Над плесом маленькой реки
Стоить колдунья молодая,
Глядит, кого-то поджидая
На плоском берегу реки.
Глаза горят, как угольки,
И шепчет про себя, гадая
Над плесом маленькой реки,
Колдунья знойно-молодая.
Ты — злая колдунья. Мой вечер в огне —
Багрянец и злато горят.
Ты светишься денно нощно во мне,
Но твой презираю наряд.
Я царь еще в жизни, — твоих багряниц
Не страшен ни звон мне, ни свет.
Воспряну в отчизне, поверженный ниц,
Исторгну последний ответ! 30 марта 1902
Над плесом маленькой реки
Стоит колдунья молодая,
Глядит, кого-то поджидая
На плоском берегу реки.
Глаза горят, как угольки,
И шепчет про себя, гадая
Над плесом маленькой реки,
Колдунья знойно-молодая.
Я сжечь ее хотел, колдунью злую.
Но у нее нашлись проклятые слова, —
Я увидал ее опять живую, —
Вся в пламени и в искрах голова.
И говорит она: «Я не сгорела, —
Восстановил огонь мою красу.
Огнем упитанное тело
Я от костра к волшебству унесу.
Перебегая, гаснет пламя в складках
Моих магических одежд.
Безумен ты! В моих загадках
Ты не найдешь своих надежд».
Мне ведомо пламя отчаянья,
Я знаю, что знают в аду
Но, мраку отдавшись, бегу от раскаянья,
И новых грехов задыхался жду.
Красивую маску бесстрастия
Лишь равный способен понять
Глаза мои могут ослепнуть от счастия,
Ослепнуть от муки, — но слез им не знать.
О, да, я колдунья влюбленная,
Смеюсь, по обрыву скользя.
Я ночью безумна, а днем полусонная,
Другой я не буду — не буду — нельзя.
Косы растрепаны, страшная, белая,
Бегает, бегает, резвая, смелая.
Темная ночь молчаливо пугается,
Шалями тучек луна закрывается.
Ветер-певун с завываньем кликуш
Мчится в лесную дремучую глушь.
Роща грозится еловыми пиками,
Прячутся совы с пугливыми криками.
Машет колдунья руками костлявыми.
Звезды моргают из туч над дубравами.
Серьгами змеи под космы привешены,
Кружится с вьюгою страшно и бешено.
Пляшет колдунья под звон сосняка.
С черною дрожью плывут облака.
Темнеет… Готовятся к чаю…
Дремлет Ася под маминой шубой.
Я страшную сказку читаю
О старой колдунье беззубой.
О старой колдунье, о гномах,
О принцессе, ушедшей закатом.
Как жутко в лесах незнакомых
Бродить ей с невидящим братом!
Одна у колдуньи забота:
Подвести его к пропасти прямо!
Темнеет… Сегодня суббота,
И будет печальная мама.
Темнеет… Не помнишь о часе.
Из столовой позвали нас к чаю.
Клубочком свернувшейся Асе
Я страшную сказку читаю.
Скоро уж из ласточек — в колдуньи!
Молодость! Простимся накануне…
Постоим с тобою на ветру!
Смуглая моя! Утешь сестру!
Полыхни малиновою юбкой,
Молодость моя! Моя голубка
Смуглая! Раззор моей души!
Молодость моя! Утешь, спляши!
Полосни лазоревою шалью,
Шалая моя! Пошалевали
Досыта с тобой! — Спляши, ошпарь!
Золотце мое — прощай — янтарь!
Неспроста руки твоей касаюсь,
Как с любовником с тобой прощаюсь.
Вырванная из грудных глубин —
Молодость моя! — Иди к другим!
Как медленно, как тягостно, как скучно
Проходит жизнь, являя тот же лик.
Широкая река течет беззвучно,
А в сердце дышит бьющийся родник
И нового он хочет каждый миг,
И старое он видит неотлучно
Субботний день, как все, прошел, поник,
И полночь бьет, и полночь однозвучна.
Так что же, завтра — снова как вчера?
Нет, есть восторг минуты исступленной
Меня зовут. Я слышу. Так. Пора.
Пусть завтра встречу смерть в чаду костра, —
За сладость счастья сладко быть сожженной
Меж демонов я буду до утра!
Снова в небе тихий серп Колдуньи
Чертит «Здравствуй», — выкованный уже
Звонкого серпа, что режет злато.
На небе сребро — на ниве злато.
Уняло безвременье и стужи,
Нам царя вернуло Новолунье.
Долгий день ласкало Землю Солнце;
В озеро вечернее реками
Вылило расплавленное злато.
Греб веслом гребец — и черпал злато.
Персики зардели огоньками,
Отразили зеркальцами Солнце.
Но пока звала Колдунья стужи,
Стал ленивей лучезарный владарь:
Тучное раскидывает злато,
Не считая: только жжется злато.
Рано в терем сходит… Виноградарь
Скоро, знать, запляшет в красной луже.
В тихий вечер, на распутьи двух дорог
Я колдунью молодую подстерёг,
И во имя всех проклятых вражьих сил
У колдуньи талисмана я просил.
Предо мной она стояла, чуть жива,
И шептала чародейные слова,
И искала талисмана в тихой мгле,
И нашла багряный камень на земле,
И сказала: «Этот камень ты возьмёшь, —
С ним не бойся, — не захочешь, не умрёшь.
Этот камень всё на шее ты носи,
И другого талисмана не проси.
Не для счастья, иль удачи, иль венца, —
Только жить, всё жить ты будешь без конца.
Станет скучно, — ты верёвку оборвёшь,
Бросишь камень, станешь волен, и умрёшь».
Я — Эва, и страсти мои велики:
Вся жизнь моя страстная дрожь!
Глаза у меня огоньки-угольки,
А волосы спелая рожь,
И тянутся к ним из хлебов васильки.
Загадочный век мой — хорош.
Видал ли ты эльфов в полночную тьму
Сквозь дым лиловатый костра?
