вышка над нею встает,
и о штык часового терзаются низкие тучи?
Так упрямо смотрю я в заветную даль,
так хочу разглядеть я далекое, милое
солнце…
Кровь и соль на глазах! Я смотрю на него сквозь большую печаль,
сквозь колючую мглу,
сквозь судьбу волгодонца… Я хочу, чтоб хоть миг постоял ты со мной
у ночного костра — он огромный,
трескучий и жаркий,
где строители греются тесной гурьбой
и в огонь неподвижные смотрят овчарки.
Нет, не дома, не возле ручного огня,
только здесь я хочу говорить о любви.
Если помнишь меня, если понял меня,
если любишь меня — позови, позови!
Ожидаю тебя так, как моря в степи
ждет ему воздвигающий берега
в ночь, когда окаянная вьюга свистит,
и смерзаются губы, и душат снега;
в ночь, когда костенеет от стужи земля, -
ни костры, ни железо ее не берут.
Ненавидя ее, ни о чем не моля,
как любовь, беспощадным становится труд.
Здесь пройдет, озаряя пустыню, волна.
Это всё про любовь. Это только она. 2 О, как я от сердца тебя отрывала!
Любовь свою — не было чище и лучше —
сперва волго-донским степям отдавала…
Клочок за клочком повисал на колючках.
Полынью, полынью горчайшею веет
над шлюзами, над раскаленной землею…
Нет запаха бедственнее и древнее,
и только любовь, как конвойный, со мною.
Нас жизнь разводила по разным дорогам.
Ты умный, ты добрый, я верю доныне.
Но ты этой жесткой земли не потрогал,
и ты не вдыхал этот запах полыни.
А я неустанно вбирала дыханьем
тот запах полынный, то горе людское,
и стало оно, безысходно простое,
глубинным и горьким моим достояньем. …Полынью, полынью бессмертною веет
от шлюзов бетонных до нашего дома…
Ну как же могу я, ну как же я смею,
вернувшись, ‘люблю’ не сказать по-другому!

Валерий Брюсов

Сон пророческий

В мое окно давно гляделся день;
В моей душе, как прежде, было смутно.
Лишь иногда отрадою минутной
Дышала вновь весенняя сирень,
Лишь иногда, пророчески и чудно,
Мерцал огонь лампады изумрудной.
Минутный миг! и снова я тонул
В безгрезном сие, в томительном тумане
Неясных форм, неверных очертаний,
И вновь стоял неуловимый гул
Не голосов, а воплей безобразных,
Мучительных и странно неотвязных.
Мой бедный ум, как зимний пилигрим,
Изнемогал от тщетных напряжений.
Мир помыслов и тягостных сомнений,
Как влажный снег, носился перед ним;
Казалось: ряд неуловимых линий
Ломался вдруг в изменчивой картине.
Стал сон ясней. Дымящийся костер
На берегу шипел и рассыпался.
В гирляндах искр туманно означался
Безумных ведьм неистовый собор.
А я лежал, безвольно распростертый,
Живой для дум, но для движений мертвый.
Безмолвный сонм собравшихся теней
Сидел вокруг задумчивым советом.
Десятки рук над потухавшим светом
Тянулись в дым и грелись у огней;
Седых волос обрывки развевались,
И головы медлительно качались.
И вот одна, покинув страшный круг,
Приблизилась ко мне, как демон некий.
Ужасный лик я видел через веки,
Горбатый стан угадывал, — и вдруг
Я расслыхал, как труп на дне гробницы,
Ее слова, — как заклинанья жрицы.
«Ты будешь жить! — она сказала мне. —
Бродить в толпе ряды десятилетий,
О, много уст вопьются в губы эти,
О, многим ты „люблю“ шепнешь во сне!
Замрешь не раз в порыве страсти пьяном…
Но будет все — лишь тенью, лишь обманом!
Ты будешь петь! Придут к твоим стихам
И юноши и девы, и прославят,
И идол твой торжественно поставят
На высоте. Ты будешь верить сам,
Что яркий луч зажег ты над туманом…
Но будет все — лишь тенью, лишь обманом!
Ты будешь ждать! И меж земных богов
Единого искать, тоскуя, бога.
И, наконец, уснет твоя тревога,
Как буйный ключ среди глухих песков.
Поверишь ты, что стал над Иорданом…
Но будет все — лишь тенью, лишь обманом!»
Сказав, ушла. Хотел я отвечать,
Но вдруг костер, пред тем как рухнуть, вспыхнул,
И шепот ведьм в беззвездной ночи стихнул,
Ужасный сон на грудь мне лег опять.
Вновь понеслись бесформенные тени,
И лишь в окно вливалась песнь сирени.

Константин Бальмонт

Ворожба

В час полночный, в чаще леса, под ущербною Луной,
Там, где лапчатые ели перемешаны с сосной,
Я задумал, что случится в близком будущем со мной.
Это было после жарких, после полных страсти дней,
Счастье сжег я, но не знал я, не зажгу ль еще сильней,
Это было — это было в Ночь Ивановых Огней.
Я нашел в лесу поляну, где скликалось много сов,
Там для смелых были слышны звуки странных голосов,
Точно стоны убиенных, точно пленных к вольным зов.
Очертив кругом заветный охранительный узор,
Я развел на той поляне дымно-блещущий костер,
И взирал я, обращал я на огни упорный взор.
Красным ветром, желтым вихрем, предо мной возник огонь
Чу! в лесу невнятный шепот, дальний топот, мчится конь
Ведьма пламени, являйся, но меня в кругу не тронь!
Кто ж там скачет? Кто там плачет? Гулкий шум в лесу сильней
Кто там стонет? Кто хоронит память бывших мертвых дней?
Ведьма пламени, явись мне в Ночь Ивановых Огней!
И в костре возникла Ведьма, в ней и страх и красота,
Длинны волосы седые, но огнем горят уста,
Хоть седая — молодая, красной тканью обвита.
Странно мне знаком злорадный жадный блеск зеленых глаз.
Ты не в первый раз со мною, хоть и в первый так зажглась,
Хоть впервые так тебя я вижу в этот мертвый час.
Не с тобой ли я подумал, что любовь бессмертный Рай?
Не тебе ли повторял я «О, гори и не сгорай»?
Не с тобой ли сжег я Утро, сжег свой Полдень, сжег свой Май?
Не с тобою ли узнал я, как сознанье пьют уста,
Как душа в любви седеет, холодеет красота,
Как душа, что так любила, та же все — и вот не та?
О, знаком мне твой влюбленный блеск зеленых жадных глаз.
Жизнь любовью и враждою навсегда сковала нас,
Но скажи мне, что со мною будет в самый близкий час?
Ведьма пламени качнулась, и сильней блеснул костер,
Тени дружно заплясали, от костра идя в простор,
И змеиной красотою заиграл отливный взор.
И на пламя показала Ведьма огненная мне,
Вдруг увидел я так ясно, — как бывает в вещем сне, —
Что возникли чьи-то лики в каждой красной головне
Каждый лик — мечта былая, то, что знал я, то, чем был,
Каждый лик сестра, с которой в брак святой — душой — вступил,
Перед тем как я с проклятой обниматься полюбил.
Кровью каждая горела предо мною головня,
Догорела и истлела, почернела для меня,
Как безжизненное тело в пасти дымного огня.
Ведьма ярче разгорелась, та же все — и вот не та,
Что-то вместе мы убили, как рубин — ее уста,
Как расплавленным рубином, красной тканью обвита.
Красным ветром, алым вихрем, закрутилась над путем,
Искры с свистом уронила ослепительным дождем,
Обожгла и опьянила и исчезла… Что потом?
На глухой лесной поляне я один среди стволов,
Слышу вздохи, слышу ропот, звуки дальних голосов,
Точно шепот убиенных, точно пленных тихий зов.
Вот что было, что узнал я, что случилося со мной
Там, где лапы темных елей перемешаны с сосной,
В час полночный, в час зловещий, под ущербною Луной.

Эдуард Багрицкий

Фронт

По кустам, по каменистым глыбам
Нет пути — и сумерки черней…
Дикие костры взлетают дыбом
Над собраньем веток и камней.
Топора не знавшие купавы
Да ручьи, не помнящие губ,
Вы задеты горечью отравы:
Душным кашлем, перекличкой труб.
Там, где в громе пролетали грозы,
Протянулись дымные обозы…
Над болотами, где спят чирки,
Не осока встала, а штыки…
Сгустки стеарина под свечами,
На трехверстке рощи и поля…
Циркулярами и циркулями
Штабы переполнены в края…
По масштабам точные расчеты
(Наизусть заученный урок)…
На трехверстке протянулись роты,
И передвигается флажок…
И передвигаются по кругу
Взвод за взводом…
Скрыты за бугром,
Батареи по кустам, по лугу
Ураганным двинули огнем…
И воронку за воронкой следом
Роет крот — и должен рыть опять…
Это фронт —
И, значит, непоседам
Нечего по ящикам лежать…
Это фронт —
И, значит, до отказа
Надо прятаться, следить и ждать,
Чтоб на мушке закачался сразу
Враг — примериваться и стрелять.
Это полночь,
Вставшая бессонно
Над болотом, в одури пустынь,
Это черный провод телефона,
Протянувшийся через кусты…
Тишина…
Прислушайся упрямо
Утлым ухом,
И поймешь тогда,
Как несется телефонограмма,
Вытянувшаяся в провода…
Приглядись:
Подрагивают глухо
Провода, протянутые в рань,
Где бубнит телефонисту в ухо
Телефона узкая гортань…
Это штаб…
И стынут под свечами
На трехверстке рощи и поля,
Циркулярами и циркулями
Комнаты наполнены в края…
В ночь ползком — и снова руки стынут,
Взвод за взводом по кустам залег.
Это значит:
В штабе передвинут
Боем угрожающий флажок.
Гимнастерка в дырьях и заплатах,
Вошь дотла проела полотно,
Но бурлит в бутылочных гранатах
Взрывчатое смертное вино…
Офицера, скачущего в поле,
Напоит и с лошади сшибет,
Гайдамак его напьется вволю —
Так, что и костей не соберет.
Эти дни, на рельсах, под уклоны
(Пролетают… пролетели… нет…)
С громом, как товарные вагоны,
Мечутся — за выстрелами вслед.
И на фронт, кострами озаренный,
Пролетают… Пролетели… Нет…
Песнями набитые вагоны,
Ветром взмыленные эскадроны,
Эскадрильи бешеных планет.
Катится дорогой непрорытой
В разбираемую бурей новь
Кровь, насквозь пропахнувшая житом,
И пропитанная сажей кровь…
А навстречу — только дождь постылый,
Только пулей жгущие кусты,
Только ветер небывалой силы,
Ночи небывалой черноты.
В нас стреляли —
И не дострелили;
Били нас —
И не могли добить!
Эти дни,
Пройденные навылет,
Азбукою должно заучить.

Иннокентий Анненский

Леконт де Лиль. Огненная жертва

С тех пор, как истины прияли люди свет,
Свершилось 1618 лет.
На небе знойный день. У пышного примаса
Гостей по городу толпится с ночи масса; Слились и яркий звон и гул колоколов,
И море зыблется на площади голов.
По скатам красных крыш и в волны злато льется,
И солнце городу нарядному смеется, На стены черные обители глядит,
Мосты горбатые улыбкой золотит,
И блещет меж зубцов кривых и старых башен,
Где только что мятеж вставал и зол, и страшен.Протяжным рокотом, как гулом вешних вод,
Тупик, и улицу, и площадь, и проход,
Сливаясь, голоса и шумы заливают,
И руки движутся, и плечи напирают.Все в белом иноки: то черный, то седой,
То гладко выбритый, то с длинной бородой,
Тонсуры, лысины, шлыки и капюшоны,
На кровных скакунах надменные бароны, Попоны, шитые девизами гербов,
И ведьмы старые с огрызками зубов…
И дамы пышные на креслах и в рыдванах,
И белые брыжжи на розовых мещанах, И винный блеск в глазах, и винный аромат
Меж пестрой челяди гайдучьей и солдат.
Шуты и нищие, ханжи и проститутки,
И кантов пение, и площадные шутки, И с ночи, кажется, все эти люди тут,
Чтоб видеть, как живым еретика сожгут.
А с высоты костра, по горло цепью скручен,
К столбу дубовому привязан и измучен, На море зыбкое взирает еретик,
И мрачной горечью подернут строгий лик.
Он видит у костра безумных изуверов,
Он слышит вопли их и гимны лицемеров.В горячке диких снов воздев себе венцы,
Вот злые двинулись попарно чернецы;
Дрожат уста у них от бешеных хулений,
Их руки грязные бичуют светлый гений, Из глаз завистливых струится темный яд:
Они пожрать его, а не казнить хотят.
И стыдно за людей прикованному стало…
Вдруг занялся огонь, береста затрещала, Вот пурпурный язык ступни ему лизнул
И быстро по пояс змеею обогнул.
Надулись волдыри и лопнули, и точно
Назревшей мякотью плода кто брызнул сочной.Когда ж огонь ему под сердце подступил,
«О Боже, Боже мой!» — он в муках возопил.
А с площади монах кричит с усмешкой зверской:
«Что, дьявольская снедь, отступник богомерзкий? О Боге вспомнил ты, да поздно на беду.
Ну, здесь не догоришь — дожаришься в аду».
И муки еретик гордыней подавляя
И страшное лицо из пламени являя, Где кожу черную кипящий пот багрил,
На жалком выродке глаза остановил
И словом из огня стегнул его, как плетью:
«Холоп, не радуйся напрасно… междометью!»Тут бешеный огонь слова его прервал,
Но гнев и меж костей там долго бушевал…

Владимир Луговской

Большевикам пустыни и весны

В Госторге, у горящего костра,
Мы проводили мирно вечера.
Мы собирали новостей улов
И поглощали бесконечный плов.А ночь была до синевы светла,
И ныли ноги от казачьего седла.
Для нас апрель просторы распростер.
Мигала лампа,
И пылал костер.Член посевкома зашивал рукав,
Предисполкома отгонял жука,
Усталый техник, лежа на боку,
Выписывал последнюю строку.
И по округе, на плуги насев,
Водил верблюдов
Большевистский сев.Шакалы воем оглашали высь.
На краткий отдых люди собрались.
Пустыня била ветром в берега.
Она далеко чуяла врага,
Она далеко слышала врагов —
Удары заступа
И шарканье плугов.Три раза в час в ворота бился гам:
Стучал дежурный с пачкой телеграмм,
И цифры, выговоры, слов напор
В поспешном чтенье наполняли двор.
Пустыня зыбилась в седой своей красе.
Шел по округе
Большевистский сев.Ворвался ветер, топот лошадей,
И звон стремян, и голоса людей.
Свет фонаря пронесся по траве,
И на веранду входит человек,
За ним другой, отставший на скаку.
Идет пустыня, ветер,
Кара-Кум! Крест-накрест маузеры, рубахи
из холстин.
Да здравствуют работники пустынь! Ложатся люди, кобурой стуча,
Летают шутки, и крепчает чай.
На свете все одолевать привык
Пустыню обуздавший большевик.
Я песни пел, я и сейчас пою
Для вас, ребята из Ширам-Кую.
Вам до зари осталось отдохнуть,
А завтра — старый караванный путь
На те далекие колодцы и посты.
Да здравствуют
Работники пустынь! Потом приходит юный агроном,
Ему хотелось подкрепиться сном,
Но лучше сесть, чем на постели лечь,
И лучше храпа — дружеская речь.
В его мозгу гектары и плуги,
В его глазах зеленые круги.
Берись за чайник, пиалу налей.
Да здравствуют
Работники полей! И после всех, избавясь от беды,
Стучат в Госторг работники воды.
Они в грязи, и ноги их мокры,
Они устало сели на ковры,
Сбежались брови, на черту черта.
— Арык спасли.
Устали. Ни черта!
Хороший чай — награда за труды.
Да здравствуют
Работники воды! Но злоба конскими копытами стучит,
И от границы мчатся басмачи,
Раскинув лошадиные хвосты,
На землю, воду и песок пустынь.
Дом, где сидим мы, — это байский дом.
Колхоз вспахал его поля кругом.Но чтобы убивать и чтобы взять,
Бай и пустыня возвращаются опять.
Тот топот конницы и осторожный свист
Далеко слышит по пескам чекист.
Засел прицел в кустарнике ресниц.
Да здравствуют
Работники границ!.. Вы, незаметные учителя страны,
Большевики пустыни и весны!
Идете вы разведкой впереди,
Работы много — отдыха не жди.Работники песков, воды, земли,
Какую тяжесть вы поднять могли!
Какую силу вам дает одна —
Единственная на земле страна!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Люблю в тебе, что ты, согрев Франциска

Люблю в тебе, что ты, согрев Франциска,
Воспевшего тебя, как я пою,
Ласкаешь тем же светом василиска,
Лелеешь нежных птичек и змею.

