День августовский тихо таял
В вечерней золотой пыли.
Неслись звенящие трамваи,
И люди шли.
Рассеянно, как бы без цели,
Я тихим переулком шла.
И — помнится — тихонько пели
Колокола.
Воображая Вашу позу,
Я все решала по пути:
Не надо — или надо — розу
Вам принести.
И все приготовляла фразу,
Увы, забытую потом. —
И вдруг — совсем нежданно! — сразу! —
Тот самый дом.
Многоэтажный, с видом скуки…
Считаю окна, вот подъезд.
Невольным жестом ищут руки
На шее — крест.
Считаю серые ступени,
Меня ведущие к огню.
Нет времени для размышлений.
Уже звоню.
Я помню точно рокот грома
И две руки свои, как лед.
Я называю Вас. — Он дома,
Сейчас придет.
* * *
Пусть с юностью уносят годы
Все незабвенное с собой. —
Я буду помнить все разводы
Цветных обой.
И бисеринки абажура,
И шум каких-то голосов,
И эти виды Порт-Артура,
И стук часов.
Миг, длительный по крайней мере —
Как час. Но вот шаги вдали.
Скрип раскрывающейся двери —
И Вы вошли.
* * *
И было сразу обаянье.
Склонился, королевски-прост. —
И было страшное сиянье
Двух темных звезд.
И их, огромные, прищуря,
Вы не узнали, нежный лик,
Какая здесь играла буря —
Еще за миг.
Я героически боролась.
— Мы с Вами даже ели суп! —
Я помню заглушенный голос
И очерк губ.
И волосы, пушистей меха,
И — самое родное в Вас! —
Прелестные морщинки смеха
У длинных глаз.
Я помню — Вы уже забыли —
Вы — там сидели, я — вот тут.
Каких мне стоило усилий,
Каких минут —
Сидеть, пуская кольца дыма,
И полный соблюдать покой…
Мне было прямо нестерпимо
Сидеть такой.
Вы эту помните беседу
Про климат и про букву ять.
Такому странному обеду
Уж не бывать.
В пол-оборота, в полумраке
Смеюсь, сама не ожидав:
«Глаза породистой собаки,
— Прощайте, граф».
* * *
Потерянно, совсем без цели,
Я тёмным переулком шла.
И, кажется, уже не пели —
Колокола.
(К «Василию Шуйскому»)Явилась мне божественная дева;
Зеленый лавр вился в ее власах;
Слова любви, и жалости, и гнева
У ней дрожали на устах: «Я вам чужда; меня вы позабыли,
Отвыкли вы от красоты моей,
Но в сердце вы навек ли потушили
Святое пламя древних дней? О русские! Я вам была родная:
Дышала я в отечестве славян,
И за меня стояла Русь святая,
И юный пел меня Боян.Прошли века. Россия задремала,
Но тягостный был прерываем сон;
И часто я с восторгом низлетала
На вещий колокола звон.Моголов бич нагрянул: искаженный
Стенал во прах поверженный народ,
И цепь свою, к неволе приученный,
Передавал из рода в род.Татарин пал; но рабские уставы
Народ почел святою стариной.
У ног князей, своей не помня славы,
Забыл он даже образ мой.Где ж русские? Где предков дух и сила?
Развеяна и самая молва,
Пожрала их нещадная могила,
И стерлись надписи слова.Без чувств любви, без красоты, без жизни
Сыны славян, полмира мертвецов,
Моей не слышат укоризны
От оглушающих оков.Безумный взор возводят и молитву
Постыдную возносят к небесам.
Пора, пора начать святую битву —
К мечам! за родину к мечам! Да смолкнет бич, лиющий кровь родную!
Да вспыхнет бой! К мечам с восходом дня!
Но где ж мечи за родину святую,
За Русь, за славу, за меня? Сверкает меч, и падают герои,
Но не за Русь, а за тиранов честь.
Когда ж, когда мои нагрянут строи
Исполнить вековую месть? Что медлишь ты? Из западного мира,
Где я дышу, где царствую одна,
И где давно кровавая порфира
С богов неправды сорвана, Где рабства нет, но братья, но граждане
Боготворят божественность мою
И тысячи, как волны в океане,
Слились в единую семью, -Из стран моих, и вольных, и счастливых,
К тебе, на твой я прилетела зов
Узреть чело сармат волелюбивых
И внять стенаниям рабов.Но я твое исполнила призванье,
Но сердцем и одним я дорожу,
И на души высокое желанье
Благословенье низвожу».Между 1827 и 1830ст. 17 Но вы в груди навек ли потушили
ст. 21 Моголец пал; но рабские уставы
ст. 31 Моей понять не могут укоризны
ст. 41-42 Сверкает меч, и гибнут как герои,
Но не за Русь, а за поляков честь
ст. 44 Исполнят вековую месть
ст. 55 Узреть чело венгерцев горделивыхНад строкой: тиранов
Первоначально:
ст. 41 [Играет] меч, и гибнут как герои
ст. 45 Что медлишь ты? Из [стран моих, из]В списке секретного архива III Отделения заглавие: «Дева».
Стихотворение, очевидно, представляет собой набросок к поэме, озаглавленной «Василий Шуйский», о борьбе с польскими Интервентами (ср. «Осада Смоленска»). Датируется временем пребывания О. в Чите. Божественная дева — вольность. Вещий колокола звон — звон колокола, созывающего на вече. Моголов бич — нашествие татар. Сарматы — поляки.
На свете брат с сестрою жили;
Он был богат, она — бедна;
Раз богачу она сказала:
«Подай мне ломтик хлеба, брат».
Богатый бедной отвечает:
«Меня ты нынче не тревожь,
Сегодня я вельможам знатным
Даю годичный мой обед.
Один из них на трюфли падок,
Другой — на суп ,
Приятны третьему фазаны,
Четвертый любит ананас.
Морскую рыбу любить пятый,
Шестой и лососину ест,
Седьмой все жрет, что ни дадите,
И вместе с тем, как бочка, пьет».
Сказал, — и бедная сестрица
Пошла голодная домой;
Ничком упала на солому
И с тяжким вздохом умерла.
Мы все должны кончать могилой,
Смерть беспощадною косой
Скосила, наконец, и брата,
Как бедную его сестру.
Когда богатый брат увидел,
Что час его приходит — он
К себе нотариуса кликнул
И завещанье написал.
Для городского духовенства
Оставил денег много он,
А для учебных заведений
Зоологический музей.
Затем значительную сумму
Отчислил щедро в комитет
Для обращения евреев
И в институт глухонемых.
В подарок новой колокольне
Он отдал колокол большой
Из превосходного металла
И весом в триста слишком пуд.
То колокол большой, отличный,
Звонит он громко, целый день,
Звонит во славу незабвенной
Филантропической души.
Язык железный возвещает,
Как много делал он добра
Для всех сограждан, без различья
И исповеданий, и лиц.
О, ты, великий благодетель!
В могиле ты, но и теперь
Пусть этот колокол разносит
Благодеяния твои!
Свершили похороны пышно;
Толпа, огромная стеклась
И на процессию смотрела
С благоговением в душе.
Под богатейшим балдахином,
Красиво убранным вокруг,
Кистями страусовых перьев
Стоял величественный гроб.
Весь черный, он великолепно
Сверкал серебряным шитьем,
И серебро на черном фоне
Прекрасный делало эффект.
Шесть лошадей тащили дроги;
Покровы черные на них
Одеждой траурной висели
И ниспадали до копыт.
За гробом шла толпа лакеев
В ливреях черных; все они
Пред покрасневшими глазами
Держали белые платки.
За ними тихо подвигались,
Огромной линией гуськом,
В нарядных траурных каретах
Градские высшие чины.
Само собой, что за умершим
Шли также те, которым он
Давал годичные обеды;
Но их комплект не полон был.
Того из них недоставало,
Что трюфли с дичью так любил:
От несваренья пищи умер
Он незадолго до того.