Звенящих монет от тебя не возьму, —
Я призрачных эльфов сестра…
А если забросишь колдунью в тюрьму,
То гибель в неволе быстра!
Ты рыцарь, ты смелый, твой голос ручей,
С утеса стремящийся вниз.
От глаз моих темных, от дерзких речей
К невесте любимой вернись!
Я, Эва, как ветер, а ветер — ничей…
Я сон твой. О рыцарь, проснись!
Аббаты, свершая полночный дозор,
Сказали: «Закрой свою дверь
Безумной колдунье, чьи речи позор.
Колдунья лукава, как зверь!»
— Быть может и правда, но темен мой взор,
Я тайна, а тайному верь!
В чем грех мой? Что в церкви слезам не учусь,
Смеясь наяву и во сне?
Поверь мне: я смехом от боли лечусь,
Но в смехе не радостно мне!
Прощай же, мой рыцарь, я в небо умчусь
Сегодня на лунном коне!
Сонет
Марии Финн.
Как медленно, как тягостно, как скучно
Проходит жизнь, являя тот же лик.
Широкая река течет беззвучно,
А в сердце дышит бьющийся родник.
И нового он хочет каждый миг,
И старое он видит неотлучно.
Субботний день, как все, прошел, поник,
И полночь бьет, и полночь однозвучна.
Так что же: завтра — снова как вчера?
Нет, есть восторг минуты исступленной.
Меня зовут. Я слышу. Так. Пора.
Пусть завтра встречу смерть в чаду костра, —
За сладость счастья сладко быть сожженной.
Меж демонов я буду до утра.
Она колдует тихой ночью
У потемневшего окна
И страстно хочет, чтоб воочью
Ей тайна сделалась видна.
Как бред, мольба её бессвязна,
Но мысль упорна и горда,
Она не ведает соблазна
И не отступит никогда.
Внизу… там дремлет город пёстрый
И кто-то слушает и ждёт,
Но меч, уверенный и острый,
Он тоже знает свой черёд.
На мёртвой площади, где серо
И сонно падает роса,
Живёт неслыханная вера
В её ночные чудеса.
Но тщетен зов её кручины,
Земля всё та же, что была,
Вот солнце выйдет из пучины
И позолотит купола.
Ночные тени станут реже,
Прольётся гул, как ропот вод,
И в сонный город ветер свежий
Прохладу моря донесёт.
И меч сверкнёт, и кто-то вскрикнет,
Кого-то примет тишина,
Когда усталая поникнет
У заалевшего окна.
Бог Голубого Покрова,
С опушкой из белых снегов,
Океан, поведай мне слово,
Таящее сказку веков.
Богиня Одежд Изумрудных,
Праматерь кошмарных дней,
Колдунья снов безрассудных,
Земля, говори же ясней.
Бог Одежд Златоцветных,
Немеркнущий желтый цвет,
Радость дней безответных,
Солнце, дай мне ответ.
Богиня Одежд Опальных,
Колдунья бледных теней,
Ведунья рун изначальных,
Луна, будь бледней, но нежней.
Богиня Волос Лучистых,
Царица двойной высоты,
Венера, из далей сквозистых
Скажи, где тайник Красоты.
Так с болью, от века до века,
Я к Богам и Богиням взывал.
Но, смеясь над мольбой Человека,
Потоплял меня плещущий вал.
Земля мне волчцы расстилала,
И вонзались мне в руки шипы.
И опять возникало начало,
Бесконечность пустынной тропы.
И блуждала преступная сила,
И не раз меня Солнце сожгло,
И Луна меня обольстила,
Завлекла, хоть светила светло.
Лишь одна мне осталась Богиня,
Царица двойной высоты,
Венера, и с нею пустыня,
И ужас одной Красоты.
1
Темно в хате, душно в хате;
Пляшут ложки на столе.
Скачет ведьма на ухвате,
Едет черт на помеле.Светло в хате, чисто в хате;
Вышла баба из трубы,
Набрала воды в ушате,
Загадала на бобы.«Приходите, черти, змеи!
Пир дадим, сестра-душа!»
И сняла колдунья с шеи
Двухаршинного ужа…2
Ветер свищет, ветер вьется,
Воет бор, ревет ручей;
Вдаль по воздуху несется
Стая леших и чертей.Поле стонет, поле плачет,
Завывает, словно волк;
По земле ползет и скачет
Змей гремучих целый полк.Вползли змеи в двери хаты,
Черти с шумом из трубы,
Безобразны и рогаты,
Повалились, как грибы.3
Обниманья, сплетни, говор,
Всякий хочет угодить;
Черный уж, колдуньин повар,
Стал меж тем уху варить.И покуда мыл он плошки,
Все, без скрипки, без смычка,
Под напев голодной кошки,
Принялись за трепачка…
. . . . . . . . . .4
Славно пляшет на три сорта
Сатанинская семья!
И колдунья, сватья черта,
От восторга не своя.Что за праздник! песни, хохот,
Крик, блеянье, волчий вой,
Львиный рев и конский топот,
Зев и говор громовой.Любо это ей до смерти!
Вдруг запели петухи,
И пропали гости-черти,
Не дождавшися ухи.
Знахарка в нашем живет околотке:
На воду шепчет; на гуще, на водкеДа на каких-то гадает травах.
Просто наводит, проклятая, страх! Радостей мало — пророчит всё горе;
Вздумал бы плакать — наплакал бы море, Да — Господь милостив! — русский народ
Плакать не любит, а больше поет.Молвила ведьма горластому парню:
«Эй! угодишь ты на барскую псарню!»И — поглядят — через месяц всего
По лесу парень орет: «го-го-го!»Дяде Степану сказала: «Кичишься
Больно ты сивкой, а сивки лишишься, Либо своей голове пропадать!»
Стали Степана рекрутством пугать: Вывел коня на базар — откупился!
Весь околоток колдунье дивился.«Сем-ка! и я понаведаюсь к ней! —
Думает старый мужик Пантелей: —Что ни предскажет кому: разоренье,
Убыль в семействе, глядишь — исполненье! Черт у ней, что ли, в дрожжах-то сидит?..»
