Горит закат, блистает янтарями,
Чуть дышит ветер, облачко гоня,
И светлый вечер с темными кудрями
Прильнул к немым устам бледнеющего дня.
Безмолвие и мгла, четой влюбленной,
Приходят из долины отдаленной,
Приносят дню последний свой привет.
Покорны власти их необычайной
Лазурь, земля, движенье, звук и свет;
Им отвечает мир своей глубокой тайной.
И вздохи ветра вдаль уйти спешат,
И стебли трав не шепчут, не шуршат.
И ты забылось, дремлющее зданье.
Закутавшись в сверкающую пыль,
Ты к высоте возносишь очертанья,
Вздымаешь к небесам туманный стройный шпиль.
И сонмы тучек быстро возрастают,
И вот уж звезды смотрят и блистают.
Усопшие покоятся в земле,
Но чудится, как будто слышен шепот,
Тень мысли, чувства движется во мгле,
Вкруг жизни молодой скользит загробный ропот.
Уходит он в безмолвие и тьму,
Он внятен только сердцу и уму.
И все прониклось цельной красотою,
И смерть сама, как эта ночь, нежна.
Здесь мне легко уверовать душою,
Что тьма загробная желанных тайн полна,
Что рядом с смертью, спящей без движенья,
Трепещут несказанные виденья.
Всем покадили и потрафили:
. . . . . .— стране — родне —
Любовь не входит в биографию, —
Бродяга остается — вне…* * *Нахлынет, так перо отряхивай
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Все даты, кроме тех, недознанных,
Все сроки, кроме тех, в глазах,
Все встречи, кроме тех, под звездами,
Все лица, кроме тех, в слезах…* * *О первые мои! Последние!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вас за руку в Энциклопедию
Ввожу, невидимый мой сонм! * * *Многие мои! О, пьющие
Душу прямо у корней.
О, в рассеянии сущие
Спутники души моей! Мучиться мне — не отмучиться
Вами, . . . . . . . . . . . .
О, в рассеянии участи —
Сущие души моей! Многие мои! Несметные!
Мертвые мои (— живи!)
Дальние мои! Запретные!
Завтрашние не-мои! Смертные мои! БессмертныеВы, по кладбищам! Вы, в кучистом
Небе — стаей журавлей…
О, в рассеянии участи
Сущие — души моей! Вы, по гульбищам — по кладбищам —
По узилищам —Январь
Голицыно
(Из agеnda {*})
{* Записная книжка (лат.).}
Жизнь груба. Чудовищно груба.
Выживает только толстокожий.
Он не выжил. Значит — не судьба.
Проходи, чего стоять, прохожий.
Как он, прощаясь, не сошел с ума.
Как он рыдал перед могилой свежей.
Но время шло. Он ходит много реже.
— Забудь, живи, молила ты сама.
Возле могил для влюбленных скамейки,
Бегают дети и носят песок,
Воздух сегодня весенний, клейкий,
Купол небес, как в апреле, высок.
Склеп возвели для бедняжки княгини,
Белые розы в овальном щите.
Золотом вывели ей по-латыни
Текст о печали, любви и тщете.
В самом конце бесконечной аллеи,
Там, где сторожка, а дальше обрыв,
Черные долго толпятся евреи...
Плачут. Особый горчайший надрыв.
Долго подняться она не могла.
Долго крестила могилу шатаясь.
Быстро спускалась осенняя мгла.
Издали сторож звонил надрываясь.
Речи. Надгробные страшные речи.
Третий болтун потрясает сердца.
Сжальтесь! Ведь этот худой, узкоплечий
Мальчик сегодня хоронит отца.
Преступленья, суета, болезни,
Здесь же мир, забвение и тишь.
Ветер шепчет: — Не живи, исчезни,
Отдохни, ведь ты едва стоишь.
Лечлэд, Глостершир.
Горит закат, блистает янтарями,
Чуть дышит ветер, облачко гоня,
И светлый вечер с темными кудрями
Прильнул к немым устам бледнеющего дня.
Безмолвие и мгла, четой влюбленной,
Приходят из долины отдаленной.
Приносят дню последний свой привет.
Покорны власти их необычайной
Лазурь, земля, движенье, звук и свет;
Им отвечает мир своей глубокой тайной.
И вздохи ветра вдаль уйти спешат,
И стебли трав не шепчут, не шуршат.