Меняешь бесконечно сочетанья
Людей, зверей, планет, ночей, и дней,
И нас ведешь дорогами страданья,
Но нас ведешь к Бессмертию Огней.

Люблю, что тот же самый свет могучий,
Что нас ведет к немеркнущему Дню,
Струит дожди, порвавши сумрак тучи,
И приобщает нежных дев к огню.

Но, если, озаряя и целуя,
Касаешься ты мыслей, губ, и плеч,
В тебе всего сильнее то люблю я,
Что можешь ты своим сияньем — сжечь.

Ты явственно на стоны отвечаешь,
Что выбор есть меж сумраком и днем,
И ты невесту с пламенем венчаешь,
Когда в душе горишь своим огнем.

В тот яркий день, когда владыки Рима
В последний раз вступили в Карфаген,
Они на пире пламени и дыма
Разрушили оплот высоких стен, —

Но гордая супруга Газдрубала,
Наперекор победному врагу,
Взглянув на Солнце, про себя сказала:
«Еще теперь я победить могу!»

И, окружив себя людьми, конями,
Как на престол взошедши на костер,
Она слилась с блестящими огнями,
И был триумф — несбывшийся позор.

И вспыхнуло не то же ли сиянье
Для двух, чья страсть была сильней, чем Мир,
В любовниках, чьи жаркие лобзанья
Через века почувствовал Шекспир.

Пленительна, как солнечная сила,
Та Клеопатра, с пламенем в крови,
Пленителен, пред этой Змейкой Нила,
Антоний, сжегший ум в огне любви.

Полубогам великого Заката
Ты вспыхнуло в веках пурпурным днем,
Как нам теперь, закатностью богато,
Сияешь алым красочным огнем.

Ты их сожгло. Но в светлой мгле забвенья
Земле сказало: «Снова жизнь готовь!» —
Над их могилой — легкий звон мгновенья,
Пылают маки, красные, как кровь.

И как в великой грезе Македонца
Царил над всей Землею ум один,
Так ты одно царишь над Миром, Солнце,
О, мировой закатный наш рубин!

И в этот час, когда я в нежном звоне
Слагаю песнь высокому Царю,
Ты жжешь костры в глубоком небосклоне,
И я светло, сжигая жизнь, горю!

Теофиль Готье

Костры и могилы

Когда внимали люди лирам,
Скелет ужасный был незрим,
Был человек доволен миром
И ничего не ждал за ним.

И труп не осквернял гробницу,
Не в силах тленья побороть,
Не сбрасывал, как багряницу,
С себя сгнивающую плоть.

И склеп растреснутый, в котором
Гнездились тысячи червей,
Не открывал смущенным взорам
Собранья брошенных костей.

Но на костре, пылавшем бурно,
Щепотка оставалась лишь,
Ее скрывала нежно урна
В свою таинственную тишь.

Вот все, что мотылек сознанья,
Как пыль, бросает на земле,
Все, что осталось от пыланья,
Когда треножник в полумгле.

Среди плюща, цветов, акаций
На белом мраморе идет
Амуров, эгипанов, граций,
Танцуя, легкий хоровод.

Да гений маленький, пожалуй,
Что факел ножкой затушил;
Искусство древнее смягчало
Тревожную печаль могил.

И жизнь раскрашивала гробы,
Как люльку, где лежит дитя,
Своими образами, чтобы
Ложились трупы в них, шутя.

Дырявый нос и скулы-дуги,
Маскировала смерть свой лик,
Которого бежит в испуге
И сам кошмар, ее двойник.

Чудовище под тканью тела
Скрывало страшный образ свой,
И взоры девушки несмелой
Так властно влек эфеб нагой.

И только, чтоб склонить к попойке,
На пир, где вождь Трималхион,
Ларв из слоновой кости, бойкий,
Бывал случайно принесен.

Дышали боги благодатью
Средь беломраморных небес;
Но уступил Олимп Распятью
И Назареянину Зевс.

Был голос: — Умер Пан! — И тени
Простерлись. — Словно на стене,
Над тягостью земных томлений
Встал белый призрак в тишине.

Он чертит погребальный камень
Огромным росчерком руки,
Вдоль стен кладбищенских, как пламень,
Развешивает позвонки.

Он поднимает крышку гроба
Своей костлявою рукой,
Круглятся ребра, дышит злоба
Из рта, из ямины пустой.

Со смехом в адский пляс толкает
Сеньоров, пап и королей
И, полных ужаса, бросает
Бойцов с испуганных коней.

Он в доме куртизанки бледной
Гримасничает у зеркал,
Он пьет больных напиток бедный,
Он у скупого ключ украл.

Коля зазубренною костью
Ревущих, медленных быков,
За плугом он идет со злостью
И превращает ниву в ров.

Средь приглашенных, неудачный
Пришелец, он твердит свое
И тянет с бледной новобрачной
Подвязку красную ее.

И каждый миг все больше банда;
За старцем следом молодой;
Стремительная сарабанда
Бросает в пляску род людской.

Фантом идет походкой тряской,
Танцует и в гудок трубит,
На черном фоне белой краской
Гольбейн его изобразит.

Когда смеется жизнь живая,
И он по моде: в кринолин
Расправит саван, улетая, —
Совсем балетный арлекин,

Туда, где, от любимой грезы
Устав, маркизы и Амур,
Принял изысканные позы,
Лежат в капеллах Помпадур.

Но скрой очей пустую яму
Ты, клоун, изгрызенный червем,
Ужасной смерти мелодраму
Ты доиграешь нам потом.

Вернись античная причуда,
В паросский блещущий убор
Облечь готическое чудо,
Пожри, пожри его костер.

И если вправду мы — статуя
Господня, то ее не тронь,
Когда ж обрушилась, ликуя,
Остатки выброси в огонь.

Пусть форма вечная взлетает
В тот рай, что ей Господь открыл,
Но пусть и глина не узнает
Стыда и ужаса могил.

Николай Алексеевич Некрасов

Ночлеги

Славу богу, хоть ночь-то светла!
Увлекаться так глупо и стыдно.
Мы устали, промокли дотла,
А кругом деревеньки не видно.

Наконец увидал я бугор,
Там угрюмые сосны стояли,
И под ними дымился костер,
Мы с Трофимом туда побежали.

«Горевали, а вот и ночлег!»
— Табор, что ли, цыганский там? — «Нету!
Не видать ни коней, ни телег,
Не заметно и красного цвету.

У цыганок, куда ни взгляни,
Красный цвет — это первое дело!»
— Косари? — «Кабы были они,
Хоть одна бы тут женщина пела».

— Пастухи ли огонь развели?.. —
Через пни погорелого бора
К неширокой реке мы пришли
И разгадку увидели скоро:

Погорельцы разбили тут стан.
К нам навстречу ребята бежали:
«Не видали вы наших крестьян?
Побираться пошли — да пропали!»

— Не видали!.. — Весь табор притих…
Звучно щиплет траву лошаденка,
Бабы нянчат младенцев грудных,
Утешают ребят старушонка:

«Воля божья: усните скорей!
Эту ночь потерпите вы только!
Завтра вам накуплю калачей.
Вот и деньги… Глядите-ка сколько!»

— Где ты, бабушка, денег взяла? —
«У оконца, на месячном свете,
В ночи зимние пряжу пряла…»
Побренчали казной ее дети…

Старый дед, словно царь Соломон,
Роздал им кой-какую одежу.
Патриархом библейских времен
Он глядел, завернувшись в рогожу:

Величавая строгость в чертах,
Череп голый, нависшие брови,
На груди и на голых ногах
След недавних обжогов и крови.

Мой вожатый к нему подлетел:
«Здравствуй, дедко!» — Живите здоровы! —
«Погорели? А хлеб уцелел?
Уцелели лошадки, коровы?..»

— Хлебу было сгореть мудрено,—
Отвечал патриарх неохотно,—
Мы его не имели давно.
Спите, детки, окутавшись плотно!

А к костру не ложитесь: огонь
Подползет — опалит волосенки.
Уцелел — из двенадцати — конь,
Из семнадцати — три коровенки. —

«Нет и ваших дремучих лесов?
Век росли, а в неделю пропали!»
— Соблазняли они мужиков,
Шутка! сколько у барина крали! —

Молча взял он ружье у меня,
Осмотрел, осторожно поставил.
Я сказал: «Беспощадней огня
Нет врага — ничего не оставил!»

— Не скажи. Рассудила судьба.
Что нельзя же без древа-то в мире,
И оставила нам на гроба
Эти сосны… — (Их было четыре…)

Михаил Васильевич Троицкий

Свирская долина

Мы на крутом остановились спуске,
Там, где упрям дороги поворот,
А склоны скользки и тропинки узки.
Невольно медлит робкий пешеход.
Спускается, за столбики хватаясь.
То вслух бранясь, то втайне усмехаясь,
Он еле подвигается вперед.
Он вдруг долину взором обведет
И замолчит. И хорошо вздохнет.
А перед ним отчетливей и шире
И неба край, синеющий вдали,
И дальние леса, и снежный берег Свири.
Там в бороздах чернеющей земли
Несется вьюга белыми клоками
Вдоль рельсовых путей и от костра к костру.
Оттуда шум работ машинными гудками
То долетит, то смолкнет на ветру.
Там бревна, как рассыпанные спички,
Там дымы, словно пух из птичьего гнезда,
И в шуме трудовом, как в братской перекличке,
К обрывам подбегают поезда.
Дымки паровиков белеют, отлетая,
Как будто, тая, отлетает звук,
И темной насыпи черта крутая
У берега очерчивает круг.
А за рекой просторно и отлого
Поднялся склон. О, зимняя краса!
Синеющая санная дорога
И сизые прозрачные леса.
Я был бы рад и зимнему туману,
Когда метель и паровозов дым
Покроют реку облаком густым,
Но думалось: и сам таким же стану,
Как эта даль, и ясным и простым.
Все отдаленное мне представлялось рядом
И так отчетливо. Открыто. На виду.
Хотел бы я таким же чистым взглядом
Глядеть на все, что на земле найду.
Родимый север мой! Не кинем мы друг друга,
И свежесть бодрую мы понесем с собой
И к морю запада, и на предгорья юга,
В спокойный труд и в беззаветный бой.
Кидай в лицо горстями снега, вьюга,
Шуми, метель, и наши песни пой.
И ты, река, родная мне, как Волга,
Как половецкий Днепр. Петровская Нева.
Твоя под снегом дремлет синева…
Хотел бы я остаться тут надолго, —
Тут, как степной ковыль, былинная трава,
Вся бурая, дрожит на косогоре,
И галька сыплется со снегом пополам,
И пыль морозная дымится по холмам…
О русская краса! На всем земном просторе
Милей всего, всего желанней нам.
Затейница в недорогом уборе,
Подруга верная и в радости и в горе.
И кто с тобой не весел и не боек,
Кто в деле не удал и в горести не стоек?
Или не знали наши небеса
И косарей на зорьке голоса,
И глухарей заливистее троек,
И строгие леса заветных наших строек,
И наших заповедников леса.

Арсений Иванович Несмелов

Песни об Уленспигеле

И
По затихшим фландрским селам,
Полон юношеских сил,
Пересмешником веселым
Уленспигель проходил.
А в стране веселья мало,
Слышен только лязг оков, —
Инквизиция сжигала
На кострах еретиков.
И, склонясь на подоконник, —
Есть и трапезам предел, —
Подозрительно каноник
На прохожего глядел:
«Почему ты, парень, весел,
Если всюду только плач?
Как бы парня не повесил
На столбах своих палач…»
Пышет. Смотрит исподлобья.
Пальцем строго покачал.
«Полно, ваше преподобье! —
Уленспигель отвечал. —
Простачок я, щебет птичий,
Песня сел и деревень:
Для такой ничтожной дичи
Не тревожьте вашу лень».
ИИ
С толстым другом, другом верным,
Полон юношеских сил,
По гулянкам и тавернам
Уленспигель колесил.
Громче дудка, резче пищик, —
Чем не ярмарочный шут?
Вопрошал испанский сыщик:
«Почему они поют?
Что-то слишком весел малый.
Где почтительность и страх?
Инквизиция сжигала
Не таких ли на кострах?»
И при всем честном народе
(Мало лиц и много рыл) —
«Полно, ваше благородье! —
Уленспигель говорил. —
Не глядите столь ощерясь,
Велика ль моя вина?
Злая Лютерова ересь
Не в бутылке же вина?»
Но когда, забывшись с милкой,
Ник шпион к ее ушку,
Звонко падала бутылка
На проклятую башку.
ИИИ
С дудкой, с бубном, с арбалетом,
Полон юношеских сил,
То солдатом, то поэтом
Уленспигель колесил.
Он шагал землею фландрской
Без герольда и пажа,
Но ему Вильгельм Оранский
Руку грубую пожал.
Скупо молвил Молчаливый,
Ус косматый теребя:
«Бог, к поэтам справедливый,
Ставит рыцарем тебя!»
Шляпу огненного фетра
Скинул парень не спеша:
«Я — не рыцарь, ваша светлость,
Я — народная душа!
Буря злится, буря длится,
Потопляет берега, —
Правь победу, честный рыцарь,
Опрокидывай врага.
Нету жребия чудесней,
И сиять обоим нам,
Если ж требуются песни,
Прикажи — я песни дам».
ИV
Гей, палач, не жди, не мешкай,
Завивай покрепче жгут:
С истребляющей усмешкой
Уленспигели идут.
Кровь на дыбе — ей точило,
На кострах — ее закал,
Бочке с порохом вручила
Огневой она запал:
— На! Довольно прятать силу,
Львистым пламенем взыграй:
Верных чествуй, слабых милуй,
Угнетающих карай.
Пусть рычат — не верьте в гибель:
Не на вас — на них гроза…
И хохочет Уленспигель
В узколобые глаза:
«Поединка просит сердце,
Маски кротости — долой…
Герцог Альба, черный герцог,
Ты со шпагой, я — с метлой!»
Пил и пел. Рубил. Обедал.
Громоздился на осла.
И веселая победа
Уленспигеля несла.
V
Уленспигель, Уленспигель,
Не всегда ли с той поры
Ты спешишь туда, где гибель,
Палачи и топоры?
И от песен на пирушке,
От гулянок, ассамблей
С фитилем подходишь к пушке
На восставшем корабле.
Меткой шуткой ободряешь,
Покачаешь головой —
И, как искра, вдруг взрываешь
Весь запас пороховой.
Так. Живая сила ищет
Бега. Уровни растут.
У плотины встанет сыщик
И каноник встанет тут.
Но, как знамя, светит гезам
Пламенеющий берет:
— Никаким не верь угрозам,
Для бессмертных смерти — нет!
Где ты нынче? В песнях, в книге ль
Только твой победный знак?
Где ты, тощий Уленспигель,
Толстый Ламе Гоодзак?

Николай Гумилев

Экваториальный лес

Я поставил палатку на каменном склоне
Абиссинских, сбегающих к западу, гор
И беспечно смотрел, как пылают закаты
Над зеленою крышей далеких лесов.

Прилетали оттуда какие-то птицы
С изумрудными перьями в длинных хвостах,
По ночам выбегали веселые зебры,
Мне был слышен их храп и удары копыт.

И однажды закат был особенно красен,
И особенный запах летел от лесов,
И к палатке моей подошел европеец,
Исхудалый, небритый, и есть попросил.

Вплоть до ночи он ел неумело и жадно,
Клал сардинки на мяса сухого ломоть,
Как пилюли проглатывал кубики магги
И в абсент добавлять отказался воды.

Я спросил, почему он так мертвенно бледен,
Почему его руки сухие дрожат,
Как листы… — «Лихорадка великого леса», —
Он ответил и с ужасом глянул назад.

Я спросил про большую открытую рану,
Что сквозь тряпки чернела на впалой груди,
Что с ним было? — «Горилла великого леса», —
Он сказал и не смел оглянуться назад.

Был с ним карлик, мне по пояс, голый и черный,
Мне казалось, что он не умел говорить,
Точно пес он сидел за своим господином,
Положив на колени бульдожье лицо.

Но когда мой слуга подтолкнул его в шутку,
Он оскалил ужасные зубы свои
И потом целый день волновался и фыркал
И раскрашенным дротиком бил по земле.

Я постель предоставил усталому гостю,
Лег на шкурах пантер, но не мог задремать,
Жадно слушая длинную дикую повесть,
Лихорадочный бред пришлеца из лесов.

Он вздыхал: — «Как темно… этот лес бесконечен…
Не увидеть нам солнца уже никогда…
Пьер, дневник у тебя? На груди под рубашкой?..
Лучше жизнь потерять нам, чем этот дневник!