Вот и пришел Пантелей — и стоит, Ждет: у колдуньи была уж девица,
Любо взглянуть — молода, полнолица, Рядом с ней парень — дворовый, кажись,
Знахарка девке: «Ты с ним не вяжись! Будет твоя особливая доля:
Милые слезы — и вечная воля!»Дрогнул дворовый, а ведьма ему:
«Счастью не быть, молодец, твоему.Всё говорить?» — «Говори!» — «Ты зимою
Высечен будешь, дойдешь до запою, Будешь небритый валяться в избе,
Чертики прыгать учнут по тебе, Станут глумиться, тянуть в преисподню:
Ты в пузыречек наловишь их сотню, Станешь его затыкать…» Пантелей
Шапку в охапку — и вон из дверей.«Что же, старик? Погоди — погадаю!»—
Ведьма ему. Пантелей: «Не желаю! Что нам гадать? Малолетков морочь,
Я погожу пока, чертова дочь! Ты нам тогда предскажи нашу долю,
Как от господ отойдем мы на волю!»
— Колдунья, мне странно так видеть тебя.
Мне люди твердили, что ты
Живешь — беспощадно живое губя,
Что старые страшны черты:
Ты смотришь так нежно, ты манишь, любя,
И вся ты полна красоты. —
«Кто так говорил, может, был он и прав:
Жила я не годы, — всегда.
И много безумцев, свой ум потеряв,
Узнали все пытки, — о, да!
Но я как цветок расцветаю меж трав,
И я навсегда — молода».
— Колдунья, Колдунья, твой взор так глубок,
Я вижу столетья в зрачках.
Но ты мне желанна. Твой зыбкий намек
В душе пробуждает не страх.
Дай счастье с тобой хоть на малый мне срок,
А там — пусть терзаюсь в веках. —
«Вот это откроет блаженство для нас,
Такие слова я люблю.
И если ты будешь бессмертным в наш час,
Я счастие наше продлю.
Но, если увижу, что взор твой погас,
Я тотчас тебя утоплю».
Я слился с Колдуньей, всегда молодой,
С ней счастлив был счастьем богов.
Часы ли, века ли прошли чередой?
Не знаю, я в бездне был снов.
Но как рассказать мне о сладости той?
Не в силах. Нет власти. Нет слов.
— Колдунья, Колдунья, ты ярко-светла,
Но видишь, я светел, как ты.
Мне ведомы таинства Блага и Зла,
Не знаю лишь тайн Красоты.
Скажи мне, как ткани свои ты сплела,
И как ты зажгла в них цветы? —
Колдунья взглянула так страшно-светло.
«Гляди в этот полный стакан».
И что-то, как будто, пред нами прошло,
Прозрачный и быстрый туман.
Вино золотое картины зажгло,
Правдивый возник в нем обман.
Как в зеркале мертвом, в стакане вина
Возник упоительный зал.
Колдунья была в нем так четко видна,
На ткани весь мир оживал.
Сидела она за станком у окна,
Узор за узором вставал.
Не знаю, что было мне страшного в том,
Но только я вдруг побледнел.
И страшно хотелось войти мне в тот дом,
Где зал этот пышный блестел.
И быть как Колдунья, за странным станком,
И тот же изведать удел.
Узор за узором живой Красоты
Менялся все снова и вновь.
Слагались, горели, качались цветы,
Был страх в них, была в них любовь.
И между мгновеньями в ткань с высоты
Пурпурная падала кровь.
И вдруг я увидел в том светлом вине,
Что в зале ковры по стенам.
Они изменялись, почудилось мне,
Подобно причудливым снам.
И жизнь всем владела на левой стене,
Мир справа был дан мертвецам.
Но что это, что там за сон бытия?
Войною захваченный стан.
Я думал, и мысль задрожала моя,
Рой смертных был Гибели дан.
Там были и звери, и люди, и я! —
И я опрокинул стакан.
Что сделал потом я? Что думал тогда?
Что было, что стало со мной?
Об этом не знать никому никогда
Во всей этой жизни земной.
Колдунья, как прежде, всегда — молода,
И разум мой — вечно с весной.
Колдунья, Колдунья, раскрыл твой обман
Мне страшную тайну твою.
И красные ткани средь призрачных стран
Сплетая, узоры я вью.
И весело полный шипящий стакан
За жизнь, за Колдунью я пью!
В день четверга, излюбленный у нас,
Затем что это праздник всех могучих,
Мы собрались в предвозвещенный час.
Луна была сокрыта в дымных тучах,
Возросших как леса и города.
Все ждали тайн и ласк блаженно-жгучих.
Мы донеслись по воздуху туда,
На кладбище, к уюту усыпленных,
Где люди днем лишь бродят иногда.
Толпы колдуний, жадных и влюбленных,
Ряды глядящих пристально людей,
Мы были сонмом духов исступленных.
Один, мудрейший в знании страстей,
Был ярче всех лицом своим прекрасным.
Он был наш царь, любовник всех, и Змей.
Там были свечи с пламенем неясным,
Одни с зеленовато-голубым,
Другие с бледно-желтым, третьи с красным.
И все они строили тонкий дым
Кю подходил и им дышал мгновенье,
Тот становился тотчас молодым.
Там были пляски, игры, превращенья
Людей в животных, и зверей в людей,
Соединенных в счастии внушенья.
Под блеском тех изменчивых огней,
Напоминавших летнюю зарницу,
Сплетались члены сказочных теней.
Как будто кто вращал их вереницу,
И женщину всегда ласкал козел,
Мужчина обнимал всегда волчицу.
Таков закон, иначе произвол,
Особый вид волнующей приправы,
Когда стремится к полу чуждый пол.
Но вот в сверканьи свеч седые травы
Качнулись, пошатнулись, возросли,
Как души, сладкой полные отравы.
Неясный месяц выступил вдали
Из дрогнувшего на небе тумана,
И жабы в черных платьях приползли.