Мерцает по стене заката отблеск рдяный,
Как уголь искряся на раме золотой…
Мне дорог этот час. Соседка за стеной
Садится в сумерки порой за фортепьяно,
И я слежу за ней внимательной мечтой.
В фантазии ее любимая есть дума:
Долина, сельского исполненная шума,
Пастушеский рожок… домой стада идут…
Утихли… разошлись… земные звуки мрут
То в беглом говоре, то в песне одинокой, —
И в плавном шествии гармонии широкой
Я ночи, сыплющей звездами, слышу ход…
Всё днем незримое таинственно встает
В сияньи месяца, при запахе фиалок,
В волшебных образах каких-то чудных грез —
То фей порхающих, то плещущих русалок
Вкруг остановленных на мельнице колес…
Но вот торжественной гармонии разливы
Сливаются в одну мелодию, и в ней
Мне сердца слышатся горячие порывы,
И звуки говорят страстям души моей.
Crescendo… вот мольбы, борьба и шепот страстный,
Вот крик пронзительный и — ряд аккордов ясный,
И всё сливается, как сладкий говор струй,
В один томительный и долгий поцелуй.
Но замиравшие опять яснеют звуки…
И в песни страстные вторгается струей
Один тоскливый звук, молящий, полный муки…
Растет он, всё растет и льется уж рекой…
Уж сладкий гимн любви в одном воспоминанье
Далёко трелится… но каменной стопой
Неумолимое идет, идет страданье,
И каждый шаг его грохочет надо мной…
Один какой-то вопль в пустыне беспредельной
Звучит, зовет к себе… Увы! надежды нет!..
Он ноет… И среди громов ему в ответ
Лишь жалобный напев пробился колыбельной…
Пустая комната… убогая постель…
Рыдающая мать лежит, полуживая,
И бледною рукой качает колыбель,
И «баюшки-баю» поет, изнемогая…
А вкруг гроза и ночь… Вдали под этот вой
То колокол во тьме гудит и призывает,
То, бурей вырванный, из мрака залетает
Вакхический напев и танец удалой…
Несется оргия, кружася в вальсе диком,
И вот страдалица ему отозвалась
Внезапно бешеным и судорожным криком
И в пляску кинулась, безумно веселясь…
Порой сквозь буйный вальс звучит чуть слышным эхом,
Как вопль утопшего, потерянный в волнах,
И «баюшки-баю», и песнь о лучших днях,
Но тонет эта песнь под кликами и смехом
В раскате ярких гамм, где каждая струна
Как веселящийся хохочет сатана, —
И только колокол в пустыне бесконечной
Гудит над падшею глаголом кары вечной…
Вся толпа в костел стремится,
Наступает час крестин:
Нынче должен там креститься
Казначея хилый сын.
Сам кюре распорядился,
Чтоб звонарь поторопился…
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
Денег хватит, по расчету
Дальновидного ксендза́,
С тех крестин на позолоту
Всех сосудов за глаза;
Может — если постараться —
И на колокол остаться!..
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
Органист — и тот в волненьи,
В ожидании крестин,
И пророчит в умиленьи:
«По отцу пойдет и сын!
Будет старостой в костеле,
Ну, и с нами будет в доле…»
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
Крестной матери прекрасной
Шепчет ксендз: «Как хороши
Ваши глазки! Свет их ясный —
Признак ангельской души.
Крестник ангела земного!
Вижу я в тебе святого…»
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
А причетник добавляет:
«По уму пойдешь ты в мать,
В мать родную; всякий знает —
Ей ума не занимать!
Строгий нравом, — будешь, малый,
Инквизитором, пожалуй!»
Диги-дон! дипи-дон!
Льется праздничный трезвон.
Вдруг с небес, как привиденье,
Тень насмешника Раблэ
Появилась на мгновенье
Над малюткой Аруэ —
И пошла сама пророчить,
В мудрецы ребенка прочить…
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
«Франсуа-Марией нами
Назван мальчик этот…»
Нет! Под такими именами
Знать его не будет свет;
Но ему — с поместьем пэра —
Слава имя даст Вольтера.
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
— Как философ и новатор
Скоро мир он поразит
И как смелый реформатор
Даже Лютера затмит.
Суждено ему, малютке,
С корнем вырвать предрассудки.
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
Тут кюре прикрикнул строго:
«Взять под стражу тень Раблэ!
И крестины сто́ят много,
И обед уж на столе…
Мы управимся с ребенком,
Будь он после хоть чертенком!. .»
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
Но Раблэ умчался быстро,
Крикнув: — Чур! меня не тронь!
Бойтесь крошки: в нем есть искра,
Вас сожжет его огонь, —
Иль повеситесь вы сами
На ряду с колоколами.
Диги-дон! диги-дон!
Льется праздничный трезвон.
Отдыхающий холодок
Рад безветрию и погоде,
Пышный шорох уютно лег
На растения в огороде.
Так насмешливо высока
Синь над маленькими домами,
В ней покачиваются облака
Голубыми колоколами.
Сон тревожат л дорогой
Протекающие вопросы,
И, бросая одну к другой,
Я выкуриваю папиросы.
Папиросный беспечный дым
Наговаривает через дрему:
Дескать, милая твоя с другим,
Дескать, нынче пора другому.
Не шепчи мне, опять любовь
Со всей тактикою искусства
На забавный толкает бой
Человечий наши чувства.
Нет штыка и винтовки нет,
Вот она, пока мы толкуем,
Сеет розовый полусвет
И сражается поцелуем.
Я курю, мне в ресницы лег
Освежающий, нетомимый,
Безответственный холодок,
Словно пальцы моей любимой.
Где-то соло поет коса,
Где-то льется древесный ропот.
В огороде шипит роса
На глициниях и укропах.
И капустных гряда вилков
Представляется чем-то вроде
Екатерининских париков,
Глупо выросших в огороде.
— Что ж, царица, у вас дела
Процветали во славу ига,
В ваше время, говорят, была
О любви золотая книга.
Что у вас, коль волнует бровь
Да на сердце кипит отвага,
Те дела, дела про любовь,
Очень просто решала шпага.
А теперь я хотел бы знать
По дороге в страну иную,
Могу ли я ревновать
Ту, которую я целую?
И еще я хочу спросить,
Вашу светлость совсем минуя,
Могу ли я не любить
Ту, которую я ревную?
Ах, в любви вон на той гряде,
Не давая цветам покоя,
Обясняются резеде
Расфрантившиеся левкои.
Подождите! В суровый век
Вам, наверно, совсем не снится,
Как мучается человек,
Если заново он родится.
Снова свет. Я иду домой,
Ночь и звезды ушли куда-то.
И пред утренней тишиной
Расплывается запах мяты.
Дорогая! Прости мне все
Неурочные эти мысли,
Видишь, радостно на росе
Тени розовые повисли.
Видишь, там, у того окна,
Ставня скрипнула и качнулась,
Это после большого сна
Просыпается наша юность.
Это нам теперь свысока,
Над малюсенькими домами,
Улыбаются облака
Золотыми колоколами.
Брат с сестрой когда-то жили,
Он богат, она бедна.
Раз сестра сказала брату:
«Помоги, я голодна!»
«Ах! оставь меня сегодня, —
Брат ей вымолвил в ответ. —
Я совету городскому
Задаю большой обед.
Этот любит ананасы;
Этот суп из черепах;
Этот с трю́флями фазанов:
Целый день я в хлопота́х.
Одному морскую рыбу,
А другому семгу дай;
Третий жрет что ни попало,
Лишь вина в него вливай!»
И голодная от брата
В угол свой она пришла.
Там, слезами обливаясь,
На соломе умерла.
Все умрем мы… Вот явилась
Смерть и к братнему одру;
Богача она сразила,
Так как он сразил сестру.
Но почуяв, что пришлося
Грешный мир наш покидать,
Он нотариуса при́звал
Завещание писать.