«Почему нас покинули черные люди?
Горе, компасы наши они унесли…
Что нам делать? Не видно ни зверя, ни птицы;
Только посвист и шорох вверху и внизу!

«Пьер, заметил костры? Там наверное люди…
Неужели же мы, наконец, спасены?
Это карлики… сколько их, сколько собралось…
Пьер, стреляй! На костре — человечья нога!

«В рукопашную! Помни, отравлены стрелы…
Бей того, кто на пне… он кричит, он их вождь…
Горе мне! На куски разлетелась винтовка…
Ничего не могу… повалили меня…

«Нет, я жив, только связан… злодеи, злодеи,
Отпустите меня, я не в силах смотреть!..
Жарят Пьера… а мы с ним играли в Марселе,
На утесе у моря играли детьми.

«Что ты хочешь, собака? Ты встал на колени?
Я плюю на тебя, омерзительный зверь!
Но ты лижешь мне руки? Ты рвешь мои путы?
Да, я понял, ты богом считаешь меня…

«Ну, бежим! Не бери человечьего мяса,
Всемогущие боги его не едят…
Лес… о, лес бесконечный… я голоден, Акка,
Излови, если можешь, большую змею!» —

Он стонал и хрипел, он хватался за сердце
И на утро, почудилось мне, задремал;
Но когда я его разбудить, попытался,
Я увидел, что мухи ползли по глазам.

Я его закопал у подножия пальмы,
Крест поставил над грудой тяжелых камней,
И простые слова написал на дощечке:
— Христианин зарыт здесь, молитесь о нем.

Карлик, чистя свой дротик, смотрел равнодушно,
Но, когда я закончил печальный обряд,
Он вскочил и, не крикнув, помчался по склону,
Как олень, убегая в родные леса.

Через год я прочел во французских газетах,
Я прочел и печально поник головой:
— Из большой экспедиции к Верхнему Конго
До сих пор ни один не вернулся назад.

Иоганн Вольфганг Фон Гете

Баядерка

С небес Магадева, владыка земной,
Незримо на грешную землю спустился
И образ принять человека решился,
Чтоб жить вместе с смертными жизнью одной.
Людей предоставив их собственной воле,
Он ходит в народе, желая узнать,
Достоин ли лучшей, счастливой он доли,
Иль в мир нужно новые кары послать.
Идет Магадева, как странник смиренный,
По улицам города, зорко следит
За жизнью в палатах, в избушке согбенной,
А к вечеру снова в дорогу спешит.

В предместьи глухом, где души он не встретил,
У крайнего дома, на шатком крыльце
Он падшую женщину скоро заметил
С поддельным румянцем на дивном лице.
— «Привет мой красавице!» — «Путник прекрасный,
Ты добр и приветлив, войди в мой приют…»
— «Но кто ты?» — «Меня баядеркой зовут;
Мой дом пред тобой — дом любви сладострастной».
И в бубен рукой ударяя, плывет,
Кружится она в соблазнительной пляске,
Змеей извиваясь и, полная ласки,
Пришельцу душистый букет подает.

И странника нежно обвивши руками,
Она увлекает его за порог.
— «О, гость мой желанный! Весь дом свой огнями
Сейчас освещу я, как пышный чертог.
Устал ты, мой милый, — я стану в молчании
На ложе прохладном твой сон охранять,
Я дам тебе все, что я дать в состоянии:
Веселье, покой и любви благодать».
И бог просветленный, растроган глубоко,
Слова чудной грешницы слушал в тиши,
Довольный, что встретил под грязью порока
Порывы прекрасной и чистой души.

Пред ним баядерка стоит, как рабыня,
И детскою радостью светится взгляд:
В душе молодой сквозь наружный разврат
Природного чувства сказалась святыня.
Роскошный цветок обращается в плод;
Надежда сменила удел безнадежный.
Для сердца от рабства один переход —
К любви беззаветной и пламенно-нежной.
Но тот, кто изведал все тайны судьбы,
Не кончил еще своего испытанья,
Готовя все ужасы мук и страданья
Для сердца прекрасной, но падшей рабы.

К щекам размалеванным льнет он губами,
Она же, в томлении любви, в первый раз
Трепещет, не выразить чувства словами,
И первые слезы струятся из глаз.
В избытке еще незнакомого счастья
К ногам его падает молча она…
Теперь в ней горит не огонь сладострастья,
Ей плата за ласки теперь не нужна…
А тени ночные все гуще ложились
И, словно их очи желая смежить,
Над ложем любовников тихо спустились,
Чтоб тайну любви их ревниво хранить.

Впервые уснула она в упоенье,
Ласкаясь, смеясь с дорогим пришлецо́м;
Но было ужасно ее пробужденье:
Гость милый лежал перед ней мертвецом…
И, бросившись с воплем, напрасно хотела
Усопшего друга она разбудить:
Он мертв… Понесли охладевшее тело
К костру, чтоб последний обряд совершить.
Жрецы назади, погребальное пенье…
Безумьем сверкнул бледной грешницы взор:
Толпу рассекает она в исступлении,
Бежит… Но зачем ты бежишь на костер?

Она у носилок упала, рыдая,
И слышен далеко был женщины стон:
— «Отдайте мне мужа, иль с мужем туда я
Пойду, где сгорит над могилою он.
Ужели в ничтожество, в прах обратится,
Исчезнет божественных форм красота?
Ужель не раскроются эти уста?
Одну только ночь дайте мне насладиться!..»
Но хором жрецы ей пропели в ответ:
«Равно мы хороним всех в мире отживших —
И старцев, для света сном вечным почивших,
И юношей, рано покинувших свет.

Внимай же ученью жрецов: ни минуты
Тот юноша не был супругом тебе;
Ты жизнь баядерки ведешь, — потому ты
Не можешь сгореть с ним! Угодно судьбе, —
Слезами напрасно богов ты печалишь, —
Чтоб в тихое царство могильного сна
Последовать вслед за супругом должна лишь
Жена его только, — никто, как жена!..
Сливайтесь же трубы в унылые звуки!
Пусть пламя костра заблестит в вышине,
И тело красавца, сложившего руки,
Вы, боги, примите в священном огне!..»

Так пели жрецы. Освященный веками,
Закон осуждал всех блудниц на позор…
Тогда баядерка всплеснула руками
И бросилась в пламя на самый костер.
Вдруг чудо свершилось, незримое в мире:
Божественный юноша вспрянул с одра
И вместе с подругой, поднявшись с костра,
Исчез в голубом, беспредельном эфире.
Так боги, по благости вечной своей,
Всем людям умеют прощать заблужденья
И к дальнему небу в огне очищенья
Возносят с собою заблудших детей.

Яков Петрович Полонский

Откуда?!

Откуда же взойдет та новая заря
Свободы истинной, — любви и пониманья?
Из-за ограды ли того монастыря,
Где Нестор набожно писал свои сказанья?
Из-за кремля ли, смявшего татар
И посрамившего сарматские знамена,
Из-за того кремля, которого пожар
Обжег венцы Наполеона? —
Из-за Невы ль, увенчанной Петром,
Тем императором, который не жезлом
Ивана Грозного владел, а топором?.. —
На запад просеки рубил и строил флоты,
К труду с престола шел, к престолу от труда,
И не чуждался никогда
Ни ученической, ни черновой работы. —
Оттуда ли, где хитрый иезуит,
Престола папского орудие и щит, Во имя нетерпимости и барства,
Кичась, расшатывал основы государства?
Оттуда ли, где Гус, за чашу крест подняв,
Учил на площадях когда-то славной Праги,
Где Жишка страшно мстил за поруганье прав,
Мечем тушил костры и, цепи оборвав,
Внушал страдальцам дух отваги?
Или от запада, где партии шумят,
Где борются с трибун народные витии,
Где от искусства к нам несется аромат,
Где от наук целебно жгучий яд,
Того гляди, коснется язв России?..

Мне, как поэту, дела нет,
Откуда будет свет, лишь был бы это свет, —
Лишь был бы он, как солнце для природы,
Животворящ для духа и свободы
И разлагал бы все, в чем духа больше нет…

Откуда же взойдет та новая заря
Свободы истинной, — любви и пониманья?
Из-за ограды ли того монастыря,
Где Нестор набожно писал свои сказанья?
Из-за кремля ли, смявшего татар
И посрамившего сарматские знамена,
Из-за того кремля, которого пожар
Обжег венцы Наполеона? —
Из-за Невы ль, увенчанной Петром,
Тем императором, который не жезлом
Ивана Грозного владел, а топором?.. —
На запад просеки рубил и строил флоты,
К труду с престола шел, к престолу от труда,
И не чуждался никогда
Ни ученической, ни черновой работы. —
Оттуда ли, где хитрый иезуит,
Престола папского орудие и щит,

Во имя нетерпимости и барства,
Кичась, расшатывал основы государства?
Оттуда ли, где Гус, за чашу крест подняв,
Учил на площадях когда-то славной Праги,
Где Жишка страшно мстил за поруганье прав,
Мечем тушил костры и, цепи оборвав,
Внушал страдальцам дух отваги?
Или от запада, где партии шумят,
Где борются с трибун народные витии,
Где от искусства к нам несется аромат,
Где от наук целебно жгучий яд,
Того гляди, коснется язв России?..

Мне, как поэту, дела нет,
Откуда будет свет, лишь был бы это свет, —
Лишь был бы он, как солнце для природы,
Животворящ для духа и свободы
И разлагал бы все, в чем духа больше нет…

Яков Петрович Полонский

Мельник

(Посвящается А. Н. Островскому).

Мельник с похмелья в телеге заснул;
Мельника будит сынишка:
«Батька! куда ты с дороги свернул?»
— Полно ты, полно, трусишка!..

Глуше, все глуше становится лес…
Что там? Не месяц ли всходит?
Али, с зажженой лучиною, бес
Между деревьями бродит?
Едет старик, инда сучья трещат…
«Батька! куда ты? Ворочай назад!»

— Что ты боишься! чего ты кричишь!
Это костры зажигают;
Через огни девки прыгают, — слышь,—
Наши ребята гуляют.

Смотрит ребенок, и видит — огни,—
Искры летят, тени пляшут;
Ведьма за ведьмой сквозь дым, через пни
Скачут, хохочут и машут…
Лешего морда в телегу глядит:
«Батька! мне страшно!» ребенок кричит.

— Что тут за страсти! откуда ты взял!
Бил я тебя — бил, да мало!
Что за беда, что народ загулял
В ночь под Ивана-купала.

Пышут огни; вот, из лесу идет
Мельника старшая дочка;
Косы свои распустила, поет:
«Эхма ты, ноченька—ночка!»
Парень ее сзади ловить рукой…
Крикнул ей мельник: «Куда ты? постой!..»

— Батюшка, батюшка! молвила дочь,—
Дай уж ты мне нагуляться,—
Так нагуляться, чтоб было не в мочь
Завтра с постели подняться.

Пышут огни; вот, качаясь, идет
Мельника младшая дочка;
Вся разгоревшись, идет она — льнет
К белому телу сорочка.
«Эх!» говорит, «загуляю, запью
Злую неволю-кручину свою!..»

«Дам я вам знать, как без спроса гулять!»
Мельник ворчит: «эко дело!..»
Медленно стал он с телеги слезать,—
С лысины шапка слетела.

Слез он и видит, — в шубенке стоит
Кум его, — точно Еремка.
Зубы оскаливши, — «кум», говорит,
«Полно серчать-то, — пойдем-ка,
Выпьем-ка с горя… Чего замигал?..
Али ты, милый, меня не узнал!»

— «Как не узнать!» глухо молвил старик,
«Ну, и пойдем… обоприся…»
— «Батька!» раздался ребяческий крик:
«Это не кум… воротися!»

Мельник не слышит — и с кумом своим
Стал за кострами теряться…
Хохот, как буря, пронесся за ним;
Начали тени сгущаться;
И красноватыми пятнами стал
Дым пропадать, пропадать — и пропал.

Только туман из-за низменных пней
Смутно белел, да во мраке
Дождик дробил по листам, да ручей
Глухо ворчал в буераке.

Изредка воздух ночной доносил
Шорох проснувшихся галок…
«Батька!» в лесу раздавалось, и был
Голос тот робок и жалок…
К утру ребята с рогатиной шли
В лес по медведя — телегу нашли…

Мельника труп был отыскан во рву,
В луже с болотною тиной.
Мальчик дрожал и весь день наяву
Бредил одной чертовщиной.

Слухи пошли по деревне, как бес
Душу сгубил. Толковали:
«Черт ли понес к ночи пьяного в лес!
Пьян, так от лесу подале».
Но и доныне душа старика
Стонет в лесу позади кабака…

Максимилиан Александрович Волошин

Китеж

Вся Русь — костер. Неугасимый пламень
Из края в край, из века в век
Гудит, ревет… И трескается камень.
И каждый факел — человек.
Не сами ль мы, подобно нашим предкам,
Пустили пал? А ураган
Раздул его, и тонут в дыме едком
Леса и села огнищан.
Ни Сергиев, ни Оптина, ни Саров —
Народный не уймут костер:
Они уйдут, спасаясь от пожаров,
На дно серебряных озер.
Так, отданная на поток татарам,
Святая Киевская Русь
Ушла с земли, прикрывшись Светлояром…
Но от огня не отрекусь!
Я сам — огонь. Мятеж в моей природе,
Но цепь и грань нужны ему.
Не в первый раз, мечтая о свободе,
Мы строим новую тюрьму.
Да, вне Москвы — вне нашей душной плоти,
Вне воли медного Петра —
Нам нет дорог: нас водит на болоте
Огней бесовская игра.
Святая Русь покрыта Русью грешной,
И нет в тот град путей,
Куда зовет призывный и нездешний
Подводный благовест церквей.

Усобицы кромсали Русь ножами.
Скупые дети Калиты
Неправдами, насильем, грабежами
Ее сбирали лоскуты.
В тиши ночей, звездяных и морозных,
Как лютый крестовик-паук,
Москва пряла при Темных и при Грозных
Свой тесный, безысходный круг.
Здесь правил всем изветчик и наушник,
И был свиреп и строг
Московский князь — «постельничий и клюшник
У Господа», — помилуй Бог!
Гнездо бояр, юродивых, смиренниц —
Дворец, тюрьма и монастырь,
Где двадцать лет зарезанный младенец
Чертил круги, как нетопырь.
Ломая кость, вытягивая жилы,
Московский строился престол,
Когда отродье Кошки и Кобылы
Пожарский царствовать привел.
Антихрист-Петр распаренную глыбу
Собрал, стянул и раскачал,
Остриг, обрил и, вздернувши на дыбу,
Наукам книжным обучал.
Империя, оставив нору кротью,
Высиживалась из яиц
Под жаркой коронованною плотью
Своих пяти императриц.
И стала Русь немецкой, чинной, мерзкой.
Штыков сияньем озарен,
В смеси кровей Голштинской с Вюртембергской
Отстаивался русский трон.
И вырвались со свистом из-под трона
Клубящиеся пламена —
На свет из тьмы, на волю из полона —
Стихии, страсти, племена.
Анафем церкви одолев оковы,
Повоскресали из гробов
Мазепы, Разины и Пугачевы —
Страшилища иных веков.
Но и теперь, как в дни былых падений,
Вся омраченная, в крови,
Осталась ты землею исступлений —
Землей, взыскующей любви.

Они пройдут — расплавленные годы
Народных бурь и мятежей:
Вчерашний раб, усталый от свободы,
Возропщет, требуя цепей.
Построит вновь казармы и остроги,
Воздвигнет сломанный престол,
А сам уйдет молчать в свои берлоги,
Работать на полях, как вол.
И, отрезвясь от крови и угара,
Цареву радуясь бичу,
От угольев погасшего пожара
Затеплит ярую свечу.
Молитесь же, терпите же, примите ж
На плечи крест, на выю трон.
На дне души гудит подводный Китеж —
Наш неосуществимый сон!