Давнишние созданья Аримана,
Они влекли колдуний молодых,
Еще не знавших сладостей дурмана.
Наш круг разъялся, принял их, затих,
И демоны к ним жадные припали,
Перевернув порядок членов их.
И месяц им светил из дымной дали,
И Змеи наш устремил на них свой взгляд,
И мы от их блаженства трепетали.
Но вот свершен таинственный обряд,
И все колдуньи, в снах каких-то гневных,
«Давайте мертвых! Мертвых нам!» кричат.
Протяжностью заклятий перепевных,
Составленных из повседневных слов,
Но лишь не в сочетаньях ежедневных, —
Они смутили мирный сон гробов,
И из могил расторгнутых восстали
Гнилые трупы ветхих мертвецов.
Они сперва как будто выжидали,
Потом, качнувшись, быстро шли вперед,
И дьявольским сиянием блистали.
Раскрыв отживший, вдруг оживший, рот,
Как юноши, они к колдуньям льнули,
И всю толпу схватил водоворот.
Все хохоты в одном смешались гуле,
И сладостно казалось нам шептать
О тайнах смерти, в чувственном разгуле.
Отца ласкала дочь, и сына мать,
И тело к телу жаться было радо,
В различности искусства обнимать.
Но вот вдали, где кончилась ограда,
Раздался первый возглас петуха,
И мы спешим от гнили и распада, —
В блаженстве соучастия греха.
Из ореховой скорлупки
Приготовивши ковчег,
Я сижу, поджавши губки:—
Где-то будет мой ночлег?
Пред водою не робея,
Для счастливаго конца,
Я, находчивая Фея,
Улещаю плавунца.
„Запрягись в мою скорлупку,
И вези меня туда,
Где на камне мелют крупку,
И всегда кипит вода.“
Был исполненным догадки
Веслоногий плавунец:—
С мышкой мельничною в прятки
Я играю наконец.
Плавунца я отпустила,
Услыхавши жернова.
Он нырнул в домок из ила,
Где подводится трава.
Хороводятся там стебли,
Снизу прячется пискарь.
Плавунец, искусный в гребле,
Между всех нырялок царь.
А подальше от запруды
Заходя за перекат,
В быстром блеске мчатся гуды,
Всплески, брызги, влажный град.
Над вспененным водопадом,
С длинной белой бородой,
Жернова считает взглядом
Мельник мудрый и седой.
У него жена колдунья,
Из муки Луну прядет,
Причитает бормотунья:—
„Чет и нечет, нечет, чет.“
Насчитает так, до счета,
Пыль тончайшей белизны,
Замерцает позолота,
В небо выйдет серп Луны.
Выйдет тонкий, и до шара,
Ночь за ночью, в небосвод,
Лунно-белая опара,
Пряжа Месяца плывет.
В эти месячныя ночи
Воздух манит в вышину.
Разум девушек короче,
Стебли тянутся в струну.
И колдунья с мукомолом,
Что-то в полночь пошептав,
Слышат в сумраке веселом
Проростанье новых трав.
Я же с мельничною мышкой,
Не вводя избу в изян,
Прогремлю в сенях задвижкой,
Опрокину малый жбан.
Мы играем с кошкой в жмурки,
Уманим ее на стол.
А под утро у печурки
От муки весь белый пол.
Знахарка в нашем живет околодке:
На́ воду шепчет; на гуще, на водке
Да на каких-то гадает травах.
Просто наводит, проклятая, страх!
Радостей мало — пророчит все горе,
Вздумал бы плакать — наплакал бы море,
Да — господь милостив! — русский народ
Плакать не любит, а больше поет.
Молвила ведьма горластому парню:
«Эй! угодишь ты на барскую псарню!»
И — поглядят — через месяц всего
По лесу парень орет: «го-го-го!»
Дяде Степану сказала: «Кичишься
Больно ты сивкой, а сивки лишишься,
Либо своей голове пропадать!»
Стали Степана рекрутством пугать:
Вывел коня на базар — откупился!
Весь околодок колдунье дивился.
«Сем-ка! и я понаведаюсь к ней!—
Думает старый мужик Пантелей.—
Что ни предскажет кому: разоренье,
Убыль в семействе, глядишь — исполненье!
Черт у ней, что ли, в дрожжах-то сидит?..»
Вот и пришел Пантелей — и стоит,
Ждет: у колдуньи была уж девица,
Любо взглянуть — молода, полнолица.
Рядом с ней парень — дворовый, кажись.
Знахарка девке: «Ты с ним не вяжись!
Будет твоя особливая доля:
Малые слезы — и вечная воля!»
Дрогнул дворовый, а ведьма ему:
«Счастью не быть, молодец, твоему.
Все говорить?» — Говори! — «Ты зимою
Высечен будешь, дойдешь до запою,
Будешь небритый валяться в избе,
Чертики прыгать учнут по тебе,
Станут глумиться, тянуть в преисподню;
Ты в пузыречек наловишь их сотню,
Станешь его затыкать…» Пантелей
Шапку в охапку — и вон из дверей.
«Что же, старик? Погоди — погадаю!» —
Ведьма ему. Пантелей:— Не желаю!
Что нам гадать? Малолетков морочь,
Я погожу пока, чертова дочь!
Ты нам тогда предскажи нашу долю,
Как от господ отойдем мы на волю! —
ЖЕНА ВИЛЬЯМА.
ШОТЛАНДСКАЯ НАРОДНАЯ ПЕСНЯ
Вильям чрез море синее
За милой девой плыл:
Ее за светлорусыя
Он кудри полюбил —
За кудри светлорусыя,
Лазурь ея очей…
В свой дом привез красавицу;
Но дом—не в радость ей!
Томится, сохнет бедная,
Страдает ночь и день;
Над ней, прикован грустию,
Вильям стоит, как тень.
И пот, идет он к матери,
Идет к колдунье злой,
И говорит ей: "Матушки,
Тронись моей мольбой!