Духовенству он оставил
Очень круглый капитал.
Школе также и музею
Много денег отказал.
Не забыл он в завещаньи
Институт глухонемых,
Поощрил богоугодных
Обществ много и других.
Был им колокол огромный
В дар собору принесен;
Страшный вес! металл отличный!
Потрясает воздух звон!
И, весь день не умолкая,
Этот колокол гудит
Про тебя, о муж великий,
Как добром ты знаменит!
Языком своим он медным
Возвещает, что тобой
Все сограждане гордятся,
Весь гордится край родной.
В честь твою гудеть он будет,
Незабвенный филантроп,
И тогда, когда ты ляжешь,
К общей скорби, в тесный гроб.
Погребенье совершилось
С подобавшим торжеством;
На пое́зд толпа взирала
В удивлении немом,
Балдахин был убран в перья,
Пышный гроб стоял под ним,
Черным бархатом обитый,
С позументом дорогим.
Серебро на черном фоне
Представляет чудный вид,
Позументы, кольцы, бляхи,
Все сверкает и блестит!
Шаг за шагом колесницу
Черных шесть коней везли;
Будто мантии, попоны
Упадали до земли.
Сзади в трауре лакеи
Шли в печаль погружены;
Все у глаз платки держали
Чрезвычайной белизны.
А потом карет парадных
Протянулся длинный ряд,
И я видел, что почетных
Много в них особ сидят.
И совета городского
Члены также были здесь.
Но однако ж, к сожалению,
На лицо он был не весь.
Муж почтенный, что фазанов
Кушать с трю́флями любил,
Несварением в желудке
Сам сведен в могилу был.
Мерцает по стене заката отблеск рдяной,
Как уголь искряся на раме золотой…
Мне дорог этот час. Соседка за стеной
Садится в сумерки порой за фортепьяно,
И я слежу за ней внимательной мечтой.
В фантазии ея любимая есть дума:
Долина, сельскаго исполненная шума,
Пастушеский рожок… домой стада идут…
Утихли… разошлись… земные звуки мрут
То в беглом говоре, то в песни одинокой —
И в плавном шествии гармонии широкой
Я ночи, сыплющей звездами, слышу ход…
Все днем незримое таинственно встает
В сиянье месяца, при запахе фиялок,
В волшебных образах каких-то чудных грез —
То фей порхающих, то плещущих русалок
Вкруг остановленных на мельнице колес…
Но вот торжественной гармонии разливы
Сливаются в одну мелодию, и в ней
Мне сердца слышатся горячие порывы,
И звуки говорят страстям души моей.
… вот мольбы, борьба и шопот страстный,
Вот крик пронзительный и — ряд аккордов ясный,
И все сливается, как сладкий говор струй,
В один томительный и долгий поцелуй.
Но замиравшие опять яснеют звуки…
И в песни страстныя вторгается струей
Один тоскливый звук, молящий, полный муки…
Растет он, все растет и льется ужь рекой…
Ужь сладкий гимн любви в одном воспоминанье
Далеко трелится… но каменной стопой
Неумолимое идет, идет страданье —
И каждый шаг его грохочет надо мной…
Один какой-то вопль в пустыне безпредельной
Звучит, зовет к себе… увы! надежды нет!..
Он ноет… и среди громов ему в ответ
Лишь жалобный напев пробился колыбельной…
Пустая комната… убогая постель…
Рыдающая мать лежит, полуживая,
И бледною рукой качает колыбель,
И «баюшки-баю» поет, изнемогая…
А вкруг гроза и ночь… вдали под этот вой
То колокол во тьме гудит и призывает,
То, бурей вырванный, из мрака залетает
Вакхический напев и танец удалой…
Несется оргия, кружася в вальсе диком,
И вот страдалица ему отозвалась
Внезапно бешеным и судорожным криком
И в пляску кинулась, безумно веселясь…
Порой сквозь буйный вальс звучит чуть слышным эхом,
Как вопль утопшаго, потерянный в волнах,
И «баюшки-баю», и песнь о лучших днях,
Но тонет эта песнь под кликами и смехом
В раскате ярких гамм, где каждая струна
Как веселящийся хохочет сатана —
И только колокол в пустыне безконечной
Гудит над падшею глаголом кары вечной.
Опять она, опять Москва!
Редеет зыбкий пар тумана,
И засияла голова
И крест Великого Ивана!
Вот он — огромный Бриарей,
Отважно спорящий с громами,
Но друг народа и царей
С своими ста колоколами!
Его набат и тихий звон
Всегда приятны патриоту;
Не в первый раз, спасая трон,
Он влек злодея к эшафоту!
И вас, Реншильд и Шлиппенбах,
Встречал привет его громовый,
Когда, с улыбкой на устах,
Влачились гордо вы в цепях
За колесницею Петровой!
Дела высокие славян,
Прекрасный век Семирамиды,
Герои Альпов и Тавриды —
Он был ваш верный Оссиан,
Звучней, чем Игорев Баян.
И он, супруг твой, Жозефина,
Железный волей и рукой,
На векового исполина
Взирал с невольною тоской!
Москва под игом супостата,
И ночь, и бунт, и Кремль в огне —
Нередко нового сармата
Смущали в грустной тишине.
Еще свободы ярой клики
Таила русская земля;
Но грозен был Иван Великий
Среди безмолвного Кремля;
И Святослава меч кровавый
Сверкнул над буйной головой,
И, избалованная славой,
Она склонилась величаво
Перед торжественной судьбой!..
Восстали царства; пламень брани
Под небом Африки угас,
И звучно, звучно с плеском дланей
Слился Ивана шумный глас!..
И где ж, когда в скрижаль отчизны
Не вписан доблестный Иван?
Всегда, везде без укоризны
Он русской правды алкоран!..
Люблю его в войне и мире,
Люблю в обычной простоте
И в пышной пламенной порфире.
Во всей волшебной красоте,
Когда во дни воспоминаний
Событий древних и живых,
Среди щитов, огней, блистаний
Горит он в радугах цветных!..
Томясь желаньем ненасытным
Заняться важно суетой,
Люблю в раздумье любопытном
Взойти с народною толпой
Под самый купол золотой
И видеть с жалостью оттуда,
Что эта гордая Москва,
Которой добрая молва
Всегда дарила имя чуда, —
Песку и камней только груда.
Без слов коварных и пустых
Могу прибавить я, что лица,
Которых более других
Ласкает матушка-столица,
Оттуда видны без очков,
Поверьте мне, как вереница
Обыкновенных каплунов…
А сколько мыслей, замечаний,
Философических идей,
Филантропических мечтаний
И романтических затей
Всегда насчет других людей
На ум приходит в это время?
Какое сладостное бремя
Лежит на сердце и душе!
Ах, это счастье без обмана,
Оно лишь жителя Монблана
Лелеет в вольном шалаше!
Один крестьянин полудикий
Недаром вымолвил в слезах:
«Велик господь на небесах,
Велик в Москве Иван Великий!..»
Итак, хвала тебе, хвала,
Живи, цвети, Иван Кремлевский,
И, утешая слух московский,
Гуди во все колокола!..
Эй, народ честной, незадчливый!
Эй вы, купчики да служивый люд!
Живо к городу поворачивай —
Зря ли в колокол с колоколен бьют!
Все ряды уже с утра
Позахвачены —
Уйма всякого добра
Да всякой всячины:
Там точильные круги
Точат лясы,
Там лихие сапоги-
Самоплясы.
Тагарга-матагарга,
Во столице ярмарка —
Сказочно-реальная
Да цветомузыкальная!
Богачи и голь перекатная,
Покупатели все, однако, вы,
И хоть ярмарка не бесплатная,
Раз в году вы все одинаковы!
За едою в закрома
Спозараночка
Скатерть сбегает сама —
Да самобраночка.
А кто не хочет есть и пить,
Тем — изнанка,
Их начнет сама бранить
Самобранка.