Эллис

Тьма

Я видел сон, но все ли сном в нем было?!.
Погасло солнце, без лучей средь тьмы
В пространстве вечном сонмы звезд блуждали;
В безлунной ночи мерзлая земля
Вращалась черным шаром!.. День кончался,
Ночь приходила, наступало «Завтра»,
Но светлый день с собой не приводило…
Все люди, страсти в ужасе забыв,
О светлом дне молитвы воссылали
К померкнувшим, суровым небесам,—
И все сердца людей обледенели!..
И жили все, вокруг костров блуждая,
Предав огню и пышные чертоги,
И светлые дворцы, царей престолы
И хижины голодных бедняков,
Сложив везде сигнальные костры…
Не стало городов, и безнадежно
Вокруг своих пылающих домов
Толпились люди и в лицо друг другу
В последний раз старались заглянуть,
И ликовали те, кто поселился
Близ кратеров вулканов раскаленных,
Вблизи вершин, светящихся, как факел…
И снизошло ужасное прозренье!..
Леса горели, с треском упадали
Стволы дерев пылающих вокруг,
И тьма весь мир покрыла пеленою;
При каждой вспышке языки огня
Людей дрожащих лица озаряли,
Но их чело являло выраженье
Нездешнее; иные пали ниц
И плакали, скрывая слез потоки;
Другие, опершися подбородком
На кулаки, сидели неподвижно
С улыбкой безнадежной на устах;
Иные с бесконечною тревогой
Металися, напрасно разжигая
Огонь костров, вперяя взоры в небо,
Но небо было мрачно, словно саван
Безжизненной, бесчувственной земли…
Тогда, в безумии зубами скрежеща,
Они на землю хладную взирали
И жалобно вопили о пощаде;
Услышав стон, им громким криком вторя,
Рой хищных птиц, кружася, падал наземь
И крыльями в бессильи бил о землю…
Стада зверей в испуге небывалом
Безвредные блуждали меж людей,
И змеи, вкруг со свистом извиваясь,
Служили пищей лакомой для них…
И наконец ужасная война,
Дремавшая дотоле, возгорелась,
И стала кровь ценою каждой пяди,
И каждый сел особняком, сердито
Смотря вокруг, во мраке насыщаясь,
Навек любовь исчезла из сердец,
И мысль одна царила надо всем,
Мысль о позорной, неизбежной смерти,
И голод стал терзать людей утробы,
Вокруг костей несхороненных груды
И кучи тел валялись и сгнивали,
Живой скелет глодал иссохший труп,
Голодные собаки забывали
Своих хозяев и терзали их…
Меж них была одна, у трупа сидя,
Она его, ворча, оберегала
От птиц, зверей и от людей голодных,
Что рыская вокруг, искали трупов,
И челюсти с усильем разверзали…
Но верный пес забыл мечты о пище
И с жалобным и непрерывным визгом
Лизал, увы, бесчувственную руку…
Так пал и он… Вокруг толпы людей
От голода в мученьях умирали…
От двух враждебных городов осталось
Лишь двое жителей, бродя во мраке,
Вдруг встретились они пред алтарями,
Где были все святыни сожжены,
Накопленные для позорных целей…
Тогда, дрожа от стужи, легкий пепел
Они в испуге стали разгребать
И раздувать дыханьем слабым пламя,
Но. вспыхнувши насмешливо на миг,
Оно угасло… старые враги,
Они сразились и погибли оба,
И не узнал в лицо врага убийца…
Мир опустел, великий, людный мир
Стал комом глины без дерев зеленых.
Цветущих трав. людей и шумной жизни,
Без осени, зимы, весны и лета,—
И снова стал на нем царить хаос,—
Моря, озера, реки — все умолкло
И замерла бездонная их глубь.
В морях суда застыли без движенья.
Лишенные навек искусных кормчих.
Беззвучно мачты в воды упадали,
И волны были мертвы и недвижны,
Забыв свои приливы и отливы,—
Их чудная владычица луна
Давно, давно погасла в небесах…
Затихнул ветер, воздух онемел…
И облака развеялись во мраке,—
И мрак один царил над всей вселенной…

Джордж Гордон Байрон

Тьма

Я видел сон… не все в нем было сном.
Погасло солнце светлое — и звезды
Скиталися без цели, без лучей
В пространстве вечном; льдистая земля
Носилась слепо в воздухе безлунном.
Час утра наставал и проходил,
Но дня не приводил он за собою…
И люди — в ужасе беды великой
Забыли страсти прежние… Сердца
В одну себялюбивую молитву
О свете робко сжались — и застыли.
Перед огнями жил народ; престолы,
Дворцы царей венчанных, шалаши,
Жилища всех имеющих жилища —
В костры слагались… города горели…
И люди собиралися толпами
Вокруг домов пылающих — затем,
Чтобы хоть раз взглянуть в лицо друг другу.
Счастливы были жители тех стран,
Где факелы вулканов пламенели…
Весь мир одной надеждой робкой жил…
Зажгли леса; но с каждым часом гас
И падал обгорелый лес; деревья
Внезапно с грозным треском обрушались…
И лица — при неровном трепетанье
Последних, замирающих огней
Казались неземными… Кто лежал,
Закрыв глаза, да плакал; кто сидел,
Руками подпираясь, улыбался;
Другие хлопотливо суетились
Вокруг костров — и в ужасе безумном
Глядели смутно на глухое небо,
Земли погибшей саван… а потом
С проклятьями бросались в прах и выли,
Зубами скрежетали. Птицы с криком
Носились низко над землей, махали
Ненужными крылами… Даже звери
Сбегались робкими стадами… Змеи
Ползли, вились среди толпы, — шипели
Безвредные… их убивали люди
На пищу… Снова вспыхнула война.
Погасшая на время… Кровью куплен
Кусок был каждый; всякий в стороне
Сидел угрюмо, насыщаясь в мраке.
Любви не стало; вся земля полна
Была одной лишь мыслью: смерти — смерти,
Бесславной, неизбежной… страшный голод
Терзал людей… и быстро гибли люди…
Но не было могилы ни костям,
Ни телу… пожирал скелет скелета…
И даже псы хозяев раздирали.
Один лишь пес остался трупу верен,
Зверей, людей голодных отгонял —
Пока другие трупы привлекали
Их зубы жадные, но пищи сам
Не принимал; с унылым долгим стоном
И быстрым, грустным криком все лизал
Он руку, безответную на ласку —
И умер наконец… Так постепенно
Всех голод истребил; лишь двое граждан
Столицы пышной — некогда врагов —
В живых осталось… встретились они
У гаснущих остатков алтаря —
Где много было собрано вещей
Святых
Холодными, костлявыми руками,
Дрожа, вскопали золу… огонек
Под слабым их дыханьем вспыхнул слабо,
Как бы в насмешку им; когда же стало
Светлее, оба подняли глаза,
Взглянули, вскрикнули и тут же вместе
От ужаса взаимного внезапно
Упали мертвыми .
.
И мир был пуст;
Тот многолюдный мир, могучий мир
Был мертвой массой, без травы, деревьев,
Без жизни, времени, людей, движенья…
То хаос смерти был. Озера, реки
И море — все затихло. Ничего
Не шевелилось в бездне молчаливой.
Безлюдные лежали корабли
И гнили на недвижной, сонной влаге…
Без шуму, по частям валились мачты
И, падая, волны не возмущали…
Моря давно не ведали приливов…
Погибла их владычица — луна;
Завяли ветры в воздухе немом…
Исчезли тучи… Тьме не нужно было
Их помощи… она была повсюду…

Поль Верлен

Преступление любви



Средь золотых шелков палаты Экбатанской,
Сияя юностью, на пир они сошлись
И всем семи грехам забвенно предались,
Безумной музыке покорны мусульманской.

То были демоны, и ласковых огней
Всю ночь желания в их лицах не гасили,
Соблазны гибкие с улыбками алмей
Им пены розовой бокалы разносили.

В их танцы нежные под ритм эпиталамы
Смычок рыдание тягучее вливал,
И хором пели там и юноши, и дамы,
И, как волна, напев то падал, то вставал.

И столько благости на лицах их светилось,
С такою силою из глаз она лилась,
Что поле розами далеко расцветилось
И ночь алмазами вокруг разубралась.

И был там юноша. Он шумному веселью,
Увит левкоями, отдаться не хотел;
Он руки белые скрестил по ожерелью,
И взор задумчивый слезою пламенел.

И все безумнее, все радостней сверкали
Глаза, и золото, и розовый бокал,
Но брат печального напрасно окликал,
И сестры нежные напрасно увлекали.

Он безучастен был к кошачьим ласкам их,
Там черной бабочкой меж камней дорогих
Тоска бессмертная чело ему одела
И сердцем демона с тех пор она владела.

«Оставьте!» — демонам и сестрам он сказал
И, нежные вокруг напечатлев лобзанья,
Освобождается и оставляет зал,
Им благовонные покинув одеянья.

И вот уж он один над замком, на столпе,
И с неба факелом, пылающим в деснице,
Грозит оставленной пирующей толпе,
А людям кажется мерцанием денницы.

Близ очарованной и трепетной луны
Так нежен и глубок был голос сатаны,
И треском пламени так дивно оттенялся:
«Отныне с Богом я, — он говорил, — сравнялся.

Между Добром и Злом исконная борьба
Людей и нас давно измучила — довольно!
И, если властвовать вся эта чернь слаба,
Пусть жертвой падает она сегодня вольной.

И пусть отныне же, по слову сатаны,
Не станет более Ахавов и пророков,
И не для ужасов уродливой войны
Три добродетели воспримут семь пороков.

Нет, змею Иисус главы еще не стер:
Не лавры праведным, он тернии дарует,
А я — смотрите — ад, здесь целый ад пирует,
И я кладу его, Любовь, на твой костер».

Сказал — и факел свой пылающий роняет…
Миг — и пожар завыл среди полнощной мглы:
Задрались бешено багровые орлы,
И стаи черных мух, играя, бес гоняет.

Там реки золота, там камня гулкий треск,
Костра бездонного там вой, и жар, и блеск;
Там хлопьев шелковых, искряся и летая,
Гурьба пчелиная кружится золотая.

И, в пламени костра бесстрашно умирая,
Веселым пением там величают смерть
Те, чуждые Христа, не жаждущие рая,
И, воя, пепел их с земли уходит в твердь.

А он на вышине, скрестивши гордо руки,
На дело гения взирает своего,
И будто молится, но тихих слов его
Расслышать не дают бесовских хоров звуки.

И долго тихую он повторял мольбу,
И языки огней он провожал глазами,
Вдруг — громовой удар, и вмиг погасло пламя,
И стало холодно и тихо, как в гробу.

Но жертвы демонов принять не захотели:
В ней зоркость Божьего всесильного суда
Коварство адское открыло без труда,
И думы гордые с Творцом их улетели.

И тут страшнейшее случилось из чудес:
Чтоб только тяжким сном вся эта ночь казалась,
Чертог стобашенный из Мидии исчез,
И камня черного на поле не осталось.

Там ночь лазурная и звездная лежит
Над обнаженною евангельской долиной,
Там в нежном сумраке, колеблема маслиной,
Лишь зелень бледная таинственно дрожит.

Ручьи холодные струятся по каменьям,
Неслышно филины туманами плывут,
Так самый воздух полн и тайной, и забвеньем,
И только искры волн — мгновенные — живут.

Неуловимая, как первый сон любви,
С холма немая тень вздымается вдали,
А у седых корней туман осел уныло,
Как будто тяжело ему пробиться было.

Но, мнится, синяя уж тает тихо мгла,
И, словно лилия, долина оживает:
Раскрыла лепестки, и вся в экстаз ушла
И к милосердию небесному взывает.




Константин Дмитриевич Бальмонт

Белый Лебедь

Посвящаю эти строки матери моей
Вере Николаевне Лебедевой-Бальмонт,
Чей предок был
Монгольский Князь
Белый Лебедь Золотой Орды.

Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.

Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько—звездный счет.

Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.

Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.

Мы здесь были, что̀ то там, что̀ вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.

Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши—долы, наши—реки, села, города.

Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.

И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.

От звезды серебра до другой звезды—
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.

От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.

Конь и птица—неразрывны,
Конь и птица—быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.

У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.

Нагруженные обозы—
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что̀ нам нужно, мы возьмем.

Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если жь биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.

Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.

Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.

Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим „Хочу“.

Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.

А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.

Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше—
Стая белых лебедей.

Ночь осенняя темна, ужь так темна,
Закатилась круторогая Луна.

Не видать ея, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.

Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.

Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.

Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?

Возсияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.

А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?

Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне ужь мало убеганий без границ.

Мне ужь мало взять костры, разбить обоз,
Мне ужь скучно от росы повторных слез.

Мне ужь хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.

Где-жь найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, ужь как темна.

Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.

Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?

— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.

— Быть без отдыха—быть нищим.
Что́ мне новый дым и дым!

— Гей, ты шутишь? Или—или—
Оковаться захотел?

— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.

— А не ты-ли красовался
В нашей стае лучше всех?

— В утре—день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.

— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!

— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.

— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил.—

Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем—звон кадил.

— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.

Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья—без межи.

О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.

Поплывем,—не утоплю.
Возлетим,—коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…

Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселыя, в мертвыя ночи, в печальныя,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.

И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.

Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Белый Лебедь


Конь к коню. Гремит копыто.
Пьяный, рьяный, каждый конь.
Гей, за степь! Вся степь изрыта.
В лете коршуна не тронь.

Да и лебедя не трогай,
Белый Лебедь заклюет.
Гей, дорога! Их у Бога
Столько, столько — звездный счет.

Мы оттуда, и туда, все туда,
От снегов до летней пыли, от цветов до льда.

Мы там были, вот мы здесь, вечно здесь,
Степь как плугами мы взрыли, взяли округ весь.

Мы здесь были, что то там, что вон там?
Глянем в чары, нам пожары светят по ночам.

Мы оттуда, и туда, все туда,
Наши — долы, наши — реки, села, города.

Для чего же и дан нам размах крыла?
Для того, чтобы жизнь жила.
Для того, чтобы воздух от свиста крыл
Был виденьем крылатых сил.

И закроем мы Месяц толпой своей,
Пролетим, он блеснет светлей.
И на миг мы у Солнца изменим вид,
Станет ярче небесный щит.

От звезды серебра до другой звезды —
Наш полет Золотой Орды.
И как будто за нами бежит бурун,
Гул серебряно-звонких струн.

От червонной зари до зари другой
Птичьи крики, прибой морской.
И за нами червонны цветы всегда,
Золотая живет Орда.

Конь и птица — неразрывны,
Конь и птица — быстрый бег.
Как вдали костры призывны!
Поспешаем на ночлег.

У костров чернеют тени,
Приготовлена еда.
В быстром беге изменений
Мы найдем ее всегда.

Нагруженные обозы —
В ожидании немом.
Без вещательной угрозы,
Что нам нужно, мы возьмем.

Тени ночи в ночь и прянут,
А костры оставят нам.
Если ж биться с нами станут,
Смерть нещадная теням.

Дети Солнца, мы приходим,
Чтобы алый цвет расцвел,
Быстрый счет мы с миром сводим,
Вводим волю в произвол.

Там где были разделенья
Заблудившихся племен,
Входим мы как цельность пенья,
Как один прибойный звон.

Кто послал нас? Нам безвестно.
Тот, кто выслал саранчу,
И велел дома, где тесно,
Поджигать своим «Хочу».

Что ведет нас? Воля кары,
Измененье вещества.
Наряжаяся в пожары,
Ночь светла и ночь жива.

А потом? Потом недвижность
В должный час убитых тел,
Тихой Смерти необлыжность,
Черный коршун пролетел.

Прилетел и сел на крыше,
Чтобы каркать для людей.
А свободнее, а выше —
Стая белых лебедей.

Ночь осенняя темна, уж так темна,
Закатилась круторогая Луна.

Не видать ее, Владычицы ночей,
Ночь темна, хоть много звездных есть лучей.

Вон, раскинулись узором круговым,
Звезды, звезды, многозвездный белый дым.

Упадают. В ночь осеннюю с Небес
Не один светильник радостный исчез.

Упадают. Почему, зачем, куда?
Вот, была звезда. И где она, звезда?

Воссияла лебединой красотой,
И упала, перестала быть звездой.

А Дорога-Путь, Дорога душ горит.
Говорит душе. А что же говорит?

Или только вот, что есть Дорога птиц?
Мне уж мало убеганий без границ.

Мне уж мало взять костры, разбить обоз,
Мне уж скучно от росы повторных слез.

Мне уж хочется двух звездных близких глаз,
И покоя в лебедино-тихий час.

Где ж найду их? Где, желанная, она?
Ночь безлунная темна, уж как темна.

Где же? Где же? Я хочу. Схвачу. Возьму.
Светят звезды, не просветят в мире тьму.

Упадают. За чредою череда.
Вот, была звезда. А где она, звезда?

— Где же ты? Тебя мы ищем.
Завтра к новому летим.

— Быть без отдыха — быть нищим.
Что мне новый дым и дым!

— Гей, ты шутишь? Или — или —
Оковаться захотел?

— Лебедь белый хочет лилий,
Коршун хочет мертвых тел.

— А не ты ли красовался
В нашей стае лучше всех?

— В утре — день был, мрак качался.
Не смеюсь, коль замер смех.

— Гей, зачахнешь здесь в затоне.
Белый Лебедь, улетим!

— Лучше в собственном быть стоне,
Чем грозой идти к другим.

— Гей, за степи! Бросим, кинем!
Белый Лебедь изменил. —

Скрылись стаи в утре синем.
В Небе синем — звон кадил.

— Полоняночка, не плачь.
Светоглазочка, засмейся.
Ну, засмейся, змейкой вейся.
Все, что хочешь, обозначь.