«Тебе бокал серебряный
Дарит жена. Смотри,
Тяжел он; позолотою,
Как жарь горит внутри.
Он твой. Младенца милаго,
Жену мою спаси;
А если мало этаго,
Что хочешь попроси!»
— Нет! ей младенца-первенца
К груди не прижимать!
Не вспыхнут щоки бледныя:
Жене твоей не встать!
Умрет она, постылая!
Негодную кляну!
Другую, лучше этой, ты
Найдешь себе жену! —
«Другая, краше во сто раз
Но будет мне милей!
К венцу не поведу ее,
Но назову моей!»
И горько, горько плакал он,
И громко он рыдал;
«Зачем на свет родился я?»
Всечасно повторял.
"Поди, мой милый, к матери,
Поди к колдунье злой:
Скажи, что ей коня я дам:
Как ночь он вороной.
Его копыты спереди
Подкованы сребром,
А сзади чистым золотом
Сверкают под гвоздем.
«Но гриве, в косы завитой,
Бубенчики звенят,
Из се ребра, на толковых
Шнурках они висят.
Отдам ей все—пусть сжалится
Над бедной, надо мной.
Спроси: что ей мы сделали,
Я и младенец мой?»
— Нет! ей младенца-первенца
К груди не прижимать!
Не вспыхнут шоки бледныя;
Жене твоей не встать!
Умрет она, постылая!
Негодную кляну!
Другую, лучше этой, ты
Найдешь себе жену! —
«Другая, краше во сто раз,
Не будет мне милей!
К венцу не поведу ее,
Не назову моей!»
И горько, горько плакал он
И тяжко он грустил;
При взгляде на страдалицу,
О смерти он молил.
"Вернись, вернися к матушке,
Вернись к колдунье злой!
Скажи, что дам ей пояс я,
Ной пояс золотой;
Тот пояс весь серебряной
Отделан бахрамой;
По ней звонки навешены
Работы дорогой.
«Звонки сребра чеканнаго,
Их счотом пятьдесят,
И—пояс тот наденет кто —
Как музыка звенят.
Скажи: звонков сто лишних дам!
Ничто мне их цена!
Младенца только милаго
Пускай спасет она!»
— Нет! ей младенца-первенца
К груди не прижимать!
Не вспыхнут щеки бледныя:
В них жизни не играть!
Умрет она, постылая!
Негодную кляну!
Другую, лучше этой, ты
Найдешь себе жену! —
«Другая, краше во сто раз,
Не будет мне милей!
Она—алмаз безценный мой!
Другой не быть моей!»
И грустный, он без слез рыдал;
Тоска в нем душу жгла;
В отчаяньи, он смерть лишь звал;
Но смерть к нему не шла.
Тоской его глубокою
Был тронут добрый дух —
И шепчет: "не тужи, Вильям!
Купи вощины круг;
Слепи из воска этого
Ребенка поскорей
И вставь ему два стеклышка
На место двух очей.
«К крестинам злую мать зови;
Но осторожен будь!
И взгляд ея, и речь лови!
Что молвит—не забудь!»
Дитя слепил из воска он,
К крестинам мать позвал —
И вот что от колдуньи он
Проклятой услыхал:
— Кто семь узлов в златых кудрях
Родильницы расплел?
Кто гребни снял тяжолые
И с ними скорбь отвел?
Кто жимолость душистую
Откинул со стены,
Где я ее развесила
Но самый верх сосны?
— Кто, кто козленка дикаго,
Что под кроватью был,
Где спала"та женщина.
Проворно так убил?
Кто снял башмак родильницы,
С ноги кто с левой снял,
Чтобы младенец весело
Свет Божий увидал? —
Вильям узлы волшебные
Расплел в златых кудрях
И гребни снял тяжолые
Что крылись в волосах;
Он жимолость душистую
С стены высокой снял;
Поймал козленка в горнице
И дикаго заклал.
Он тихо ножку левую
Красавицы разул —
И жизнь вдруг в точках вспыхнула,
Как будто-б кто вдохнул:
Зажглися очи ясныя,
Вздох перси взволновал…
В обятьях юной матери
Младенец почивал.
(ирландская легенда)В Донегале, на острове, полном намеков и вздохов,
Намеков и вздохов приморских ветров,
Где в минувшие дни находилось Чистилище, —
А быть может и там до сих пор,
Колодец-Пещера Святого Патрикка, —
Пред бурею в воздухе слышатся шепоты,
Голоса, привидения звуков проходят
Они говорят и поют.
Поют, упрекают, и плачут.
Враждуют, и спорят, и сетуют.
Проходят, бледнеют, их нет.
Кто сядет тогда над серебряным озером,
Под ветвями плакучими ивы седой,
Что над глинистым срывом,
Тот узнает над влагой стоячею многое,
Что в другой бы он раз не узнал.
Тот узнает, из воздуха, многое, многое.
В Донегале другое есть озеро, в чаще. Лаф Дерг,
Что по-нашему — Красное Озеро.
Но ни в бурю, ни в тишь к его водам нельзя подходи.
В те старинные дни, как не прибыл еще
К берегам изумрудной Ирландии
Покровитель Эрина, Патрикк,
Это озеро звалося озером Фина Мак-Колли.
И недаром так звалось оно.
Тут была, в этом всем, своя повесть.
Жила, в отдаленное время, в Ирландии
Старуха-колдунья, чудовище,
Что звалася Ведьмою с Пальцем.
И сын был при ней, Исполин.
Та вещая Ведьма любила растенья,
И ведала свойства всех трав,
В серебряном длинном сосуде варила
Отравы, на синем огне.
А сын-Исполин той отравой напаивал стрелы,
И смерть, воскрыляясь, летела
С каждой стрелой.
На каждой руке у Колдуньи, как будто змеясь,
По одному только было
Длинному гибкому пальцу.
Да, загибались
Два эти длинные пальца,
В час, как свистела в разрезанном воздухе,
Сыном ее устремленная,
Отравой вспоенная,
Безошибочно цель достающая, птица-стрела.