Тагарга-матагарга,
Вот какая ярмарка!
Праздничная, вольная
Да белохлебосольная!
Вона шапочки-да-невидимочки,
Кто наденет их — станет барином.
Леденцы во рту — словно льдиночки,
И жар-птица есть в виде жареном!
Прилетали год назад
Гуси-лебеди,
А теперь они лежат
На столе, гляди!
Эй, слезайте с облучка,
Добры люди,
Да из Белого Бычка
Ешьте студень!
Тагарга-матагарга,
Всем богата ярмарка!
Вон орехи рядышком —
Да с изумрудным ядрышком!
Скоморохи здесь — да все хорошие,
Скачут-прыгают да через палочку.
Прибауточки скоморошие —
Смех и грех от них, все — вповалочку!
По традиции, как встарь,
Вплавь и волоком
Привезли царь-самовар,
Как царь-колокол.
Скороварный самовар —
Он на торфе —
Вам на выбор сварит вар
Или кофе.
Тагарга-матагарга,
Удалая ярмарка —
С плясунами резвыми
Да большей частью трезвыми!
Вот Балда пришёл, поработать чтоб:
Без работы он киснет-квасится.
Тут как тут и поп — толоконный лоб,
Но Балда ему — кукиш с маслицем!
Разновесые весы —
Проторгуешься!
В скороходики-часы —
Да не обуешься!
Скороходы-сапоги
Не залапьте!
А для стужи да пурги —
Лучше лапти.
Тагарга-матагарга,
Что за чудо ярмарка —
Звонкая, несонная
Да нетрадиционная!
Вон Емелюшка щуку мнёт в руке —
Щуке быть ухой, вкусным варевом.
Черномор кота продаёт в мешке —
Слишком много кот разговаривал.
Говорил он без тычка
Да без задорины —
Все мы сказками слегка
Да объегорены.
Не скупись, не стой, народ,
За ценою:
Продаётся с цепью кот
Золотою!
Тагарга-матагарга,
Упоенье — ярмарка —
Общее, повальное
Да эмоциональное!
Будет смехом-то рвать животики!
Кто отважится да разохотится
Да на коврике-самолётике
Не откажется, а прокотится?!
Разрешите сделать вам
Примечание:
Никаких воздушных ям
И качания.
Ковролётчики вчера
Ночь не спали —
Пыль из этого ковра
Выбивали.
Тагарга-матагарга,
Удалася ярмарка!
Тагарга-матагарга,
Да хорошо бы — надолго!
Здесь река течёт — вся молочная,
Берега на ней — сплошь кисельные.
Мы вобьём во дно сваи прочные,
Запрудим её — дело дельное!
Запрудили мы реку —
Это плохо ли?! —
На кисельном берегу
Пляж отгрохали.
Но купаться нам пока
Нету смысла,
Потому — у нас река
Вся прокисла!
Тагарга-матагарга,
Не в обиде ярмарка —
Хоть залейся нашею
Да кислой простоквашею!
Мы беду-напасть подожжём огнём,
Распрямим хребты да втрое сложенным,
Мёду хмельного до краёв нальём
Всем скучающим и скукоженным!
Много тыщ имеет кто —
Да тратьте тыщи те!
Даже то, не знаю — что,
Здесь отыщете!
Коль на ярмарку пришли,
Так гуляйте,
Неразменные рубли —
Разменяйте!
Тагарга-матагарга,
Вот какая ярмарка!
Подходи, подваливай,
Сахари, присаливай!
Вот и Качалов лесок,
Вот и пригорок последний.
Как-то шумлив и легок
Дождь начинается летний,
И по дороге моей,
Светлые, словно из стали,
Тысячи мелких гвоздей
Шляпками вниз поскакали —
Скучная пыль улеглась…
Благодарение богу,
Я совершил еще раз
Милую эту дорогу.
Вот уж запасный амбар,
Вот уж и риги… как сладок
Теплого колоса пар!
— Останови же лошадок!
Видишь: из каждых ворот
Спешно идет обыватель.
Всё-то знакомый народ,
Что ни мужик, то приятель.«Здравствуйте, братцы!» — «Гляди,
Крестничек твой-то, Ванюшка!»
— «Вижу, кума! погоди,
Есть мальчугану игрушка».
— «Здравствуй, как жил-поживал?
Не понапрасну мы ждали,
Ты таки слово сдержал.
Выводки крупные стали;
Так уж мы их берегли,
Сами ни штуки не били.
Будет охота — пали!
Только бы ноги служили.
Вишь ты лядащий какой,
Мы не таким отпускали:
Словно тебя там сквозь строй
В зиму-то трижды прогнали.
Право, сердечный, чуть жив;
Али неладно живется?»
— «Сердцем я больно строптив,
Попусту глупое рвется.
Ну, да поправлюсь у вас,
Что у вас нового, братцы?»«Умер третьеводни Влас
И отказал тебе святцы».
— «Царство небесное! Что,
Было ему уж до сотни?»
— «Было и с хвостиком сто.
Чудны дела-то господни!
Не понапрасну продлил
Эдак-то жизнь человека:
Сто лет подушны платил,
Барщину правил полвека!»«Как урожай?» — «Ничего.
Горе другое: покрали
Много леску твоего.
Мы станового уж звали.
Шут и дурак наголо!
Слово-то молвит, скотина,
Словно как дунет в дупло,
Несообразный детина!
„Стан мой велик, говорит,
С хвостиком двадцать пять тысяч,
Где тут судить, говорит,
Всех не успеешь и высечь!“ —
С тем и уехал домой,
Так ничего не поделав:
Нужен-ста тут межевой
Да епутат от уделов!
В Ботове валится скот,
А у солдатки Аксиньи
Девочку — было ей с год —
Съели проклятые свиньи;
В Шахове свекру сноха
Вилами бок просадила —
Было за что… Пастуха
Громом во стаде убило.
Ну уж и буря была!
Как еще мы уцелели!
Колокола-то, колокола —
Словно о пасхе гудели!
Наши речонки водой
Налило на три аршина,
С поля бежала домой,
Словно шальная, скотина:
С ног ее ветер валил.
Крепко нам жаль мальчугана:
Этакой клоп, а отбил
Этто у волка барана!
Стали Волчком его звать —
Любо! Встает с петухами,
Песни начнет распевать,
Весь уберется цветами,
Ходит проворный такой.
Матка его проводила:
„Поберегися, родной!
Слышишь, какая завыла!“
— „Буря-ста мне нипочем, —
Я — говорит — не ребенок!“
Да размахнулся кнутом
И повалился с ножонок!
Мы посмеялись тогда,
Так до полден позевали;
Слышим — случилась беда:
„Шли бы: убитого взяли!“
И уцелел бы, да вишь
Крикнул дурак ему Ванька;
„Что ты под древом сидишь?
Хуже под древом-то… Встань-ка!“
Он не перечил — пошел,
Сел под рогожей на кочку,
Ну, а господь и навел
Гром в эту самую точку!
Взяли — не в поле бросать,
Да как рогожу открыли,
Так не одна его мать —
Все наши бабы завыли:
Угомонился Волчок —
Спит себе. Кровь на рубашке,
В левой ручонке рожок,
А на шляпенке венок
Из васильков да из кашки! Этой же бурей сожгло
Красные Горки: пониже,
Помнишь, Починки село —
Ну и его… Вот поди же!
В Горках пожар уж притих,
Ждали: Починок не тронет!
Смотрят, а ветер на них
Пламя и гонит, и гонит!
Встречу-то поп со крестом,
Дьякон с кадилами вышел,
Не совладали с огнем —
Видно, господь не услышал!.. Вот и хоромы твои,
Ты, чай, захочешь покою?..»
— «Полноте, други мои!
Милости просим за мною…»Сходится в хате моей
Больше да больше народу:
«Ну, говори поскорей,
Что ты слыхал про свободу?»