Полоняночка, скажи.
Хочешь серьги ты? Запястья?
Все, что хочешь. Только б счастья.
Поле счастья — без межи.

О, светлянка, поцелуй!
Дай мне сказку поцелуя!
Лебедь хочет жить ликуя,
Белый с белой в брызгах струй.

Поплывем, — не утоплю.
Возлетим, — коснусь крылами.
Выше. К Солнцу! Солнце с нами!
— Лебедь… Белый… Мой… Люблю…

Опрокинулись реки, озера, затоны хрустальные,
В просветленность Небес, где несчетности Млечных путей.
Светят в ночи веселые, в мертвые ночи, в печальные,
Разновольность людей обращают в слиянность ночей.

И горят, и горят. Были вихрями, стали кадилами.
Стали бездной свечей в кругозданности храмов ночных.
Морем белых цветов. Стали стаями птиц, белокрылыми.
И, срываясь, поют, что внизу загорятся как стих.

Упадают с высот, словно мед, предугаданный пчелами.
Из невидимых сот за звездой упадает звезда.
В души к малым взойдут. Запоют, да пребудут веселыми.
И горят как цветы. И горит Золотая Орда.

Джордж Гордон Байрон

Тьма

(Из Байрона)
Я видел сон, как будто на-яву:
Погаснуло сияющее солнце,
По вечному пространству, без лучей
И без путей, блуждали мрачно звезды;
И в пустоте безлунной шар земной
Беспомощно повиснул, леденея.
С часами дня не появлялся день,
И в ужасе от тьмы, обявшей землю,
Забыли о страстях своих сердца,
Оцепенев в одной мольбе — о свете.

И от огней не отходил народ;
И троны и чертоги государей,
И хижины, и всякие жилища
Разобраны все были на костры,
И города до пепла выгорали.
Вокруг своих пылающих домов
Владельцы их сходились, чтоб друг другу
Взглянуть в лицо; счастливы были те,
Что жили близ волканов пламеневших;
Надеждой лишь поддерживался мир.
Зажгли леса; но пламя истощалось
Час от часу; сгорая, дерева
Валилися и угасали с треском —
И снова все тонуло в черной тьме.
Чело людей при умиравшем свете,
При отблесках последнего огня,
Вид призрачный какой-то принимало.
Одни из них лежали на земле
И плакали, закрыв лицо; другие,
Уткнувшися в ладони головой,
Сидели так, с бессмысленной улыбкой,
Иль, суетясь, пытались поддержать
Огонь костров, или, с безумным страхом,
На тусклые смотрели небеса, —
На пелену скончавшегося мира, —
И падали на прах земли опять,
С проклятьями, и скрежетом, и стоном.
И слышен был крик диких птиц, — в испуге
Они теперь метались по земле
И хлопали ненужными крылами;
Из логовищ шли к людям, присмирев,
С боязнию, свирепейшие звери;
И змеи средь толпы вились, шипя,
Но не вредя, — их убивали в пищу.
Война, было умолкшая на миг,
Теперь опять свирепо возгорелась;
Тут кровь была ценою за еду,
Особняком тут каждый насыщался,
В молчании угрюмом; никакой
Любви уже не оставалось в мире,
Все в нем слилось в одну лишь мысль —
о смерти,
Немедленной, позорной, — и терзал
Утробы всех неутолимый голод.
И гибнули все люди от него,
Валялись их тела без погребенья,
Голодного голодный пожирал,
И даже псы господ своих терзали.
Один лишь пес был верен до конца:
Голодных птиц, зверей, людей от тела
Хозяина он отгонял, пока
Не доконал их этот страшный голод,
Или пока другой чей-либо труп
Не привлекал их челюстей иссохших.
Сам для себя он пищи не искал,
Но с жалобным и непрестанным воем
Он руку ту лизал, чтo не могла
На преданность ему ответить лаской,
И, взвизгнувши, внезапно он издох.

И вымерли все люди постепенно,
Осталися лишь в городе громадном
Два жителя: то были два врага.
Они сошлись у гаснувшего пепла,
Остатка от былого алтаря,
Где утвари священной груды были
Расхищены, в беде, для нужд мирских.
Они, дрожа, там золу разгребли
Холодными, иссохшими руками;
Под слабым их дыханьем, вспыхнул бледный,
Как будто лишь в насмешку, огонек;
Тогда они взглянули друг на друга
И вскрикнули и испустили дух,
От ужаса взаимного, при виде
Страшилища, не зная — кто был тот,
На чьем челе напечатлел злой голод
Слова: <твой враг>. — И мир теперь был пуст;
Он, некогда могучий, населенный,
Пустыней стал: без трав, дерев, людей,
Без времени, без жизни, — грудой глины,
Хаосом смерти. Воды рек, озер
И океан стояли неподвижно,
И в их глухих, безмолвных глубинах
Ничто уже теперь не шевелилось;
Остались без матросов корабли
И на море недвижном догнивали;
И падали их мачты по частям
На бездну вод, не пробуждая ряби.
Волн не было, все замерли оне, —
Не двигались приливы и отливы;
Скончалась их владычица луна
И в воздухе стоячем стихли ветры;
Погибли тучи, — не нуждалась тьма
В их помощи: она была Вселенной.

Арсений Иванович Несмелов

Броневик

У розового здания депо
С подпалинами копоти и грязи,
За самой дальней рельсовой тропой,
Куда и сцепщик с фонарем не лазит, —
Ободранный и загнанный в тупик,
Ржавеет «Каппель», белый броневик.
Вдали перекликаются свистки
Локомотивов… Лязгают форкопы.
Кричат китайцы… И совсем близки
Веселой жизни путаные тропы;
Но жизнь невозвратимо далека
От пушек ржавого броневика.
Они глядят из узких амбразур
Железных башен — безнадежным взглядом,
По корпусу углярок, чуть внизу,
Сереет надпись: «Мы — до Петрограда!»
Но явственно стирает непогода
Надежды восемнадцатого года.
Тайфуны с Гоби шевелят пески,
О сталь щитов звенят, звенят песчинки…
И от бойниц протянуты мыски
Песка на опорожненные цинки:
Их исковеркал неудачный бой
С восставшими рабочими, с судьбой.
Последняя российская верста
Ушла на запад. Смотаны просторы.
Но в памяти легко перелистать
Весь длинный путь броневика, который,
Фиксируя атаки партизаньи,
Едва не докатился до Казани.
Врага нащупывая издалека,
По насыпи, на зареве пожарищ, —
Сползались тяжко два броневика,
И «Каппеля» обстреливал «Товарищ».
А по бокам, раскапывая степь,
Перебегала, кувыркаясь, цепь.
Гремит великолепная дуэль.
Так два богатыря перед войсками,
Сойдясь в единоборческий дуэт,
Решали спор, тянувшийся годами…
Кто Голиаф из них и кто Давид —
Об этом будущее прогремит.
Подтягиваясь на веревке верст,
Кряхтя, наматывая их на оси,
Полз серый «Каппель», неуклонно пер,
Стремясь Москву обстреливать под осень,
Но отступающим — не раз, не два —
Рвались мостов стальные кружева.
А по ночам, когда сибирский мрак
Садился пушкам на стальные дула, —
Кто сторожил и охранял бивак,
Уйдя за полевые караулы?
Перед глухой восставшею страной
Стоял и вслушивался, стальной…
Что слышал он, когда смотрел туда,
Где от костров едва алели вспышки,
И щелкнувшей ладонью — «на удар!» —
Гремел приказ из командирской вышки:
«Костры поразложили, дуй их в пим!
Пусть, язви их, не спят, коль мы не спим!»
У командира молодецкий вид.
Фуражка набок, расхлебаснут ворот.
Смекалист, бесшабашен, норовист —
Он чертом прет на обреченный город.
Любил когда-то Блока капитан,
А нынче верит в пушку и наган.
Из двадцати трех — отданы войне
Четыре громыхающие года…
В земле, в теплушке, в тифе и в огне
(Не мутит зной, так треплет непогода!),
Всегда готов убить и умереть,
Такому ли над Блоками корпеть!
Но бесшабашное «не повезло!»
Становится стремительным откатом,
Когда все лица перекосит злость
И губы изуродованы матом:
Лихие пушки, броневик, твои
Крепят ариергардные бои!
У отступающих неверен глаз,
У отступающих нетверды руки,
Ведь колет сердце ржавая игла
Ленивой безнадежности и скуки,
И слышен в четкой тукоте колес
Крик красных партизанов: «Под откос!»
Ты отползал, как разяренный краб,
Ты пятился, подняв клешни орудий,
Но, жаждой мести сердце обокрав,
И ты рванулся к плачущей запруде
Людей бегущих. Мрачен и жесток,
Давя своих, ты вышел на восток…
Граничный столб. Китайский офицер
С раскосыми веселыми глазами,
С ленивою усмешкой на лице
Тебя встречал и пожимал плечами.
Твой командир — едва ль не генерал —
Ему почтительно откозырял.
И командиру вежливо: «Прошу!»
Его команде лающее: «Цубо!»
Надменный, как откормленный буржуй,
Харбин вас встретил холодно и грубо:
«Коль вы, шпана, не добыли Москвы,
На что же, голоштанные, мне вы?»
И чтоб его сильней не прогневить —
Еще вчера стремительный и зоркий,
Уполз покорно серый броневик
За станцию, на затхлые задворки.
И девять лет на рельсах тупика
Ржавеет рыжий труп броневика.
И рядом с ним — ирония судьбы,
Ее громокипящие законы —
Подняв молотосерпные гербы,
Встают на отдых красные вагоны…
Что может быть мучительней и горше
Для мертвых дней твоих, бесклювый коршун!

Александр Башлачев

Егоркина Былина

Как горят костры у Шексны — реки
Как стоят шатры бойкой ярмарки

Дуга цыганская
ничего не жаль
Отдаю свою расписную шаль
А цены ей нет — четвертной билет
Жалко четвертак — ну давай пятак
Пожалел пятак — забирай за так
расписную шаль

Все, как есть, на ней гладко вышито
гладко вышито мелким крестиком
Как сидит Егор в светлом тереме
В светлом тереме с занавесками
С яркой люстрою электрической
На скамеечке, крытой серебром,
шитой войлоком
рядом с печкою белой, каменной
важно жмурится
ловит жар рукой.

На печи его рвань-фуфаечка
Приспособилась
Да приладилась дрань-ушаночка
Да пристроились вонь-портяночки
в светлом тереме
с занавесками да с достоинством
ждет гостей Егор.
А гостей к нему — ровным счетом двор.
Ровным счетом — двор да три улицы.
— С превеликим Вас Вашим праздничком
И желаем Вам самочувствия,
Дорогой Егор Ермолаевич,
Гладко вышитый мелким крестиком
улыбается государственно
выпивает он да закусывает
а с одной руки ест соленый гриб
а с другой руки — маринованный
а вишневый крем только слизывает,
только слизывает сажу горькую
сажу липкую
мажет калачи
биты кирпичи.

прозвенит стекло на сквозном ветру
да прокиснет звон в вязкой копоти
да подернется молодым ледком
проплывет луна в черном маслице
в зимних сумерках
в волчьих праздниках
темной гибелью
сгинет всякое.
там, где без суда все наказаны
там, где все одним жиром мазаны
там, где все одним миром травлены.
да какой там мир — сплошь окраина
где густую грязь запасают впрок
набивают в рот
где дымится вязь беспокойных строк
как святой помет
где японский бог с нашей матерью
повенчалися общей папертью
образа кнутом перекрещены

— Эх, Егорка ты, сын затрещины!
Эх, Егор, дитя подзатыльника,
Вошь из-под ногтя — в собутыльники.

В кройке кумача с паутиною
Догорай, свеча!
Догорай, свеча — хвост с полтиною!

Обколотится сыпь-испарина,
и опять Егор чистым барином
в светлом тереме,
шитый крестиком,
все беседует с космонавтами,
а целуется — с Терешковою,
с популярными да с актрисами —
все с амбарными злыми крысами.

— То не просто рвань, не фуфаечка,
то душа моя несуразная
понапрасну вся прокопченная
нараспашку вся заключенная…
— То не просто дрань, не ушаночка,
то судьба моя лопоухая
вон — дырявая, болью трачена,
по чужим горбам разбатрачена…
— То не просто вонь — вонь кромешная
то грехи мои, драки-пьяночки…

Говорил Егор, брал портяночки.
Тут и вышел хор да с цыганкою,
Знаменитый хор Дома Радио
и Центрального телевидения,
под гуманным встал управлением.

— Вы сыграйте мне песню звонкую!
Разверните марш минометчиков!
Погадай ты мне, тварь певучая,
Очи черные, очи жгучие,
погадай ты мне по пустой руке,
по пустой руке да по ссадинам,
по мозолям да по живым рубцам…

— Дорогой Егор Ермолаевич,
Зимогор ты наш Охламонович,
износил ты душу
до полных дыр,
так возьмешь за то дорогой мундир
генеральский чин, ватой стеганый,
с честной звездочкой да с медалями…
Изодрал судьбу, сгрыз завязочки,
так возьмешь за то дорогой картуз
с модным козырем лакированным,
с мехом нутрянным да с кокардою…

А за то, что грех стер портяночки,
завернешь свои пятки босые
в расписную шаль с моего плеча
всю расшитую мелким крестиком…

Поглядел Егор на свое рванье
И надел обмундирование…

Заплясали вдруг тени легкие,
заскрипели вдруг петли ржавые,
Отворив замки Громом-посохом,
в белом саване
Снежна Бабушка…

— Ты, Егорушка, дурень ласковый,
собери-ка ты мне ледяным ковшом
капли звонкие да холодные…
— Ты подуй, Егор, в печку темную,
пусть летит зола,
пепел кружится,
в ледяном ковше, в сладкой лужице,
замешай живой рукой кашицу
да накорми меня — Снежну Бабушку…

Оборвал Егор каплю-ягоду,
Через силу дул в печь угарную.
Дунул в первый раз — и исчез мундир,
Генеральский чин, ватой стеганый.
И летит зола серой мошкою
да на пол-топтун
да на стол-шатун,
на горячий лоб да на сосновый гроб.
Дунул во второй — и исчез картуз
С модным козырем лакированным…
Эх, Егор, Егор! Не велик ты грош,
не впервой ломать.
Что ж, в чем родила мать,
В том и помирать?

Дунул в третий раз — как умел, как мог,
и воскрес один яркий уголек,
и прожег насквозь расписную шаль,
всю расшитую мелким крестиком.
И пропало все. Не горят костры,
не стоят шатры у Шексны-реки
Нету ярмарки.

Только черный дым тлеет ватою.
Только мы сидим виноватые.
И Егорка здесь — он как раз в тот миг
Папиросочку и прикуривал,
Опалил всю бровь спичкой серною.
Он, собака, пьет год без месяца,
Утром мается, к ночи бесится,
Да не впервой ему — оклемается,
Перемается, перебесится,
Перебесится и повесится…

Распустила ночь черны волосы.
Голосит беда бабьим голосом.
Голосит беда бестолковая.
В небесах — звезда участковая.

Мы сидим, не спим.
Пьем шампанское.
Пьем мы за любовь
за гражданскую.