Ведьмою с Пальцем
Было немало подобрано тех, до кого прикоснулась,
Ядом налитая, коготь — стрела.
В Ирландии правил тогда король благомудрый Ниуль.
Он созвал Друидов,
И спросил их, как можно избавиться
От язвы такой.
Ответ был, что только единый из рода Фионов
Может Колдунью убить.
И убить ее должно серебряной меткой стрелой.
Самым был славным и сильным из смелых Фионов
Доблестный, звавшийся Фином Мак-Колли.
Сын его был Оссиан,
Дивный певец и провидец,
Видевший много незримого,
Слышавший, кроме людского,
Многое то, что звучит не среди говорящих людей.
Был также славный Фион, звавшийся Гэлом Мак-Морни.
Был также юный беспечный, что звался Куниэн-Миуль.
Все они вместе, по слову Друидов,
Отправились к чаще, излюбленной Ведьмою с Пальцем.
Они увидали ее на холме.
Она собирала смертельные травы,
И с нею был сын-Исполин.
Мак-Морни свой лук натянул,
Но стрела, просвистев, лишь задела
Длинный колдуний сосуд,
Где Ведьма готовила яд,
Кувырнулся он к синему пламени,
Ушла вся отрава в огонь.
Исполин, увидав наступающих,
На плечи схватил свою мать
И помчался вперед,
С быстротой поразительной,
Через топи, овраги, леса.
Но у Фина Мак-Колли глаза были зорки и руки уверены,
И серебряной меткой стрелой
Пронзил он ведовское сердце.
Гигант продолжал убегать.
Он с ношей своей уносился,
Пока не достиг, запыхавшись,
До гор Донегаль.
Пред скатом он шаг задержал,
Назад оглянулся,
И, вздрогнув, увидел,
Что был за плечами его лишь скелет:
Сведенные руки и ноги, да череп безглазый, и звенья спинного хребта.
Он бросил останки.
И вновь побежал Исполин.
С тех пор уж о нем никогда ничего не слыхали.
Но несколько лет миновало,
Сменилися зимы и весны,
Не раз уже лето, в багряных и желтых
Листах, превратилося в осень,
И те же, все те же из славных Фионов
Охотились в местности той,
Скликались, кричали, смеялись, шутили,
Гнались за оленем, и места достигли,
Где кости лежали, колдуний скелет.
Умолкли, былое припомнив, и молча
Напевы о смерти слагал Оссиан,
Вдруг карлик возник, рыжевласый, серьезный,
И молвил: «Не троньте костей.
Из кости берцовой, коль тронете кости,
Червь глянет, и выползет он,
И если напиться найдет он довольно,
Весь мир может он погубить».
«Весь мир», — прокричал этот карлик серьезно,
И вдруг, как пришел, так исчез.
Молчали Фионы. И в слух Оссиана
Какие-то шепоты стали вноситься,
Тихонько, неверно, повторно, напевно,
Как будто бы шелест осоки под ветром,
Как будто над влагой паденье листов.
Молчали Фионы. Но юный беспечный,
Что звался Куниэн-Миуль,
Был малый веселый,
Был малый смешливый,
Куда как смешон был ему этот карлик,
Он кости берцовой коснулся копьем.
Толкнул ее, выполз тут червь волосатый,
Он длинный был, тощий, облезло-мохнатый,
Куниэн Миуль взял его на копье,
И поднял на воздух, и бросил со смехом,
Далеко отбросил, и червь покатился,
Упал, не на землю, он в лужу упал.
И только напился из лужи он грязной,
Как вырос, надулся, раскинулся тушей,
И вдоль удлинился, и вверх укрепился,
Змеей волосатой, мохнатым Драконом,
И бросился он к опрометчивым смелым,
И тут-то был истинный бой.
Кто знает червей, тот и знает драконов,
Кто знает Змею, тот умеет бороться,
Кто хочет бороться, тот знает победу,
Победа к бесстрашным идет.
Но как иногда ее дорого купишь,
И сколько в борении крови прольется,
Об этом теперь говорить я не буду,
Не стоит, не нужно сейчас.
Я только скажу вам, кто внемлет напеву,
Я был в Донегале, на острове вздохов,
Я был там под ивой седой,
Я многое видел, я многое слышал,
И вот мой завет вам: Не троньте костей.
Коль нет в том нужды, так костей вы не троньте,
А если так нужно, червя не поите,
Напиться не дайте ему.
Так мне рассказали на острове древнем,
Пред бурей, над влагой, над глинистым срывом,
Сказали мне явственно там
Шепоты в воздухе. В воздухе.
Волшебный час вечерней тишины,
Исполненный невидимых внушений,
В моей душе расцвечивает сны.
В вечерних водах много отражений,
В них дышит солнце, ветви, облака,
Немые знаки зреющих решений.
А между тем широкая река
Стремит вперед свободное теченье,
Своею скрытой жизнью глубока.
Минувшие незнанья и мученья
Мерцают бледнолицею толпой,
И я к ним полон странного влеченья.
Мне снится сумрак нежно-голубой,
Мне снятся дни невинности воздушной,
Когда я не был — для других — судьбой.
Теперь, толпою властвуя послушной,
Я для нее — палач и божество,
Картинность дум — в их смене равнодушной.
Но не всегда для сердца моего
Был так отвратен образ человека,
Не вечно сердце было так мертво.
Мыслитель, соблазнитель, и калека,
Я более не полюблю людей,
Хотя бы прожил век Мельхиседека.
О, светлый май, с блаженством без страстей!
О, ландыши, с их свежестью истомной!
О, воздух утра, воздух-чародей!
Усадьба. Сад с беседкою укромной.
Безгрешные деревья и цветы.
Луна весны в лазури полутемной.
Все памятно. Но Гений Красоты
С Колдуньей Знанья, страшные два духа,
Закляли сон младенческой мечты.
Колдунья Знанья, жадная старуха,
Дух Красоты, неуловимый змей,
Шептали что-то вкрадчиво и глухо.