Вместе они любили
сидеть на склоне холма.
Оттуда видны им были
церковь, сады, тюрьма.
Оттуда они видали
заросший травой водоем.
Сбросив в песок сандалии,
сидели они вдвоем.
Руками обняв колени,
смотрели они в облака.
Внизу у кино калеки
ждали грузовика.
Мерцала на склоне банка
возле кустов кирпича.
Над розовым шпилем банка
ворона вилась, крича.
Машины ехали в центре
к бане по трем мостам.
Колокол звякал в церкви:
электрик венчался там.
А здесь на холме было тихо,
ветер их освежал.
Кругом ни свистка, ни крика.
Только комар жужжал.
Трава была там примята,
где сидели они всегда.
Повсюду черные пятна —
оставила их еда.
Коровы всегда это место
вытирали своим языком.
Всем это было известно,
но они не знали о том.
Окурки, спичка и вилка
прикрыты были песком.
Чернела вдали бутылка,
отброшенная носком.
Заслышав едва мычанье,
они спускались к кустам
и расходились в молчаньи —
как и сидели там.
***
По разным склонам спускались,
случалось боком ступать.
Кусты перед ними смыкались
и расступались опять.
Скользили в траве ботинки,
меж камней блестела вода.
Один достигал тропинки,
другой в тот же миг пруда.
Был вечер нескольких свадеб
(кажется, было две).
Десяток рубах и платьев
маячил внизу в траве.
Уже закат унимался
и тучи к себе манил.
Пар от земли поднимался,
а колокол все звонил.
Один, кряхтя, спотыкаясь,
другой, сигаретой дымя —
в тот вечер они спускались
по разным склонам холма.
Спускались по разным склонам,
пространство росло меж них.
Но страшный, одновременно
воздух потряс их крик.
Внезапно кусты распахнулись,
кусты распахнулись вдруг.
Как будто они проснулись,
а сон их был полон мук.
Кусты распахнулись с воем,
как будто раскрылась земля.
Пред каждым возникли двое,
железом в руках шевеля.
Один топором был встречен,
и кровь потекла по часам,
другой от разрыва сердца
умер мгновенно сам.
Убийцы тащили их в рощу
(по рукам их струилась кровь)
и бросили в пруд заросший.
И там они встретились вновь.
***
Еще пробирались на ощупь
к местам за столом женихи,
а страшную весть на площадь
уже принесли пастухи.
Вечерней зарей сияли
стада густых облаков.
Коровы в кустах стояли
и жадно лизали кровь.
Электрик бежал по склону
и шурин за ним в кустах.
Невеста внизу обозленно
стояла одна в цветах.
Старуха, укрытая пледом,
крутила пред ней тесьму,
а пьяная свадьба следом
за ними неслась к холму.
Сучья под ними трещали,
они неслись, как в бреду.
Коровы в кустах мычали
и быстро спускались к пруду.
И вдруг все увидели ясно
(царила вокруг жара):
чернела в зеленой ряске,
как дверь в темноту, дыра.
***
Кто их оттуда поднимет,
достанет со дна пруда?
Смерть, как вода над ними,
в желудках у них вода.
Смерть уже в каждом слове,
в стебле, обвившем жердь.
Смерть в зализанной крови,
в каждой корове смерть.
Смерть в погоне напрасной
(будто ищут воров).
Будет отныне красным
млеко этих коров.
В красном, красном вагоне
с красных, красных путей,
в красном, красном бидоне —
красных поить детей.
Смерть в голосах и взорах.
Смертью полн воротник. —
Так им заплатит город:
смерть тяжела для них.
Нужно поднять их, поднять бы.
Но как превозмочь тоску:
если убийство в день свадьбы,
красным быть молоку.
***
Смерть — не скелет кошмарный
с длинной косой в росе.
Смерть — это тот кустарник,
в котором стоим мы все.
Это не плач похоронный,
а также не черный бант.
Смерть — это крик вороний,
черный — на красный банк.
Смерть — это все машины,
это тюрьма и сад.
Смерть — это все мужчины,
галстуки их висят.
Смерть — это стекла в бане,
в церкви, в домах — подряд!
Смерть — это все, что с нами —
ибо они — не узрят.
Смерть — это наши силы,
это наш труд и пот.
Смерть — это наши жилы,
наша душа и плоть.
Мы больше на холм не выйдем,
в наших домах огни.
Это не мы их не видим —
нас не видят они.
***
Розы, герань, гиацинты,
пионы, сирень, ирис —
на страшный их гроб из цинка —
розы, герань, нарцисс,
лилии, словно из басмы,
запах их прян и дик,
левкой, орхидеи, астры,
розы и сноп гвоздик.
Прошу отнести их к брегу,
вверить их небесам.
В реку их бросить, в реку,
она понесет к лесам.
К черным лесным протокам,
к темным лесным домам,
к мертвым полесским топям,
вдаль — к балтийским холмам.
***
Холмы — это наша юность,
гоним ее, не узнав.
Холмы — это сотни улиц,
холмы — это сонм канав.
Холмы — это боль и гордость.
Холмы — это край земли.
Чем выше на них восходишь,
тем больше их видишь вдали.
Холмы — это наши страданья.
Холмы — это наша любовь.
Холмы — это крик, рыданье,
уходят, приходят вновь.
Свет и безмерность боли,
наша тоска и страх,
наши мечты и горе,
все это — в их кустах.
Холмы — это вечная слава.
Ставят всегда напоказ
на наши страданья право.
Холмы — это выше нас.
Всегда видны их вершины,
видны средь кромешной тьмы.
Присно, вчера и ныне
по склону движемся мы.
Смерть — это только равнины.
Жизнь — холмы, холмы.
Улица словно летит
В топоте толп… этих тел
Струю за струею струит —
Где им конец?.. Где предел
Для этих ветвящихся рук,
Обезумевших вдруг?
Буйство и вызов на бой
В этих руках, — их прибой
Злобой горит…
Улица золотом алым блестит
В глубине вечеров,
И струит
Топот и грохот буйных шагов.
Здесь Смерть, во весь рост,
В гремящем набате встает.
Смерть возникает из грез,
Таясь, за огнями, мечами,
И головами
На стебле мечей,
Что горячей
Самых алых цветов
Расцветают над топотом,
Грохотом буйных шагов.
Гул артиллерии — кашель тяжелый и жесткий,
Гул артиллерии — мерно-глухая икота
На перекрестке
Там, с поворота...
Этот кашель громоздкий
И жесткий
Разбитому времени меру и счет
Ведет
Удар за ударом — гремящие молоты, —
Оттого что камнями расколоты
Глаза обезумевших снов
Диски часов.
Прежнему времени нынче конец.
Времени нет
Для безумных и смелых сердец
Этих бесчисленных толп,
Пролетающих и зажигающих
Ярости свет.
Под гул артиллерии
Буйство встает из земли,
И клубится в пыли
Над серой глухой мостовой, —
Словно прибой
Алой крови в артерии,
Безмерное буйство сквозь грохот и вой.
Бледное буйство, оно задыхается:
В короткий блистающий миг —
Под топот и грохот и крик —
Завершается
Все, что искали и ждали
Века сквозь вуали печали.
Все, что казалось далеко,
Таилось в грядущих веках,
Под пушечных рокот и клекот
Лучится в огнистых глазах,
Встает — на яву, не во снах —
Сквозь бурю и страх
В опьяненных сердцах.
Здесь тысячи рук, потрясая оружьем, воздеты
Приветствовать новые миру планеты.
Это праздник кровавый цветет.
И алое знамя в восторге
Ветер ужаса рвет…
Люди проносятся в оргии
Опьяненно, багрово...
Солдатские каски блестят…
А руки устали, — но снова
И снова залпы трещат:
Народ захотел, наконец,
Чтобы буйной победы венец
Засверкал и кроваво и ало
Над его головою усталой.
Убивая — творить! Созидая — убить!