Константин Бальмонт

Решение месяцев

(славянская сказка)Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Комнаты прибрать под звуки брани,
Шить на всех, варить, и прясть, и ткать.
Целый день работала Маруша,
А Надмена только наряжалась,
А Надмена только издевалась
Над Марушей: Ну-ка, ну еще.
Мачеха Марушу поносила:
Чем она красивей становилась,
Тем Надмена все была дурнее,
И решили две Марушу сжить.
Сжить ее, чтоб красоты не видеть,
Так решили эти два урода,
Мучили ее — она терпела,
Били — все красивее она.
Раз, средь зимы, Надмене наглой,
Пожелалось вдруг иметь фиалок.
Говорит она: «Ступай, Марушка,
Принеси пучок фиалок мне.
Я хочу заткнуть цветы за пояс,
Обонять хочу цветочный запах»
«Милая сестрица», — та сказала,
«Разве есть фиалки средь снегов!»
«Тварь! Тебе приказано! Еще ли
Смеешь ты со мною спорить, жаба?
В лес иди. Не принесешь фиалок, —
Я тебя убью тогда Ступай!»
Вытолкала мачеха Марушу,
Крепко заперла за нею двери.
Горько плача, в лес пошла Маруша,
Снег лежал, следов не оставлял.
Долю по сугробам, в лютой стуже,
Девушка ходила, цепенея,
Плакала, и слезы замерзали,
Ветер словно гнал ее вперед.
Вдруг вдали Огонь ей показался,
Свет его ей зовом был желанным,
На гору взошла она, к вершине,
На горе пылал большой костер.
Камни вкруг Огня, числом двенадцать,
На камнях двенадцаць светлоликих,
Трое — старых, трое — помоложе,
Трое — зрелых, трое — молодых.
Все они вокруг Огня молчали,
Тихо на Огонь они смотрели,
То двенадцать Месяцев сидели,
А Огонь им разно колдовал.
Выше всех, на самом первом месте
Был Ледснь, с седою бородою,
Волосы — как снег под светом лунным,
А в руках изогнутый был жезл.
Подивилась, собралася с духом,
Подошла и молвила Маруша:
«Дайте, люди добры, обогреться,
Можно ль сесть к Огню? Я вся дрожу».
Головой серебряно-седою
Ей кивнул Ледснь «Садись, девица
Как сюда зашла? Чего ты ищешь?»
«Я ищу фиалок», — был ответ.
Ей сказал Ледень: «Теперь не время.
Свет везде лежит». — «Сама я знаю.
Мачеха послала и Надмена.
Дай фиалок им, а то убьют».
Встал Ледень и отдал жезл другому,
Между всеми был он самый юный
«Братец Март, садись на это место».
Март взмахнул жезлом поверх Огня.
В тот же миг Огонь блеснул сильнее,
Начал таять снег кругом глубокий,
Вдоль по веткам почки показались,
Изумруды трав, цветы, весна.
Меж кустами зацвели фиалки,
Было их кругом так много, мною,
Словно голубой ковер постлали.
«Рви скорее!» — молвил Месяц Март
И Маруша нарвала фиалок,
Поклонилась кругу Светлоликих,
И пришла домой, ей дверь открыли,
Запах нежный всюду разлился.
Но Надмена, взяв цветы, ругнулась,
Матери понюхать протянула,
Не сказав сестре «И ты понюхай».
Ткнула их за пояс, и опять.
«В лес теперь иди за земляникой!»
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Благосклонен был Ледень к Маруше,
Сел на первом месте брат Июнь.
Выше всех Июнь, красавец юный,
Сел, поверх Огня жезлом повеял,
Тотчас пламя поднялось высоко,
Стаял снег, оделось все листвой
По верхам деревья зашептали,
Лес от пенья птиц стал голосистым,
Запестрели цветики-цветочки,
Наступило лето, — и в траве
Беленькие звездочки мелькнули,
Точно кто нарочно их насеял,
Быстро переходят в землянику,
Созревают, много, много их
Не успела даже оглянуться,
Как Маруша видит гроздья ягод,
Всюду словно брызги красной крови,
Земляника всюду на лугу.
Набрала Маруша земляники,
Услаждались ею две лентяйки.
«Ешь и ты», Надмена не сказала,
Яблок захотела, в третий раз.
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Брат Сентябрь воссел на первом месте,
Он слегка жезлом костра коснулся,
Ярче запылал он, снег пропал.
Вся Природа грустно посмотрела,
Листья стали падать от деревьев,
Свежий ветер гнал их над травою,
Над сухой и желтою травой.
Не было цветов, была лишь яблонь.
С яблоками красными. Маруша
Потрясла — и яблоко упало,
Потрясла — другое. Только два.
«Ну, теперь иди домой скорее»,
Молвил ей Сентябрь Дивились злые.
«Где ты эти яблоки сорвала?»
«На горе. Их много там еще»
«Почему ж не принесла ты больше?
Верно все сама дорогой съела!»
«Я и не попробовала яблок.
Приказали мне домой идти».
«Чтоб тебя сейчас убило громом!»
Девушку Надмена проклинала
Съела красный яблок. — «Нет, постой-ка,
Я пойду, так больше принесу».
Шубу и платок она надела,
Снег везде лежал в лесу глубокий,
Все ж наверх дошла, где те Двенадцать.
Месяцы глядели на Огонь.
Прямо подошла к костру Надмена,
Тотчас руки греть, не молвив слова.
Строг Ледень, спросил: «Чего ты ищешь?»
«Что еще за спрос?» — она ему.
«Захотела, ну и захотела,
Ишь сидит, какой, подумать, важный,
Уж куда иду, сама я знаю».
И Надмена повернула в лес.
Посмотрел Ледень — и жезл приподнял.
Тотчас стал Огонь гореть слабее,
Небо стало низким и свинцовым,
Снег пошел, не шел он, а валил.
Засвистал по веткам резкий ветер,
Уж ни зги Надмена не видала,
Чувствовала — члены коченеют,
Долго дома мать се ждала.
За ворота выбежит, посмотрит,
Поджидает, нет и нет Надмены,
«Яблоки ей верно приглянулись,
Дай-ка я сама туда пойду».
Время шло, как снег, как хлопья снега.
В доме все Маруша приубрала,
Мачеха нейдет, нейдет Надмена.
«Где они?» Маруша села прясть.
Смерклось на дворе. Готова пряжа.
Девушка в окно глядит от прялки.
Звездами над ней сияет Небо.
В светлом снеге мертвых не видать.

Дмитрий Борисович Кедрин

Сказка про белую ведмедь и про Шмидтову бороду

То не странник идет, не гроза гремит,
Не поземка пылит в глаза ему,—
То приехал в Кремль бородатый Шмидт
К самому Большому Хозяину.

И сказал ему тот: «Снарядить вели
Самолет, коль саньми не едется.
Полетай ты на Север, на пуп земли,
Там живет госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Оттого где не надо идут дожди,
А где надобен дождь, там засуха.
Ты к ведмедице той долети-дойди
И котел этот спрячь за пазуху».

Возле пупа земли на плавучий лед
Опускался с неба туманного
Краснокрылый конь — гидросамолет
Михаила свет Водопьянова.

Выползал на снега голубой песец,
Говорил человечьим голосом:
«Не довольно ли вам в облаках висеть?
Не зазорно ль шуметь над полюсом?

Подобру говорю: убирайтесь прочь! —
Лаял, злобно наморщив усики. —
Напущу я на вас на полгода ночь,
Поглядим тогда, как вы струсите!»

Отвечал Водопьянов: «Уймись, дружок!
На полгода ночь? Эка невидаль! —
На борту самолета фонарь зажег:
— Вишь, мы солнце поймали неводом».

Выплывал тогда из моря кит-кашалот,
Говорил человечьим голосом:
«Это кто в окиян опускает лот,
Колет льдину киркой над полюсом?

Полно в море вымеривать глубину!
Я незваных гостей не жалую,
Я хвостом махну — целый дом сомну,
А не то вашу льдину малую!»

Тут, картечною пулей заряжено,
Громыхнуло ружье Папанина.
Охнул кит-кашалот и ушел на дно,
Меткой пулей под сердце раненный.

И пошли они, и пришли они
На огонь, что в сугробах светится.
Под скалой ледяной в голубой тени
Там сидит госпожа ведмедица.

Перед нею костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби,
В колдовском котелке она дождь варит
И туман пущает из проруби.

Увидала людей госпожа ведмедь,
Говорит человечьим голосом:
«Понапрасну вы вздумали володеть
Моей вотчиной — белым полюсом.

Я хозяйка тут ровно тыщу лет.
Против белых стуж вам не выстоять:
У вас шерсти нет, у вас реву нет,
У вас нет в ногах бегу быстрого.

Чтоб никто из вас мне попенять не мог,
По угодьям моим немереным
Вы поспорьте-ка быстротою ног
С моей лошадью — ветром северным.

Как стрелу, я спущу его с тетивы,
С золотого лука-оружия,
И назавтра в железную дверь Москвы
Он задует дождем и стужею».

«Коли после его хоть на миг придешь —
Признавай тогда мою волю сам,
А скорее его добежишь — ну-к што ж! —
Володей тогда белым полюсом!»

Не окончила старая похвальбы,
Ан глядит: через миг без малого
Над плавучею льдиною из Москвы
Загудела машина Чкалова.

«Это кто же над полюсом в аккурат
Пролетел, не причалив к берегу?»
Отвечает Папанин: «Молодший брат
Погулять полетел в Америку».

«Снимем, — просит ведмедь, — мой заклад с коня,
А давай-ка поспорим голосом:
Коли ежели крикнешь громчей меня,
Володей тогда белым полюсом!»

Пасть раскрыла ведмедица, как жерло…
Тут, не знаю — с небес, со стенки ли,
Точно гром, раскатилось: «Алло! Алло!»
То Москва вызывала Кренкеля.

«Это кто же такой великан большой,
Да и где он у вас хоронится?»
— «Из кремлевской палаты мой брат старшой
Запросил об моем здоровьице».

«Ну, — сказала ведмедица, — голос — да!
А давай же поспорим волосом:
У кого повальяжнее борода,
Так тому володеть и полюсом!»

Тут на лед из палатки выходит Шмидт.
Что ведмежий мех? Так, безделица.
Борода у него на ветру дымит,
Развороченным флагом стелется!

Взял в кулак свою крепкую седину,
Осрамил ведмедицу белую:
«Вот сейчас, — говорит, — бородой тряхну,
Так такую ль бурю изделаю!

Что ты есть? — говорит. — Ничего! Ведмедь!
Так тебе ль верховодить полюсом?
Не умеешь ни бегать, а ни реветь,
Ни умом не вышла, ни волосом!

Уходи-ка, убогая, от греха.
Ведь игра-то велась по правилам?..»
И ушла ведмедь. Даже впопыхах
Колдовской котелок оставила.

А на льдине плавучей маяк зажгли,
Засиял он звездою белою.
Там Папанин сидит на пупу земли,
Он сидит и погоду делает.

Перед ним костер изо льда горит,
Пролетают снежки, как голуби.
Он и ведро варит, и дожди варит,
И туман пущает из проруби.

Если тучу сварит — путевой листок
Нацепляет на брюхо сразу ей:
«Полетай, мол, ты, облако, на Восток,
Покропи над Середней Азией».

Если сварится ведро — Папанин рад.
Направляет он светлым донышком
На далекий на город на Ленинград
Золотое красное солнышко.

И пылает маяк на пупу земли,
Будто острый алмаз отточенный,
И плывут на огонь его корабли
По морям нашей вольной вотчины!

Николай Тарусский

Лесник

Отнерестилась щука в бочагах.
Лесник лежит в болотных сапогах
В некрашеном гробу, как будто в лодке.

Он бородат, с широким лысым лбом.
Он подпоясан мягким пояском
Поверх сарпинковой косоворотки.

Ему, наверно, восемьдесят лет –
А впрочем, это был веселый дед,
Неутомимый, крепкого закала.

Он, кажется, и вырос здесь в дубах.
Лесное солнце на его губах
С младенческого возраста играло.

С годами крепло странное родство.
Лес, как наставник, пестовал его.
Он был лесным пропитан до отказа.

Лес, будто воздух, просочился в кровь.
Лес зеленил глаза, ерошил бровь,
Подсказывал ему слова и фразы.

Он весь, как есть, признался леснику:
Он наклонял его к боровику,
Показывал ему, как вьются гнезда.

Все дупла, норы, лазы, тайники
Ежи, лисицы, зайцы, барсуки
Ему открыли рано или поздно.

Он научился ночью, как сова,
Когда железной делалась листва,
Ширять в кварталах возле черных речек

И выть по-волчьи, чтобы материк,
Откликнувшись, зашастал напрямик
На грубый вой, на зов нечеловечий.

Шли весны, зимы. Зарождался лист,
В курчавых травах поднимался свист
Злых комаров, назойливого гнуса.

Лист умирал, чернел, перегорал,
Леса, как солью, иней осыпал –
И с гоготом на юг тянулись гуси.

Сначала – яйца, а потом птенцы –
А к осени то самки, то самцы
Приветливые гнезда покидали.

Волчица на болоте в камышах
Волчат кормила. В прудовых ковшах
Мальки линей, как молнии, мелькали.

Дубы взрослели, ширились, росли.
Мужала молодь. Теплый пар земли
Дыханьем жизни наполнял лощины.

А на тропинках – косточки, крыло,
Останки птицы. Белое весло
Лопатки волчьей. Труп сухой осины.

Зверье умеет скрытно умереть,
Чтобы никто не видел. Жизнь и смерть
В лесу – как неразлучные подруги.

Из мертвых листьев прет побег живой.
Все скрыто жизнью, как густой травой,
Зеленой сеткой из ростков упругих.

И лес ему лишь жизнь преподносил,
Горячую, исполненную сил
И буйного брожения, и соков.

И мне всегда казалось, что лесник –
Не человек, не просто лишь старик,
А, словно лес, не знает наших сроков.

И вдруг – конец! Но как поверить мне,
Что он погиб так просто, в полынье,
Что он был после найден рыбаками?

В избе смолою пахнет. Над столом
Блестит ружье начищенным стволом
И спусковой скобою, и курками.

Лягавый пес, пятнистый, в завитках,
Умно глядит, как будто ждет в сенцах,
Когда ж хозяин кликнет на прогулку.

Вдова-старуха, вся черным-черна,
Усевшись, в полушалке, у окна
Ревет навзрыд и причитает гулко.

Не верится, что завтра на плечах
Сородичей, с оркестром, в кумачах,
Он поплывет на сельское кладбище,

Где гомозятся первые грачи,
Где бледно-желтым пламенем свечи
Пылает куст, где первый зяблик свищет.

Так это смерть? Еще позавчера
Мы с ним вдвоем сидели у костра.
Лес вспыхивал. Стволы стояли в лужах.

Копилась ночь в оврагах и ярах.
Весна теплом дышала на буграх
Среди безлистых сучьев неуклюжих.

Старик сидел, пригорбясь, весь в огне,
Весь в отсветах. И он казался мне
Дремучим, странным сердцем этой ночи.

Казалось мне: он может, знает все.
Лишь подмигнет – и скрытное зверье
Появится из-за кустов и кочек.

Лишь подмигнет – и двинутся стволы,
Лишь улыбнется – и не станет мглы:
Ночь зашипит, заплещет глухарями.

Захочет он – и тут же на виду
Глухарь, как шишку, дикую звезду
Сорвет в глубоком небе над ярами.

И к нам в костер опустится звезда,
Застонет филин, зашумит вода,
Забрешет лес, завоет волк в чащобах.

И вдруг – конец! И завтра желтый ком
Сырой земли, как будто кулаком,
Ударит по дощатой крышке гроба.

Прощай, мой друг! Пускай в сырых горстях
Лесной могилы твой сгниет костяк,
Пускай ты станешь почвой, черноземом!

Земля не принимает смерти, нет!
Ты пустишь корни, ты увидишь свет
Среди берез и молодых черемух.

Как юный дуб ты будешь снова жить,
Листвой шуршать и с летним днем дружить
В своем особенном древесном счастьи.

Земля не принимает смерти, нет!
Погибнет дуб – возникнет бересклет,
Чтоб времени и жизни не кончаться!

Василий Жуковский

Ахилл

Отуманилася Ида;
‎Омрачился Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
‎На равнине битвы сон.
Тихо все… курясь, сверкает
‎Пламень гаснущих костров,
И протяжно окликает
‎Стражу стража близ шатров.

Над Эгейских вод равниной
‎Светел всходит рог луны;
Звезды спящею пучиной
‎И брега отражены;
Виден в поле опустелом
‎С колесницею Приам:
Он за Гекторовым телом
‎От шатров идет к стенам.

И на бреге близ кургана
‎Зрится сумрачный Ахилл;
Он один, далек от стана;
‎Он главу на длань склонил.
Смотрит вдаль — там с колесницей
‎На пути Приама зрит:
Отирает багряницей
‎Слезы бедный царь с ланит.

Лиру взял; ударил в струны;
‎Тих его печальный глас:
«Старец, пал твой Гектор юный;
‎Свет души твоей угас;
И Гекуба, Андромаха
‎Ждут тебя у градских врат
С ношей милого им праха…
‎Жизнь и смерть им твой возврат.

И с денницею печальной
‎Воскурится фимиам,
Огласятся погребальной
‎Песнью каждый дом и храм;
Мать, отец, вдова с мольбою
‎Пепел в урну соберут,
И молитвы их герою
‎Мир в стране теней дадут.

О Приам, ты пред Ахиллом
‎Здесь во прах главу склонял;
Здесь молил о сыне милом,
‎Здесь, несчастный, ты лобзал
Руку, слез твоих причину…
‎Ах! не сетуй; глас небес
Нам одну изрек судьбину:
‎И меня постиг Зевес.

Близок час мой; роковая
‎Приготовлена стрела;
Парка, жребию внимая,
‎Дни мои уж отвила;
И скрыпят врата Аида;
‎И вещает грозный глас:
Все свершилось для Пелида;
‎Факел дней его угас.

Верный друг мой взят могилой;
‎Брата бой меня лишил —
Вслед за ним с земли унылой
‎Удалится и Ахилл.
Так судил мне рок жестокий;
‎Я паду в весне моей
На чужом брегу, далеко
‎От Пелеевых очей.