И проклял я невинность первых дней,
И проходя уклонными путями,
Вкусил всего, чтоб все постичь ясней.
Миры, века — насыщены страстями.
Ты хочешь быть бессмертным, мировым?
Промчись, как гром, с пожаром и с дождями.
Восторжествуй над мертвым и живым,
Люби себя — бездонно, ненасытно,
Пусть будет символ твой — огонь и дым.
В борьбе стихий содружество их слитно,
Соедини их двойственность в себе,
И будет тень твоя в веках гранитна.
Поняв судьбу, я равен стал судьбе,
В моей душе равны лучи и тени,
И я молюсь — покою и борьбе.
Но все ж балкон и ветхие ступени
Милее мне, чем пышность гордых снов,
И я миры отдам за куст сирени.
Порой — порой! — весь мир так свеж и нов,
И все влечет, все близко без изятья,
И свист стрижей, и звон колоколов, —
Покой могил, незримые зачатья,
Печальный свет слабеющих лучей,
Правдивость слов молитвы и проклятья, —
О, все поет и блещет как ручей,
И сладко знать, что ты как звон мгновенья,
Что ты живешь, но ты ничей, ничей.
Обятый безызмерностью забвенья,
Ты святость и преступность победил,
В блаженстве мирового единенья.
Туман лугов, как тихий дым кадил,
Встает хвалой гармонии безбрежной,
И смыслы слов ясней в словах светил.
Какой восторг — вернуться к грусти нежной,
Скорбеть, как полусломанный цветок,
В сознании печали безнадежной.
Я счастлив, грустен, светел, одинок,
Я тень в воде, отброшенная ивой,
Я целен весь, иным я быть не мог.
Не так ли предок мой вольнолюбивый,
Ниспавший светоч ангельских систем,
Проникся вдруг печальностью красивой, —
Когда, войдя лукавостью в Эдем,
Он поразился блеском мирозданья,
И замер, светел, холоден и нем.
О, свет вечерний! Позднее страданье!
Высо́ко на парижской Notrе Damе
Красуются жестокие химеры.
Они умно́ уселись по местам.
В беспутстве соблюдая чувство меры,
И гнусность доведя до красоты,
Они могли бы нам являть примеры.
Лазурный фон небесной пустоты
Обогащен красою их несходства,
Господством в каждой — собственной черты.
Святых легко смешаешь, а уродство
Всегда фигурно, личность в нем видна,
В чем явное пороков превосходство.
Но общность между ними есть одна:
Как крючья вопросительного знака,
У всех химер изогнута спина.
Скептически произрастенья мрака,
Шпионски выжидательны они,
Как мародеры возле бивуа́ка.
Не получив ответа искони́ ,
И чуждые голубоглазья веры,
Сидят архитектурные слепни, —
Односторонне зрячие химеры,
Задумались над крышами домов,
Как на́ море уродливые шхеры.
Вкруг Церкви, этой высшей из основ,
Враждебным станом выстроились зданья,
Берлоги тьмы, уют распутных снов, —
И Церковь, осудивши те мечтанья
Сердец, обросших грубой тканью мха,
Развратный хаос в мире созиданья, —
Где дышит ядом каждая кроха, —
Воздвигла слепок мерзости звериной,
Зеркальный лик поклонников греха.
Но меж людей, быть может, я единый
В глубокий смысл чудовищ тех проник,
Всегда иное чуя за картиной.
Привет тебе, отшедший мой двойник,
Создатель этих двойственных видений,
Я в стих влагаю твой скульптурный крик,
Привет вам сонмы страшных заблуждений!
Ты — гений сводни, дух единорог,
Сподручник жадный ведьмовских радений.
Гермафродит, глядящий на порок,
Ты жабу давишь в пытке дум бессонных,
Весь мир ты развратил бы, если б мог.
Концы ушей, продленно-заостренных,
Стоят, как бы заслышавши вдали
Протяжный гул тобою соблазненных.
Колдуний новых жабы привели.
Но ты уж слышишь ропот осужденья,
Для вас костры свирепые зажгли.
И ты, заклятый враг деторожденья,
Колдунья с птицей, демоны-враги,
Препоны для простого наслажденья!
Твое лицо — зловещий лик Яги,
Нагие десны алчны и беззубы,
Твоя рука имеет вид ноги, —
Твои черты безжалостные грубы,
Застыли пряди каменных волос,
Не знали поцелуев эти губы, —
Не ведали глаза химеры слез,
И шерстью, точно сорною травою,
Твой хищный стан уродливо оброс.
Как вестник твой, крича, перед тобою
Стервятник омерзительный сидит,
Покрытый вместо перьев чешуею.
В его когтях какой-то зверь хрустит,
Но как ни гнусен вестник твой ужасный,
Ты более чудовищна на вид.
И оба вы судьбе своей подвластны,
Одна мечта на вас наводит лоск,
Единый гений, жесткий и бесстрастный.
Как сжат печатью вдавленною воск,
Так лоб у вас, наклонно убегая,
К убийству дух направил, сжавши мозг.
И ты еще, уродина другая,
Орангутанг и жалкий идиот,
Ты скорчился, в тоске изнемогая.
Убогий демон, выродок и скот,
Герой мечты безумного Эдга́ра,
Зачатой в этом мире в черный год.
В тебе инстинкт горел огнем пожара,
И ты двух женщин подло умертвил,
Но в цвете крови странная есть чара.
Тебя нежданый ужас подавил,
И ты бежал на этот Дом Видений,
Беспомощный палач, лишенный сил.
Вы, дьяволы любовных наслаждений,
Как много в вас отверженной мечты.
Один как ангел, с крыльями… О, гений!
Зачем в беспутном пире срамоты,
Для сладости обманчивого часа,
Принизился до мелких тварей ты!
Твое лицо — бесстыдная гримаса,
Ты нагло манишь, высунув язык, —
Усталых ласк приправа и прикраса.
Ты знаешь, как продлить тягучий миг,
Ты, с хо́леными женскими руками,
Любовь умом обманывать привык.