Так природа творит исступленно,
Опьяненно.
Да, убей! Или жертвуй собой
Ради жизни иной!
Пылают дома и мосты.
А сумерки черным челом
Наклонились с иной высоты
Над кровавым огнем.
Город вокруг громоздит
Баррикады вечерних теней.
Руки огней протянулись длинней:
В небо летит
Ослепительный ряд
Искр — опьяненный каскад.
Ба! Стрельба!..
Смерть деловито и жестко
Размерной и четкой стрельбой
На перекрестках
Срубает тела пред собой.
Падают трупы на трупы, —
Словно перила и немы и тупы,
В свинцовом молчаньи,
Лохмотья растерзанных тел
В пожарном сияньи, —
И жуткой гримасой ложится
Отблеск пожара — мучительно-бел —
На мертвые лица.
Колокол бьется на башне,
Словно сердце безмерной борьбы.
Покоряясь веленьям судьбы, —
И звон, невсегдашний,
Стоном кричит.
А башню испуганно лижет
Огонь… вот он ближе… и ближе…
И колокол сразу молчит.
И дворец, что когда-то царил
Над покорной толпой, он теперь
Золоченую дверь
Перед ней отворил.
В клочья порваны своды законов, —
Страницы летят
Из окон, с балконов
И в пыли под ногами шуршат…
И груду бумаги своим языком
Жадно лижет пылающий факел,
Чтобы самую мысль о былом
Скрыть под пеплом во мраке…
С балконов бросают людей, и от муки
Скрючено тело в злую черту,
И косят одну пустоту
Их разверстые руки.
В церквах
Разбиты иконы, и лежат некрасиво
Осколки икон в алтарях
На полу, словно спелое жниво…
И — решенный вопрос —
Там бескровный и длинный Христос
На последнем гвозде опечаленно вниз
Безнадежно повис...
Богохульство растет,
Все ломает и рвет,
Разливает причастье, елей —
И в углу
На полу
Там от них только грязь под ногами людей.
Радость убийства, отчаянья, страха
Искрится в душах… И звезды из мрака
Смотрят, как в вихре кровавых огней
— Словно безумием тронут —
Город, весь город, блестит все сильней,
Ввысь вознося золотую корону.
Буйство и ужас сплетают звено:
Спаяны люди, все люди, в одно.
Мнится, что даже и воздух горит,
Мнится: земля под ногами дрожит.
А черные дымы, сплетаясь, свиваются,
И в небе холодном извивно качаются…
Убивать, созидать здесь — одно…
И упасть, умереть — все равно!
Открывай, или руки сломай,
Чтобы вспыхнул зеленый и радостный Май!
Этим Маем и красною этой весной
Задыхаясь, встает пред тобой
Роковая всевластная сила,
Та, что душу твою опьянила.
Во стольном городе во Киеве,
У ласкова князя Владимера
Было пирование-почестной пир
На три братца названыя,
Светорусские могучие богатыри:
А на первова братца названова —
Светорусскова могучева богатыря,
На Потока Михайла Ивановича,
На другова братца названова,
На молода Добрыню Никитича,
На третьева братца названова,
Что на молода Алешу Поповича.
Что взговорит тут Владимер-князь:
«Ай ты гой еси, Поток Михайла Иванович!
Сослужи мне службу заочную:
Сезди ты ко морю синему,
На теплыя тихи заводи,
Настреляй мне гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак
К моему столу княженецкому,
До́ люби я молодца пожалую».
Поток Михайла Иванович
Не пьет он, молодец, ни пива и вина,
Богу помолясь, сам и вон пошел.
А скоро-де садился на добра́ коня,
И только ево увидели,
Как молодец за ворота выехал:
В чистом поле лишь дым столбом.
Он будет у моря синева,
По ево по щаски великия,
Привалила птица к круту берегу,
Настрелял он гусей, белых лебедей
И перелетных малых утачак.
Хочет ехать от моря синева,
Посмотрить на тихия заводи,
И увидел белую лебедушку:
Она через перо была вся золота,
А головушка у ней увивана красным золотом
И скатным земчугом усажена.
Вынимает он, Поток,
Из налушна свой тугой лук,
Из колчана вынимал калену стрелу,
И берет он тугой лук в руку левую,
Калену стрелу — в правую,
Накладыват на титивочку шелковую,
Потянул он тугой лук за́ ухо,
Калену стрелу семи четвертей,
Заскрыпели полосы булатныя,
И завыли рога у туга лука.
А и чуть боло спустить калену стрелу,
Провещится ему лебедь белая,
Авдотьюшка Леховидьевна:
«А и ты, Поток Михайла Иванович!
Не стреляй ты мене, лебедь белую,
Не́ в кое время пригожуся тебе!».
Выходила она на крутой бережок,
Обвернулася душой красной девицой.
А и Поток Михайла Иванович
Воткнет копье во сыру землю,
Привезал он коня за востро копье,
Сохватал девицу за белы ручки
И целует ее во уста сахарныя.
Авдотьюшка Леховидьевна
Втапоры больно ево уговаривала:
«А ты, Поток Михайла Иванович,
Хотя ты на мне и женишься,
И кто из нас прежде умрет,
Второму за ним живому во гроб идти».
Втапоры Поток Михайла Иванович
Садился на своего добра коня,
Говорил таково слово:
«Ай ты гой еси, Авдотья Леховидьевна!
Будем в городе Киеве,
В соборе ударят к вечерне в колокол,
И ты втапоры будь готовая,
Приходи к церкви соборныя —
Тут примим с тобою обрученье свое».
И скоро он поехал к городу Киеву
От моря синева.
Авдотьюшка Леховидьевна полетела она
Белой лебедушкай в Киев-град
Ко своей сударыне-матушке,
К матушке и к батюшке.
Поток Михайла Иванович
Нигде не мешкал, не стоял;
Авдотьюшка Леховидьевна
Перво ево в свой дом ускорить могла,
И сидит она под окошечком косящетым, сама усмехается,
А Поток Михайла Иванович едет, сам дивуется:
«А негде́ я не мешкал, не стоял,
А она перво меня в доме появилася».
И приехал он на княженецкой двор,
Приворотники доложили стольникам,
А стольники князю Владимеру,
Что приехал Поток Михайла Иванович,
И велел ему князь ко крылечку ехать.
Скоро Поток скочил со добра коня,
Поставил ко крылечку красному,
Походит во гредню светлую,
Он молится Спасову образу,
Поклонился князю со княгинею
И на все четыре стороны:
«Здравствуй ты, ласковой сударь Владимер-князь!
Куда ты мене послал, то сослужил:
Настрелял я гусей, белых лебедей,
Перелетных малых утачак.
И сам сговорил себе красну девицу,
Авдотьюшку Леховидьевну,
К вечерне быть в соборе
И с ней обрученье принять.
Гой еси, ласковой сударь Владимер-князь!
Хотел боло сделать пир простой
На три брата названыя,
А ныне для меня одново
Доспей свадбенной пир веселой,
Для Потока Михайла Ивановича!».
А и тут в соборе к вечерне в колокол ударили,
Поток Михайла Иванович к вечерне пошел,
С другу сторону — Авдотьюшка Леховидьевна,
Скоро втапоры нарежалася и убиралася,
Убравши, к вечерне пошла.
Ту вечерню отслушали,
А и Поток Михайла Иванович
Соборным попам покланяется,
Чтоб с Авдотьюшкой обрученье принять.
Эти попы соборныя,
Тому они делу радошны,
Скоро обрученье сделали,
Тут обвенчали их
И привели к присяге такой:
Кто перво умрет,
Второму за ним живому в гроб идти.
И походит он, По́так Михайла Иванович,
Из церкви вон со своею молодою женою,
С Авдотьюшкой Леховидьевной,
На тот широкой двор ко князю Владимеру.
Приходит во светлы гридни,
И тут им князь стал весел-радошен,
Сажал их за убраны столы.