Ах! и сердце запрещает
‎Доле жить в земном краю,
Где уж друг не услаждает
‎Душу сирую мою.
Гектор пал — его паденьем
‎Тень Патрокла я смирил;
Но себе за друга мщеньем
‎Путь к Тенару проложил.

Ты не жди, Менетий, сына;
‎Не придет он в отчий дом…
Здесь Эгейская пучина
‎Пред его шумит холмом;
Спит он… смерть сковала длани,
‎Позабыл ко славе путь;
И призывный голос брани
‎Не вздымает хладну грудь.

И Ахилл не возвратится;
‎В доме отчем пустота
Скоро, скоро водворится…
‎О Пелей, ты сирота.
Пронесется буря брани —
‎Ты Ахилла будешь ждать
И чертог свой в новы ткани
‎Для приема убирать;

Будешь с берега уныло
‎Ты смотреть — в пустой дали
Не белеет ли ветрило,
‎Не плывут ли корабли?
Корабли придут от Трои —
‎А меня ни на одном;
Там, где билися герои,
‎Буду спать — и вечным сном.

Тщетно, смертною борьбою
‎Мучим, будешь сына звать
И хладеющей рукою
‎Вкруг себя его искать —
С милым светом разлученья
‎Глас его не усладит;
И на брег воды забвенья
‎Зов отца не долетит.

Край отчизны, светлы воды,
‎Очарованны места,
Мирт, олив и лавров своды,
‎Пышных долов красота,
Расцветайте, убирайтесь,
‎Как и прежде, красотой;
Как и прежде, оглашайтесь,
‎Кликом радости одной;

Но Патрокла и Ахилла
‎Никогда вам не видать!
Воды Сперхия, сулила
‎Вам рука моя отдать
Волоса с моей от брани
‎Уцелевшей головы…
Все Патроклу в дар, и дани
‎Уж моей не ждите вы.

Кони быстрые, из боя
‎(Тайный рок вас удержал)
Вы не вынесли героя —
‎И на щит он мертвый пал;
Кони бодрые, ретивы,
‎Что ж теперь так мрачны вы?
По земле влачатся гривы;
‎Наклонилися главы;

Позабыта пища вами;
‎Груди мощные дрожат;
Слышу стон ваш, и слезами
‎Очи гордые блестят.
Знать, Ахиллов пред собою
‎Зрите вы последний час;
Знать, внушен был вам судьбою
‎Мне конец вещавший глас…

Скоро!.. лук свой напрягает
‎Неизбежный Аполлон,
И пришельца ожидает
‎К Стиксу черному Харон.
И Патрокл с брегов забвенья
‎В полуночной тишине
Легкой тенью сновиденья
‎Прилетал уже ко мне.

Как зефирово дыханье,
‎Он провеял надо мной;
Мне послышалось призванье,
‎Сладкий глас души родной;
В нежном взоре скорбь разлуки
‎И следы минувших слез…
Я простер ко брату руки…
‎Он во мгле пустой исчез.

От Скироса вдаль влекомый,
‎Поплывет Неоптолем;
Брег увидит незнакомый
‎И зеленый холм на нем;
Кормщик юноше укажет,
‎Полный думы, на курган —
«Вот Ахиллов гроб (он скажет);
‎Там вблизи был греков стан.

Там, ужасный, на ограде
‎Нам явился он в ночи —
Нестерпимый блеск во взгляде,
‎С шлема грозные лучи —
И трикраты звучным криком
‎На врага он грянул страх,
И троянец с бледным ликом
‎Бросил щит и меч во прах.

Там, Атриду дав десницу,
‎С ним союз запечатлел;
Там, гремящий, в колесницу
‎Прянув, к Трое полетел;
Там по праху за собою
‎Тело Гекторово мчал
И на трепетную Трою
‎Взглядом мщения сверкал!»

И сойдешь на брег священный
‎С корабля, Неоптолем,
Чтоб на холм уединенный
‎Положить и меч и шлем;
Вкруг уж пусто… смолкли бои;
‎Тихи Ксант и Симоис;
И уже на грудах Трои
‎Плющ и терние свились.

Обойдешь равнину брани…
‎Там, где ратовал Ахилл,
Уж стадятся робки лани
‎Вкруг оставленных могил;
И услышишь над собою
‎Двух невидимых полет…
Это мы… рука с рукою…
‎Мы, друзья минувших лет.

Вспомяни тогда Ахилла:
‎Быстро в мире он протек;
Здесь судьба ему сулила
‎Долгий, но бесславный век;
Он мгновение со славой,
‎Хладну жизнь презрев, избрал
И на друга труп кровавый,
‎До могилы верный, пал».

Он умолк… в тумане Ида;
‎Отуманен Илион;
Спит во мраке стан Атрида;
‎На равнине битвы сон;
И курясь, едва сверкает
‎Пламень гаснущих костров;
И протяжно окликает
‎Стража стражу близ шатров.

Константин Дмитриевич Бальмонт

Решение Месяцев

Мать была. Двух дочерей имела,
И одна из них была родная,
А другая падчерица. Горе —
Пред любимой — нелюбимой быть.
Имя первой — гордое, Надмена,
А второй — смиренное, Маруша.
Но Маруша все ж была красивей,
Хоть Надмена и родная дочь.
Целый день работала Маруша,
За коровой приглядеть ей надо,
Комнаты прибрать под звуки брани,
Шить на всех, варить, и прясть, и ткать.
Целый день работала Маруша,
А Надмена только наряжалась,
А Надмена только издевалась
Над Марушей: Ну-ка, ну еще.
Мачеха Марушу поносила:
Чем она красивей становилась,
Тем Надмена все была дурнее,
И решили две Марушу сжить.
Сжить ее, чтоб красоты не видеть,
Так решили эти два урода,
Мучили ее — она терпела,

Били — все красивее она.
Раз, средь зимы, Надмене наглой,
Пожелалось вдруг иметь фиалок.
Говорит она: «Ступай, Марушка,
Принеси пучок фиалок мне.
Я хочу заткнуть цветы за пояс,
Обонять хочу цветочный запах». —
«Милая сестрица» — та сказала,
«Разве есть фиалки средь снегов!»
— «Тварь! Тебе приказано! Еще ли
Смеешь ты со мною спорить, жаба?
В лес иди. Не принесешь фиалок, —
Я тебя убью тогда. Ступай!»
Вытолкала мачеха Марушу,
Крепко заперла за нею двери.
Горько плача, в лес пошла Маруша,
Снег лежал, следов не оставлял.
Долго по сугробам, в лютой стуже,
Девушка ходила, цепенея,
Плакала, и слезы замерзали,
Ветер словно гнал ее вперед.
Вдруг вдали Огонь ей показался,
Свет его ей зовом был желанным,
На гору взошла она, к вершине,
На горе пылал большой костер.
Камни вкруг Огня, числом двенадцать,
На камнях двенадцать светлоликих,
Трое — старых, трое — помоложе,
Трое — зрелых, трое — молодых.
Все они вокруг Огня молчали,
Тихо на Огонь они смотрели,
То двенадцать Месяцев сидели,
А Огонь им разно колдовал.
Выше всех, на самом первом месте
Был Ледень, с седою бородою,

Волосы — как снег под светом лунным
А в руках изогнутый был жезл.
Подивилась, собралася с духом,
Подошла и молвила Маруша:
«Дайте, люди добры, обогреться,
Можно ль сесть к Огню? Я вся дрожу»
Головой серебряно-седою
Ей кивнул Ледень: «Садись, девица.
Как сюда зашла? Чего ты ищешь?»
— «Я ищу фиалок», был ответ.
Ей сказал Ледень: «Теперь не время.
Снег везде лежит». — «Сама я знаю.
Мачеха послала и Надмена.
Дай фиалок им, а то убьют».
Встал Ледень и отдал жезл другому,
Между всеми был он самый юный.
«Братец Март, садись на это место».
Март взмахнул жезлом поверх Огня.
В тот же миг Огонь блеснул сильнее,
Начал таять снег кругом глубокий,
Вдоль по веткам почки показались,
Изумруды трав, цветы, весна.
Меж кустами зацвели фиалки,
Было их кругом так много, много,
Словно голубой ковер постлали.
«Рви скорее!» молвил Месяц Март.
И Маруша нарвала фиалок,
Поклонилась кругу Светлоликих,
И пришла домой, ей дверь открыли,
Запах нежный всюду разлился.
Но Надмена, взяв цветы, ругнулась,
Матери понюхать протянула,
Не сказав сестре: «И ты понюхай».
Ткнула их за пояс, и опять.
«В лес теперь иди за земляникой!»

Тот же путь, и Месяцы все те же,
Благосклонен был Ледень к Маруше,
Сел на первом месте брат Июнь.
Выше всех Июнь, красавец юный,
Сел, поверх Огня жезлом повеял,
Тотчас пламя поднялось высоко,
Стаял снег, оделось все листвой.
По верхам деревья зашептали,
Лес от пенья птиц стал голосистым,
Запестрели цветики-цветочки,
Наступило лето, — и в траве
Беленькие звездочки мелькнули,
Точно кто нарочно их насеял,
Быстро переходят в землянику,
Созревают, много, много их.
Не успела даже оглянуться,
Как Маруша видит гроздья ягод,
Всюду словно брызги красной крови,
Земляника всюду на лугу.
Набрала Маруша земляники,
Услаждались ею две лентяйки.
«Ешь и ты», Надмена не сказала,
Яблок захотела, в третий раз.
Тот же путь, и Месяцы все те же,
Брат Сентябрь воссел на первом месте,
Он слегка жезлом костра коснулся,
Ярче запылал он, снег пропал.
Вся Природа грустно посмотрела,
Листья стали падать от деревьев,
Свежий ветер гнал их над травою,
Над сухой и желтою травой.
Не было цветов, была лишь яблонь.
С яблоками красными. Маруша
Потрясла — и яблоко упало,
Потрясла — другое. Только два.

«Ну, теперь иди домой скорее»,
Молвил ей Сентябрь. Дивились злые.
«Где ты эти яблоки сорвала?»
— «На горе. Их много там еще.»
«Почему ж не принесла ты больше?
Верно все сама дорогой села!»
— «Я и не попробовала яблок.
Приказали мне домой идти.»
— «Чтоб тебя сейчас убило громом!»
Девушку Надмена проклинала.
Села красный яблок. — «Нет, постой-ка,
Я пойду, так больше принесу.»
Шубу и платок она надела,
Снег везде лежал в лесу глубокий,
Все ж наверх дошла, где те Двенадцать.
Месяцы глядели на Огонь.
Прямо подошла к костру Надмена,
Тотчас руки греть, не молвив слова.
Строг Ледень, спросил: «Чего ты ищешь?»
— «Что еще за спрос?» она ему.
«Захотела, ну и захотела,
Ишь сидит, какой, подумать, важный,
Уж куда иду, сама я знаю».
И Надмена повернула в лес.
Посмотрел Ледень — и жезл приподнял.
Тотчас стал Огонь гореть слабее,
Небо стало низким и свинцовым.
Снег пошел, не шел он, а валил.
Засвистал по веткам резкий ветер,
Уж ни зги Надмена не видала,
Чувствовала — члены коченеют,
Долго дома мать ее ждала.
За ворота выбежит, посмотрит,
Поджидает, нет и нет Надмены,
«Яблоки ей верно приглянулись,

Дай-ка я сама туда пойду.»
Время шло, как снег, как хлопья снега.
В доме все Маруша приубрала,
Мачеха нейдет, нейдет Надмена.
«Где они?» Маруша села прясть.
Смерклось на дворе. Готова пряжа.
Девушка в окно глядит от прялки.
Звездами над ней сияет Небо.
В светлом снеге мертвых не видать.

Яков Петрович Полонский

На каланче

И.
Вот, глаза протер пожарный,
В фонаре зажег свечу,
И на смену, в ночь глухую,
Лезет вверх на каланчу:
Смотрит,— города не видно,—
Влажный стелется туман,—
Непроглядного тумана
Необятный океан…
Тонут в нем верхушки зданий,
Тонут куполы церквей
И, теряя блеск свой, тонут
Огоньки от фонарей.
Ничего вдали не видно,—
В этой серой темноте
Он один стоит и дрогнет

На холодной высоте…
Он один, никем не зримый,
Озирается кругом…
Вдруг, он видит, край тумана
Алым светится пятном.

Не начало ли пожара
Так обманывает взор?
Или это за рекою
Рыбаки зажгли костер?—
Или, попросту, на свадьбе
Где-нибудь, за слободой,
Гости пьяные бочонок
Запалили смоляной?
Если ж это близко где-то
Разгорается пожар,—
Не слыхать ли где набата?
Не проснулся ли базар!?

И колеблется пожарный,
И не знает, что начать:
Подавать сигнал к тревоге
Иль,— верней,— не подавать?
Разбудить звонком команду

Или дать уж ей покой?..
Так в туман глядит и трусит
Подневольный часовой.

ИИ.
Давно пожарный смены ждет;
Мороз знобит его и жжет;
Прижавшись к стенке, недвижим,
Он на ветру стоит; пред ним
Снежинки пляшут; с высоты
По временам он в ночь глядит,—
Туда, где город глухо спит,
И словно теплятся кресты
Кой-где белеющих церквей
В сияньи месячных лучей.
И хоть закутана в башлык
Его больная голова,
Озяб он, сежился, поник,
Забиты руки в рукава,
Не видит он, как млечный путь
Мерцает пылью звездной;— грудь
Его чуть дышит; до бровей
Пар вьется из его ноздрей,

И, старческих седин белей,
Заиндевели волоса…
И вдруг, сквозь этот зимний пар,
Он слушает,— поет комар
Над ухом… Что за чудеса!!
Июльский день,— июльский жар…
Он и устал, и возбужден
Дыханьем юга…— Перед ним
Степной простор — и, как сквозь дым,
Синеет знойный небосклон;
И облака с родных полей,
Как клочья пряди золотой,
Летят разорванной каймой;
И ходят полосы теней
Над пышной нивой, волны ржи
Плывут, шуршат, и вдоль межи
Идет он, радостный; знаком
Ему и лес тот, за холмом,
И даже эти васильки,
Которых синие глазки
Ему мигают…
Боже мой!
Как рад он, что идет домой!—
Что он в живых застанет мать,—
Что вместе с Дуней собирать

Грибы пойдет он в темный лес,—
Туда, где их попутал бес,
Где их венчала темнота
Вокруг ракитова куста.
Лес тонет в утренней росе,
Листок прильнул к ее косе,
А к обнаженному плечу
Прижался папоротник… Чу!
Встречая розовый восход,
В кустах малиновка поет…
И слышится, как бы сквозь сон,
К нему несется с ветерком
К заутрени далекий звон,
И этот звон ему знаком…
И он проснуться хочет; но
Глаза слипаются.— Давно
По ней тоскует он…
и вот,
В лучах зари, она идет,
Под коромыслом избочась,
И всю, от головы до ног,
Ее теребит ветерок,
Должно быть вышла в добрый час…
Посмеиваясь, босиком
К воде идет она леском,

Сухие листья шелестят,
В траве кузнечики трещат.
И вот, уже в струях ручья
Колышется ее бадья,—
И льются светлые струи
На дно опущенной бадьи…
А там, костер и котелок
И уж проносится дымок
Из-за ветлы, где бережок,
Где сено, свежесть и покой.

Домой, домой, скорей домой!..
И тихо догорает в нем
Пожар души его; он спит
И уж не видит, что кругом
Его творится: с вышины
Морозной не увидит он
Пожара.— В непробудный сон
Слились мечты его и сны…
Бедняга!— в смерть свою влюблен!

ИИИ.
В пыли, гремя по мостовой,
Несутся бочки за водой,

Народ шумит, народ бежит,—
А он, солдат сторожевой,
На каланче своей стоит:
Он первый увидал пожар,
Он выкинул сигнальный шар,
И видит, как пылает дом,
Где он видается тайком
С той молодицей, что пришла
К нему из дальнего села
С истомой бледной на щеках,
С грудным младенцем на руках.
Там, за постелью, на полу,
Есть сундучок один в углу,
Железом он обит кругом,
Висячим заперт он замком;
В том сундучке схоронена
Его грошовая казна
И все, что было ей не лень
Скопить себе на черный день…
Погибло все — иль спасено?
И вот, уж в нижнее окно
Проникло пламя,— валит дым,—
А он глядит, тоской томим,
И легче быть ему в огне,
Иль, жертвуя собой, спасать,

Чем так — стоять, стоять, стоять
На безопасной вышине.