Другой наглец, с кошачьими зрачками,
Над Городом Безумия склонясь,
Всем обликом хохочет над врагами.
Он гибок, сладострастен, и как раз
В обятьи насмерть с хохотом удавит,
Как змей вкруг тела нежного виясь.
Еще другой, всего превыше ставит
Блаженство в щель чужую заглянуть,
Глядит, дрожит, и грязный рот слюнявит.
Еще, с лицом козла, ввалилась грудь,
Глаза глубоко всажены в орбиты,
Сумел он весь в распутстве потонуть.
Вы разны все, и все вы стройно слиты,
Вы все незримой сетью сплетены,
Равно́ в семье единой имениты.
Но всех прекрасней в свите Сатаны,
Слияние ума и лицемерья,
Волшебный образ некоей жены.
Она венец и вместе с тем преддверье,
Карикатура ей изжитых дум,
Крылатый коршун, выщипавший перья.
Взамену чувств у ней остался ум,
Она ханжа в отшельнической рясе,
Иссохший монастырский толстосум.
Застывши в иронической гримасе,
Она как бы блюдет их всех кругом.
Ирония прилична в свинопасе.
И все они венчают Божий Дом!
Иль не прекрасна была, не исполнена прелестей дева,
Иль я ее не желал часто в мечтаньях своих?
Но я ее обнимал бесплодно, позорно бессильный,
Я на ленивом лежал ложе, как бремя, как стыд,
Был не способен, желая, при всем желании девы,
Я наслаждаться благой долей расслабленных чресл!
Тщетно она обвивала точеные руки вкруг шеи
Нашей, что были белей, чем и Сифо́нийский снег,
Напечатляла лобзанья, дразня языком сладострастно
И под бедро подводя знойные бедра свои;
Разные нежности мне говорила, своим называла,
И все другие слова, что в эти миги твердят.
Члены однако мои, словно льдистой натерты цикутой,
Не выполняли, ленясь, предположений моих.
Я — столб недвижный лежал, изваянье, ненужная тяжесть,
Было нельзя разрешить, что я: мужчина иль тень!
Что предстоящая даст (если мне предстоит она) старость,
Если и юность сама силы теряет свои?
Ах! своих лет я стыжусь! что мне в том — быть мужчиной, быть юным,
А для подруги своей — я не мужчина, не юн!
Вечная жрица такою встает, та, что бдит над священным
Пламенем, иль дорогим братом хранима сестра.
Рыжая Хлида, однако, давно ль была дважды, а Пифа
Белая трижды со мной, трижды и Либа подряд?
В краткую ночь, от меня когда это спросила Коринна,
Я не забыл, что тогда девять я выдержал раз.
Или ослабло мое, заклято Фесса́ликским ядом,
Тело? иль бедному мне за́говор, зелья вредят?
Иль, написав мое имя на воске алом, колдунья
Самую печень потом острой проткнула иглой?
Ке́рера в злак переходит бесплодный, обята заклятьем,
И прекращается ключ водный, заклятьем обят,
Желуди с дуба и гроздья с заклятой лозы упадают
И, хоть никто не трясет, яблоки с яблонь летят.
Что же мешает, чтоб нервы от чары магической слабли?
И моего, может быть, тела отсюда болезнь.
К этому стыд подоспел; самый стыд поступка вредил мне,
И недостатков моих стал он причиной второй.
Что за прекрасную деву, однако, я видел и трогал,
Ибо, как ту́нику, я трогал ее самое!
К ней прикасаясь, и Пилий сделаться мог бы моложе,
Стал бы сильней и Тифон при дряхолетьи своем.
Это досталося мне; но мужчины ей не досталось.
С клятвами новыми как новые просьбы начну?
Верно, великим (когда так постыдно использовал их я)
Стыдно богам тех даров, что даровали они.
Жаждал свидания я, и вот я добился свиданья;
Жаждал лобзать, и лобзал; близким быть жаждал, и был.
Что мне в удаче такой! что в царствах, когда не царил я!
Ведь не использовал я дивных сокровищ, — скупец!
Жаждет так разгласитель тайны — вод посредине,
Те, что не может вовек тронуть, он видит плоды.
Так покидает иной на рассвете нежную деву,
Вдруг, чтобы право иметь стать пред святыней богов.
Но, может быть, не довольно нежных она расточала
Лучших лобзаний? не все средства соблазна нашла?
Нет! и могучие ду́бы она и алмаз крепкотвердый,
Скал неподвижность могла б лаской своей возбудить!
Правда! — способна была возбудить — живого, мужчину,
Но тогда не был я жив, не был мужчиной былым.
Может ли уши глухие обрадовать Фемия песня?
Бедному Фа́мире что пышные краски картин!
А что за радости я в мечтах молчаливо готовил!
Способов сколько в мечтах воображал, измышлял!
Наши лежали меж тем, как будто мертвые, члены,
Жалостно измождены, словно вчерашний цветок;
Ныне они, посмотри, живут и не вовремя сильны,
Ныне работы хотят, просятся в битву свою.
Что же, стыдясь, не лежишь ты, о часть гнуснейшая наша?
Так-то обманут я был раньше обетом твоим.
Ты обманула владельца, тобой, безоружный, был предан
Я и, с великим стыдом, горький изведал ущерб.
А между тем снисходила к тебе до того моя дева,
Что возбуждала тебя, нежно, касаясь рукой.
После ж, увидя, что ты никаким искусством не можешь
Снова ожить и, забыв прошлое, падаешь ниц, —
«Что ж ты смеешься! — сказала, — тебя кто, безумца, неволил,
Против желания, класть члены на ложе моем?
Иль тебя, шерстью опутав, чарует колдунья Ээи,
Или, любовью другой ты обессилен, пришел?»
И, не промедля, вскочила, ту́никой еле одета,
И предпочла убежать прочь обнаженной ногой;
Но, чтоб рабыни узнать не могли, что ее не коснулись,
Перенесенный позор взятой прикрыла водой.
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»