Втапоры для Потока Михайла Ивановича
Стол пошел, —
Повары были догадливы:
Носили ества сахарныя
И питья медяные,
А и тут пили-ели-прохлажалися,
Пред князем похвалялися.
И не мало время замешкавши,
День к вечеру вечеряется,
Красное со(л)нцо закатается,
Поток Михайла Иванович
Спать во подкле(т) убирается,
Свели ево во гридню спальную.
Все тут князи и бояра разехалися,
Разехались и пешком разбрелись.
А у Потока Михайла Ивановича
Со молодой женой Авдотьей Леховидьевной
Немного житья было — полтора года:
Захворала Авдотьюшка Леховидьевна,
С вечера она расхворается,
Ко полуночи разболелася,
Ко утру и преставилася.
Мудрости искала над мужем своим,
Над молодом Потоком Михайлою Ивановичем.
Рано зазвонили к заутрени,
Он пошел, Поток, соборным попам весть подавать,
Что умерла ево молода жена.
Приказали ему попы соборныя
Тотчас на санях привезти
Ко тоя церкви соборныя,
Поставить тело на паперти.
А и тут стали магилу капа́ть,
Выкопали магилу глубокую и великую,
Глубиною-шириною по двадцати сажен,
Сбиралися тут попы со дьяконами
И со всем церковным причетом,
Погребали тело Авдотьино,
И тут Поток Михайла Иванович
С конем и сбруею ратною
Опустился в тое ж магилу глубокаю.
И заворочали потолоком дубовыем,
И засыпали песками желтыми,
А над могилаю поставили деревянной крест,
Только место [о]ставили веревке одной,
Которая была привязана к колоколу соборному.
И стоял он, Поток Михайла Иванович,
В могиле с добрым конем
С полудни до полуночи,
И для страху, дабыв огня,
Зажигал свечи воску ярова.
И как пришла пора полуночная,
Собиралися к нему все гады змеиныя,
А потом пришел большой змей,
Он жжет и палит пламем огне(н)ным,
А Поток Михайла Иванович
На то-то не ро́бак был,
Вынимал саблю вострую,
Убивает змея лютова,
Иссекает ему голову,
И тою головою змеиною
Учал тело Авдотьино мазати.
Втапоры она, еретница, из мертвых пробужалася.
И он за тое веревку ударил в колокол,
И услышал трапезник,
Бежит тут к магиле Авдотьеной,
Ажно тут веревка из могилы к колоколу торгается.
И собираются тут православной народ,
Все тому дивуются,
А Поток Михайла Иванович
В могиле ревет зычным голосом.
И разрывали тое могилу наскоро,
Опускали лес(т)ницы долгия,
Вынимали Потока и с добрым конем,
И со ево молодой женой,
И обявили князю Валадимеру
И тем попам соборныем,
Поновили их святой водой,
Приказали им жить по-старому.
И как Поток живучи состарелся,
Состарелся и переставелся,
Тогда попы церковныя
По прежнему их обещанию
Ево Потока, похоронили,
А ево молоду жену Авдотью Леховидьевну
С ним же живую зарыли во сыру землю.
И тут им стала быть память вечная.
То старина, то и деянье.
На кровле ворон дико прокричал —
Старушка слышит и бледнеет.
Понятно ей, что ворон тот сказал:
Слегла в постель, дрожит, хладеет.
И во́пит скорбно: «Где мой сын чернец?
Ему сказать мне слово дайте;
Увы! я гибну; близок мой конец;
Скорей, скорей! не опоздайте!»
И к матери идет чернец святой:
Ее услышать покаянье;
И тайные дары несет с собой,
Чтоб утолить ее страданье.
Но лишь пришел к одру с дарами он,
Старушка в трепете завыла;
Как смерти крик ее протяжный стон…
«Не приближайся! — возопила. —
Не подноси ко мне святых даров;
Уже не в пользу покаянье…»
Был страшен вид ее седых власов
И страшно груди колыханье.
Дары святые сын отнес назад
И к страждущей приходит снова;
Кругом бродил ее потухший взгляд;
Язык искал, немея, слова.
«Вся жизнь моя в грехах погребена,
Меня отвергнул искупитель;
Твоя ж душа молитвой спасена,
Ты будь души моей спаситель.
Здесь вместо дня была мне ночи мгла;
Я кровь младенцев проливала,
Власы невест в огне волшебном жгла
И кости мертвых похищала.
И казнь лукавый обольститель мой
Уж мне готовит в адской злобе;
И я, смутив чужих гробов покой,
В своем не успокоюсь гробе.
Ах! не забудь моих последних слов:
Мой труп, обвитый пеленою,
Мой гроб, мой черный гробовой покров
Ты окропи святой водою.
Чтоб из свинца мой крепкий гроб был слит,
Семью окован обручами,
Во храм внесен, пред алтарем прибит
К помосту крепкими цепями.
И цепи окропи святой водой;
Чтобы священники собором
И день и ночь стояли надо мной
И пели панихиду хором;
Чтоб пятьдесят на крылосах дьячков
За ними в черных рясах пели;
Чтоб день и ночь свечи у образов
Из воску ярого горели;
Чтобы звучней во все колокола
С молитвой день и ночь звонили;
Чтоб заперта во храме дверь была;
Чтоб дьяконы пред ней кадили;
Чтоб крепок был запор церковных врат;
Чтобы с полуночного бденья
Он ни на миг с растворов не был снят
До солнечного восхожденья.
С обрядом тем молитеся три дня,
Три ночи сряду надо мною:
Чтоб не достиг губитель до меня,
Чтоб прах мой принят был землею».
И глас ее быть слышен перестал;
Померкши очи закатились;
Последний вздох в груди затрепетал;
Уста, охолодев, раскрылись.
И хладный труп, и саван гробовой,
И гроб под черной пеленою
Священники с приличною мольбой
Опрыскали святой водою.
Семь обручей на гроб положены;
Три цепи тяжкими винтами
Вонзились в гроб и с ним утверждены
В помост пред царскими дверями.
И вспрыснуты они святой водой;
И все священники в собранье:
Чтоб день и ночь душе на упокой
Свершать во храме поминанье.
Поют дьячки все в черных стихарях
Медлительными голосами;
Горят свечи́ надгробны в их руках,
Горят свечи́ пред образами.
Протяжный глас, и бледный лик певцов,
Печальный, страшный сумрак храма,
И тихий гроб, и длинный ряд попов
В тумане зыбком фимиама,
И горестный чернец пред алтарем,
Творящий до земли поклоны,
И в высоте дрожащим свеч огнем
Чуть озаренные иконы…
Ужасный вид! колокола звонят;
Уж час полуночного бденья…
И заперлись затворы тяжких врат
Перед начатием моленья.
И в перву ночь от свеч веселый блеск.
И вдруг… к полночи за вратами
Ужасный вой, ужасный шум и треск;
И слышалось: гремят цепями.
Железных врат запор, стуча, дрожит;
Звонят на колокольне звонче;
Молитву клир усерднее творит,
И пение поющих громче.
Гудят колокола, дьячки поют,
Попы молитвы вслух читают,
Чернец в слезах, в кадилах ладан жгут,
И свечи яркие пылают.
Запел петух… и, смолкнувши, бегут
Враги, не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Смелей попы творят молитвы.
В другую ночь от свеч темнее свет,
И слабо теплятся кадилы,
И гробовой у всех на лицах цвет,
Как будто встали из могилы.
И снова рев, и шум, и треск у врат;
Грызут замок, в затворы рвутся;
Как будто вихрь, как будто шумный град,
Как будто воды с гор несутся.
Пред алтарем чернец на землю пал,
Священники творят поклоны,
И дым от свеч туманных побежал,
И потемнели все иконы.
Сильнее стук — звучней колокола,
И трепетней поющих голос:
В крови их хлад, обемлет очи мгла,
Дрожат колена, дыбом волос.