За своевременный сигнал,
(Хотя бы город ты спасал),
Никто тебя благодарить
Не станет — даже, может быть,
Тебя и не заметят, брат;
И тут никто не виноват:—
И чернь слепа, и высока
Та вышка, где тебя судьба
Поставила… И не легка
Твоя задача,— та борьба,
Страстей и долга… Но пока
Тебя не сменит кто-нибудь,
На высоте своей побудь…

Каролина Павлова

Разговор в Трианоне

Ночь летнюю сменяло утро;
Отливом бледным перламутра
Восток во мраке просиял;
Погас рой звезд на небосклоне,
Не унимался в Трианоне
Веселый шум, и длился бал.И в свежем сумраке боскетов
Везде вопросов и ответов
Живые шепоты неслись;
И в толках о своих затеях
Гуляли в стриженых аллеях
Толпы напудренных маркиз.Но где, в глуби, сквозь зелень парка
Огни не так сверкали ярко, —
Шли, избегая шумных встреч,
В тот час, под липами густыми,
Два гостя тихо, и меж ними
Иная продолжалась речь.Не походили друг на друга
Они: один был сыном юга,
По виду странный человек:
Высокий стан, как шпага гибкой,
Уста с холодною улыбкой,
Взор меткий из-под быстрых век.Другой, рябой и безобразный,
Казался чужд толпе той праздной,
Хоть с ней мешался не впервой;
И шедши, полон думой злою,
С повадкой львиной он порою
Качал огромной головой.Он говорил: «Приходит время!
Пусть тешится слепое племя;
Внезапно средь его утех
Прогрянет черни рев голодный,
И пред анафемой народной
Умолкнет наглый этот смех».— «Да, — молвил тот, — всегда так было;
Влечет их роковая сила,
Свой старый долг они спешат
Довесть до страшного итога;
Он взыщется сполна и строго,
И близок тяжкий день уплат.Свергая древние законы,
Народа встанут миллионы,
Кровавый наступает срок;
Но мне известны бури эти,
И четырех тысячелетий
Я помню горестный урок.И нынешнего поколенья
Утихнут грозные броженья,
Людской толпе, поверьте, граф,
Опять понадобятся узы,
И бросят эти же французы
Наследство вырученных прав».— «Нет! не сойдусь я в этом с вами, —
Воскликнул граф, сверкнув глазами, —
Нет! лжи не вечно торжество!
Я, сын скептического века,
Я твердо верю в человека
И не боюся за него.Народ окрепнет для свободы,
Созреют медленные всходы,
Дождется новых он начал;
Века считая скорбным счетом,
Своею кровью он и потом
Недаром почву утучнял…»Умолк он, взрыв смиряя тщетный;
А тот улыбкой чуть заметной
На страстную ответил речь;
Потом, взглянув на графа остро:
«Нельзя, — сказал он, — Калиостро
Словами громкими увлечь.Своей не терпишь ты неволи,
Свои ты вспоминаешь боли,
И против жизненного зла
Идешь с неотразимым жаром;
В себя ты веришь, и недаром,
Граф Мирабо, в свои дела.Ты знаешь, что в тебе есть сила,
Как путеводное светило
Встать средь гражданских непогод;
Что, в увлеченьи вечно юном,
Своим любимцем и трибуном
Провозгласит тебя народ.Да, и пойдет он за тобою,
И кости он твои с мольбою
Внесет, быть может, в Пантеон;
И, новым опьянев успехом,
С проклятьем, может быть, и смехом
По ветру их размечет он.Всегда, в его тревоге страстной,
Являлся, вслед за мыслью ясной,
Слепой и дикий произвол;
Всегда любовь его бесплодна,
Всегда он был, поочередно,
Иль лютый тигр, иль смирный вол.Толпу я знаю не отныне:
Шел с Моисеем я в пустыне;
Покуда он, моля Творца,
Народу нес скрижаль закона, —
Народ кричал вкруг Аарона
И лил в безумии тельца.Я видел грозного пророка,
Как он, разбив кумир порока,
Стал средь трепещущих людей
И повелел им, полон гнева,
Направо резать и налево
Отцов, и братий, и детей.Я в цирке зрел забавы Рима;
Навстречу гибели шел мимо
Рабов покорных длинный строй,
Всемирной кланяясь державе,
И громкое звучало Ave!
Перед несметною толпой.Стоял жрецом я Аполлона
Вблизи у Кесарева трона;
Сливались клики в буйный хор;
Я тщетно ждал пощады знака, —
И умирающего Дака
Я взором встретил грустный взор.Я был в далекой Галилеи;
Я видел, как сошлись евреи
Судить мессию своего;
В награду за слова спасенья
Я слышал вопли исступленья:
«Распни его! Распни его!»Стоял величествен и нем он,
Когда бледнеющий игемон
Спросил у черни, оробев:
«Кого ж пущу вам по уставу?»
— «Пусти разбойника Варавву!» —
Взгремел толпы безумный рев.Я видел праздники Нерона;
Одет в броню центуриона,
День памятный провел я с ним.
Ему вино лила Поппея,
Он пел стихи в хвалу Энея, —
И выл кругом зажженный Рим.Смотрел я на беду народа:
Без сил искать себе исхода,
С тупым желанием конца, —
Ложась средь огненного града,
Людское умирало стадо
В глазах беспечного певца.Прошли века над этим Римом;
Опять я прибыл пилигримом
К вратам, знакомым с давних пор;
На площади был шум великой:
Всходил, к веселью черни дикой,
Ее заступник на костер… И горьких встреч я помню много!
Была и здесь моя дорога;
Я помню, как сбылось при мне
Убийство злое войнов храма, —
Весь этот суд греха и срама;
Я помню гимны их в огне.Сто лет потом, стоял я снова
В Руане, у костра другого:
Позорно умереть на нем
Шла избавительница края;
И, бешено ее ругая,
Народ опять ревел кругом.Она шла тихо, без боязни,
Не содрогаясь, к месту казни,
Среди проклятий без числа;
И раз, при взрыве злого гула,
На свой народ она взглянула, —
Главой поникла и прошла.Я прожил ночь Варфоломея;
Чрез груды трупов, свирепея,
Неслась толпа передо мной
И, новому предлогу рада,
С рыканьем зверским, до упада
Безумной тешилась резней.Узнал я вопли черни жадной;
В ее победе беспощадной
Я вновь увидел большинство;
При мне ватага угощала
Друг друга мясом адмирала
И сердце жарила его.И в Англии провел я годы.
Во имя веры и свободы,
Я видел, как играл Кромвель
Всевластно массою слепою
И смелой ухватил рукою
Свою достигнутую цель.Я видел этот спор кровавый,
И суд народа над державой;
Я видел плаху короля;
И где отец погиб напрасно,
Сидел я с сыном безопасно,
Развратный пир его деля.И этот век стоит готовый
К перевороту бури новой,
И грозный плод его созрел,
И много здесь опор разбитых,
И тщетных жертв, и сил сердитых,
И темных пронесется дел.И деву, может быть, иную,
Карая доблесть в ней святую,
Присудит к смерти грешный суд;
И, за свои сразившись веры,
Иные, может, темплиеры
Свой гимн на плахе запоют.И вашим внукам расскажу я,
Что, восставая и враждуя,
Вы обрели в своей борьбе,
К чему вас привела свобода,
И как от этого народа
Пришлось отречься и тебе».Он замолчал.- И вдоль востока
Лучи зари, блеснув широко,
Светлей всходили и светлей.
Взглянул, в опроверженье речи,
На солнца ясные предтечи
Надменно будущий плебей.Объятый мыслью роковою,
Махнул он дерзко головою, —
И оба молча разошлись.
А в толках о своих затеях,
Гуляли в стриженых аллеях
Толпы напудренных маркиз.

Константин Бальмонт

Гимн солнцу

1
Жизни податель,
Светлый создатель,
Солнце, тебя я пою!
Пусть хоть несчастной
Сделай, но страстной,
Жаркой и властной
Душу мою!
Жизни податель,
Бог и Создатель,
Страшный сжигающий Свет!
Дай мне — на пире
Звуком быть в лире, —
Лучшею в Мире
Счастия нет!
2
О, как, должно быть, было это Утро
Единственно в величии своем,
Когда в рубинах, в неге перламутра,
Зажглось ты первым творческим лучом.
Над Хаосом, где каждая возможность
Предчувствовала первый свой расцвет,
Во всем была живая полносложность,
Все было «Да», не возникало «Нет».
В ликующем и пьяном Океане
Тьмы тем очей глубоких ты зажгло,
И не было нигде для счастья грани,
Любились все, так жадно и светло.
Действительность была равна с мечтою,
И так же близь была светла, как даль.
Чтоб песни трепетали красотою,
Не надо было в них влагать печаль.
Все было многолико и едино,
Все нежило и чаровало взгляд,
Когда из перламутра и рубина
В то Утро ты соткало свой наряд.
Потом, вспоив столетья, миллионы
Горячих, огнецветных, страстных дней,
Ты жизнь вело чрез выси и уклоны,
Но в каждый взор вливало блеск огней.
И много раз лик Мира изменялся,
И много протекло могучих рек,
Но громко голос Солнца раздавался,
И песню крови слышал человек.
«О, дети Солнца, как они прекрасны!» —
Тот возглас перешел из уст в уста.
В те дни лобзанья вечно были страстны,
В лице красива каждая черта.
То в Мексике, где в таинствах жестоких
Цвели так страшно красные цветы, —
То в Индии, где в душах светлооких
Сложился блеск ума и красоты, —
То там, где Апис, весь согретый кровью,
Склонив чело, на нем являл звезду,
И, с ним любя бесстрашною любовью,
Лобзались люди в храмах, как в бреду, —
То между снов пластической Эллады,
Где Дионис царил и Аполлон, —
Везде ты лило блеск в людские взгляды,
И разум Мира в Солнце был влюблен.
Как не любить светило золотое,
Надежду запредельную Земли.
О, вечное, высокое, святое,
Созвучью нежных строк моих внемли!
3
Я все в тебе люблю Ты нам даешь цветы,
Гвоздики алые, и губы роз, и маки,
Из безразличья темноты
Выводишь Мир, томившийся во мраке,
К красивой цельности отдельной красоты,
И в слитном Хаосе являются черты,
Во мгле, что пред тобой, вдруг дрогнув, подается,
Встают они и мы, глядят — и я и ты,
Растет, поет, сверкает, и смеется,
Ликует празднично все то,
В чем луч горячей крови бьется,
Что ночью было как ничто.
Без Солнца были бы мы темными рабами,
Вне понимания, что есть лучистый день,
Но самоцветными камнями
Теперь мечты горят, нам зримы свет и тень.
Без Солнца облака — тяжелые, густые,
Недвижно-мрачные, как тягостный утес,
Но только ты взойдешь, — воздушно-золотые,
Они воздушней детских грез,
Нежней, чем мысли молодые.
Ты не взойдешь еще, а Мир уже поет,
Над соснами гудит звенящий ветер Мая,
И влагой синею поишь ты небосвод,
Всю мглу Безбрежности лучами обнимая.
И вот твой яркий диск на Небеса взошел,
Превыше вечных гор, горишь ты над богами,
И люди Солнце пьют, ты льешь вино струями,
Но страшно ты для глаз, привыкших видеть дол,
На Солнце лишь глядит орел,
Когда летит над облаками
Но, не глядя на лик, что ослепляет всех,
Мы чувствуем тебя в громах, в немой былинке, —
Когда, желанный нам, услышим звонкий смех,
Когда увидим луч, средь чащи, на тропинке.
Мы чувствуем тебя в реке полночных звезд,
И в глыбах темных туч, разорванных грозою,
Когда меж них горит, манящей полосою,
Воздушный семицветный мост.
Тебя мы чувствуем во всем, в чем блеск алмазный,
В чем свет коралловый, жемчужный иль иной
Без Солнца наша жизнь была б однообразной,
Теперь же мы живем мечтою вечноразной,
Но более всего ласкаешь ты — весной
4
Свежей весной
Все озаряющее,
Нас опьяняющее
Цветом, лучом, новизной, —
Слабые стебли для жизни прямой укрепляющее, —
Ты, пребывающее
С ним, неизвестным, с тобою, любовь, и со мной!
Ты теплое в радостно-грустном Апреле,
Когда на заре
Играют свирели,
Горячее в летней поре,
В палящем Июле,
Родящем зернистый и сочный прилив
В колосьях желтеющих нив,
Что в свете лучей утонули.
Ты жгучее в Африке, свет твой горит
Смертельно, в час полдня, вблизи Пирамид,
И в зыбях песчаных Сахары.
Ты страшное в нашей России лесной,
Когда, воспринявши палящий твой зной,
Рокочут лесные пожары
Ты в отблесках мертвых, в пределах тех стран,
Где белою смертью одет Океан,
Что люди зовут Ледовитым, —
Где стелются версты и версты воды
И вечно звенят и ломаются льды,
Белея под ветром сердитым
В Норвегии бледной — полночное ты,
Сияньем полярным глядишь с высоты,
Горишь в сочетаньях нежданных.
Ты тусклое там, где взрастают лишь мхи,
Цепляются в тундрах, глядят как грехи,
В краях для тебя нежеланных.
Но Солнцу и в тундрах предельности нет,
Они получают зловещий твой свет,
И, если есть черные страны,
Где люди в бреду и в виденьях весь год,
Там день есть меж днями, когда небосвод
Миг правды дает за обманы,
И тот, кто томился весь год без лучей,
В миг правды богаче избранников дней.
5
Я тебя воспеваю, о, яркое жаркое Солнце,
Но хоть знаю, что я и красиво и нежно пою,
И хоть струны Поэта звончей золотого червонца,
Я не в силах исчерпать всю властность, всю чару твою.
Если б я родился не Певцом, истомленным тоскою,
Если б был я звенящей блестящей свободной волной,
Я украсил бы берег жемчужиной искрой морскою —
Но не знал бы я, сколько сокрыто их всех глубиной.
Если б я родился не стремящимся жадным Поэтом,
Я расцвел бы как ландыш, как белый влюбленный цветок,
Но не знал бы я, сколько цветов раскрывается летом,
И душистые сны сосчитать я никак бы не мог.
Так, тебя воспевая, о, счастье, о, Солнце святое,
Я лишь частию слышу ликующий жизненный смех,
Все люблю я в тебе, ты во всем и всегда — молодое,
Но сильнее всего то, что в жизни горишь ты — для всех.
6
Люблю в тебе, что ты, согрев Франциска,
Воспевшего тебя, как я пою,
Ласкаешь тем же светом василиска,
Лелеешь нежных птичек и змею.
Меняешь бесконечно сочетанья
Людей, зверей, планет, ночей, и дней,
И нас ведешь дорогами страданья,
Но нас ведешь к Бессмертию Огней.
Люблю, что тот же самый свет могучий,
Что нас ведет к немеркнущему Дню,
Струить дожди, порвавши сумрак тучи,
И приобщает нежных дев к огню.
Но, если, озаряя и целуя,
Касаешься ты мыслей, губ, и плеч,
В тебе всего сильнее то люблю я,
Что можешь ты своим сияньем — сжечь.
Ты явственно на стоны отвечаешь,
Что выбор есть меж сумраком и днем,
И ты невесту с пламенем венчаешь,
Когда в душе горишь своим огнем.
В тот яркий день, когда владыки Рима
В последний раз вступили в Карфаген,
Они на пире пламени и дыма
Разрушили оплот высоких стен,
Но гордая супруга Газдрубала,
Наперекор победному врагу,
Взглянув на Солнце, про себя сказала
«Еще теперь я победить могу!»
И, окружив себя людьми, конями,
Как на престол взошедши на костер,
Она слилась с блестящими огнями,
И был триумф — несбывшийся позор.
И вспыхнуло не то же ли сиянье
Для двух, чья страсть была сильней, чем Мир,
В любовниках, чьи жаркие лобзанья
Через века почувствовал Шекспир.
Пленительна, как солнечная сила,
Та Клеопатра, с пламенем в крови,
Пленителен, пред этой Змейкой Нила,
Антоний, сжегший ум в огне любви.
Полубогам великого Заката
Ты вспыхнуло в веках пурпурным днем,
Как нам теперь, закатностью богато,
Сияешь алым красочным огнем.
Ты их сожгло Но в светлой мгле забвенья
Земле сказало «Снова жизнь готовь!» —
Над их могилой легкий звон мгновенья,
Пылают маки, красные, как кровь.
И как в великой грезе Македонца
Царил над всей Землею ум один,
Так ты одно царишь над Миром, Солнце,
О, мировой закатный наш рубин!
И в этот час, когда я в нежном звоне
Слагаю песнь высокому Царю,
Ты жжешь костры в глубоком небосклоне,
И я светло, сжигая жизнь, горю!
7
О, Мироздатель,
Жизнеподатель,
Солнце, тебя я пою!
Ты в полногласной
Сказке прекрасной
Сделало страстной
Душу мою!
Жизни податель,
Бог и Создатель,
Мудро сжигающий — Свет!
Рад я на пире
Звуком быть в лире, —
Лучшего в Мире
Счастия нет!