Запел петух… и прочь враги бегут,
Опять не совершив ловитвы;
Смелей дьячки на крылосах поют,
Попы смелей творят молитвы.
На третью ночь свечи́ едва горят;
И дым густой, и запах серный;
Как ряд теней, попы во мгле стоят;
Чуть виден гроб во мраке черный.
И стук у врат: как будто океан
Под бурею ревет и воет,
Как будто степь песчаную оркан
Свистящими крылами роет.
И звонари от страха чуть звонят,
И руки им служить не вольны;
Час от часу страшнее гром у врат,
И звон слабее колокольный.
Дрожа, упал чернец пред алтарем;
Молиться силы нет; во прахе
Лежит, к земле приникнувши лицом;
Поднять глаза не смеет в страхе.
И певчих хор, досель согласный, стал
Нестройным криком от смятенья:
Им чудилось, что церковь зашатал
Как бы удар землетрясенья.
Вдруг затускнел огонь во всех свечах,
Погасли все и закурились;
И замер глас у певчих на устах,
Все трепетали, все крестились.
И раздалось… как будто оный глас,
Который грянет над гробами;
И храма дверь со стуком затряслась
И на пол рухнула с петлями.
И он предстал весь в пламени очам,
Свирепый, мрачный, разяренный;
И вкруг него огромный божий храм
Казался печью раскаленной!
Едва сказал: «Исчезните!» цепям —
Они рассылались золою;
Едва рукой коснулся обручам —
Они истлели под рукою.
И вскрылся гроб. Он к телу вопиет:
«Восстань, иди вослед владыке!»
И проступил от слов сих хладный пот
На мертвом, неподвижном лике.
И тихо труп со стоном тяжким встал,
Покорен страшному призванью;
И никогда здесь смертный не слыхал
Подобного тому стенанью.
И ко вратам пошла она с врагом…
Там зрелся конь чернее ночи.
Храпит и ржет и пышет он огнем,
И как пожар пылают очи.
И на коня с добычей прянул враг;
И труп завыл; и быстротечно
Конь полетел, взвивая дым и прах;
И слух об ней пропал навечно.
Никто не зрел, как с нею мчался он…
Лишь страшный след нашли на прахе;
Лишь, внемля крик, всю ночь сквозь тяжкий сон
Младенцы вздрагивали в страхе.
Есть во мне горячая струя
Непоседливой монгольской крови.
И пускай не вспоминаю я
Травянистых солнечных становий.
И пускай не век, а полтора
Задавили мой калмыцкий корень, –
Не прогнать мне предков со двора,
Если я, как прадед, дик и черен!
Этот прадед, шут и казачок,
В сальном и обтерханном камзоле,
Верно, наслужить немного мог,
Если думал день и ночь о воле.
Спал в углу и получал щелчки.
Кривоногий, маленький, нечистый –
Подавал горшки и чубуки
Барыне плешивой и мясистой.
И, недосыпая по ночам,
Мимо раскоряченных диванов
Крадучись, согнувшись пополам,
Сторонясь лакеев полупьяных,
Покидал буфетную и брел
Вспоминать средь черной пермской ночи
Ржание кобыл да суходол,
Да кибиток войлочные клочья.
Видно, память предков горяча,
Если до сих пор я вижу четко,
Как стоит он – а в руке свеча –
С проволочной реденькой бородкой.
Наконец, отмыт, одет, обут,
В бариновом крапленом жилете.
Сапоги до обморока жмут,
А жилет обвис, как на скелете.
А невеста в кике, в распашной
Телогрее, сдвинув над глазами
Локти, разливается рекой,
Лежа на полу под образами.
"Замуж за уродца не хочу!
Только погляжу, как всю ломает!"
А уродец, выронив свечу,
Ничего, как есть, не понимает.
Девка хороша, как напоказ,
В лентах розовых и золоченых.
Но лишь только барынин приказ
Исполняет жалкий калмычонок.
Он не видит трефовой косы,
Бисерного обруча на шее,
Как не спит, как в горькие часы,
Убиваясь, девка хорошеет;
Как живет, смирившись, с калмыком…
Так восходит, цепкий и двукровный,
Из-за пермских сосен, прямиком,
Дуб моей жестокой родословной.
Смуглолиц, плечист и горбонос,
В плисовой подбористой поддевке
И в сорокаградусный мороз
В сапожках на звончатых подковках,
Сдерживая жарких рысаков,
Страшных и раскормленных, что кадки,
Он сдирал с обмерзших кулаков
Кожу из-под замшевой перчатки.
И едва, как колокол, бочком,
Тучная купчиха выплывала,
Мир летел из-под копыт волчком:
Слева – вороной, а справа – чалый.
Тракт визжал, и кланялись дома.
Мокрый снег хлестал, как банный веник.
И купчиха млела: "Ну, Кузьма!
Хватит! Поезжай обыкновенно!
Ублажил. Спасибо, золотой!"
И косилась затомленным глазом
На вихор и на кушак цветной,
Словно радугой он был подвязан,
Строгий воспитатель жеребцов
В городах губернских и уездных,
Из молодцеватых кучеров
Дед мой вскоре сделался наездник.
И отцов калмыцкий огонек
Жег, должно быть, волжскими степями,
Если он, усаживаясь вскок
И всплеснув, как струнами, вожжами,
С бородой, отвеянной к плечам,
С улыбающимися клыками
По тугим оранжевым кругам
Гнался за литыми рысаками.
Богатейки выдыхали: "Ах!"
В капорах, лисицах, пелеринах,
Загодя гадая о бровях
Сросшихся и взглядах ястребиных.
И не раз в купеческом тепле,
У продолговатых, жесткокрылых
Фикусов, с гитарой на столе,
Посреди графинов, рюмок, вилок,
Обнимаясь с влюбчивой вдовой,
Он размашистые брови хмурил
Перед крутобокой, городской
Юбкою на щегольском турнюре…
И когда ревнивица, курком
Щелкнув в истерической горячке,
Глянула: на простынях ничком
Он лежал, забыв бега и скачки.
И, как будто вольный человек,
А купцов холуй на самом деле,
Свой завившийся короткий век
Кончил на купчихиной постели.
Что же, – видно, очередь за внуком?
Вот я – лысоват, немолод, дик.
Знать, не сразу трудную науку
Жизни человеческой постиг.
Я родился в стародавнем мире –
Под пасхальный гром колоколов
С образами, с ладаном в квартире,
С пеньем камилавочных попов.
Маменькин сынок и недотрога,
Я тихонько жил, тихонько рос,
И катилась предо мной дорога,
Легкая для жизненных колес.
Ввергнутый в закон старозаветный
Со своей судьбишкой – не судьбой, –
Я, обремененный, многодетный,
Звезд не видел бы над головой.
Но страна хотела по-другому.
И крутой падучий ледоход
Смыл дорогу, разметал хоромы
И, как льдинку, выбросил вперед.
И среди широкой звездной ночи,
Посреди бугристых падунов
Вдруг очнулся маменькин сыночек
Голеньким, почти что без штанов.
…Был учителем, чернорабочим,
Был косцом, бродягой, рыбаком.
И по-лисьи облезали клочья
Старой шкуры с вешним ветерком.
И звериная тугая линька
По пути не раз лишала сил,
Потому что каждую шерстинку
Я из сердца сызмала растил.
И она тем медленней, труднее
Проходила, что в моей крови
Кровь текла дворовых и лакеев,
Ваша кровь, о, родичи мои!
Эта кровь, не верившая в небо,
В право правды, в честные глаза,
В сладость человеческого хлеба,
Покрывала всюду, где б я ни был,
Черной двойкой красного туза.
И когда б не годы, не учеба
У плечистых, грубоватых лет,
Может быть, как волк широколобый,
Я блуждал, разнюхивая след.
Может быть, и я бы лег на отдых
Под многопудовою плитой
Возле сосен в желтоперых звездах
Домовитым страшным Калитой.