И ты забылось, дремлющее зданье.
Закутавшись в сверкающую пыль,
Ты к высоте возносишь очертанья,
Вздымаешь к небесам туманный стройный шпиль.
И сонмы тучек быстро возрастают,
И вот уж звезды смотрят и блистают.
Усопшие покоятся в земле,
Но чудится, как будто слышен шепот,
Тень мысли, чувства движется во мгле,
Вкруг жизни молодой скользит загробный ропот,
Уходит он в безмолвие и тьму,
Он внятен только сердцу и уму.
И все прониклось цельной красотою,
И смерть сама, как эта ночь, нежна.
Здесь мне легко уверовать душою,
Что тьма загробная желанных тайн полна,
Что рядом с смертью, спящей без движенья,
Трепещут несказанные виденья.
Места родимые! Здесь ветви вздохов полны,
С безоблачных небес струятся ветра волны:
Я мыслю, одинок, о том, как здесь бродил
По дерну свежему я с тем, кого любил,
И с теми, кто сейчас, как я, — за синей далью, —
Быть может, вспоминал прошедшее с печалью:
О, только б видеть вас, извилины холмов!
Любить безмерно вас я всё еще готов;
Плакучий вяз! Ложась под твой шатер укромный,
Я часто размышлял в час сумеречно-скромный:
По старой памяти склоняюсь под тобой,
Но, ах! уже мечты бывалой нет со мной;
И ветви, простонав под ветром — пред ненастьем, —
Зовут меня вздохнуть над отсиявшим счастьем,
И шепчут, мнится мне, дрожащие листы:
«Помедли, отдохни, прости, мой друг, и ты!»
Но охладит судьба души моей волненье,
Заботам и страстям пошлет успокоенье,
Так часто думал я, — пусть близкий смертный час
Судьба мне усладит, когда огонь погас;
И в келью тесную, иль в узкую могилу —
Хочу я сердце скрыть, что медлить здесь любило;
С мечтою страстной мне отрадно умирать,
В излюбленных местах мне сладко почивать;
Уснуть навеки там, где все мечты кипели,
На вечный отдых лечь у детской колыбели;
Навеки отдохнуть под пологом ветвей,
Под дерном, где, резвясь, вставало утро дней;
Окутаться землей на родине мне милой,
Смешаться с нею там, где грусть моя бродила;
И пусть благословят — знакомые листы,
Пусть плачут надо мной — друзья моей мечты;
О, только те, кто был мне дорог в дни былые, —
И пусть меня вовек не вспомнят остальные.13 ноября 1905
Я лежу себе на гробовой плите,
Я смотрю, как ходят тучи в высоте,
Как под ними быстро ласточки летят
И на солнце ярко крыльями блестят.
Я смотрю, как в ясном небе надо мной
Обнимается зеленый клен с сосной,
Как рисуется по дымке облаков
Подвижной узор причудливых листов.
Я смотрю, как тени длинные растут,
Как по небу тихо сумерки плывут,
Как летают, лбами стукаясь, жуки,
Расставляют в листьях сети пауки...
Слышу я, как под могильною плитой,
Кто-то ежится, ворочает землей,
Слышу я, как камень точат и скребут
И меня чуть слышным голосом зовут:
«Слушай, милый, я давно устал лежать!
Дай мне воздухом весенним подышать,
Дай мне, милый мой, на белый свет взглянуть,
Дай расправить мне придавленную грудь.
В царстве мертвых только тишь да темнота,
Корни крепкие, да гниль, да мокрота,
Очи впавшие засыпаны песком,
Череп голый мой источен червяком,
Надоела мне безмолвная родня.
Ты не ляжешь ли, голубчик, за меня?»
Я молчал и только слушал: под плитой
Долго стукал костяною головой,
Долго корни грыз и землю скреб мертвец,
Копошился и притихнул наконец.
Я лежал себе на гробовой плите,
Я смотрел, как мчались тучи в высоте,
Как румяный день на небе догорал,
Как на небо бледный месяц выплывал,
Как летели, лбами стукаясь, жуки,
Как на травы выползали светляки...
Не Капитолий твой всемирный, вседержавный,
Не вечно-памятных развалин пепел славный,
Не величавый ряд дворцов и базилик,
Не тень священная, в которую поник
Ты царственной главой, столетьями венчанной,
Не сумрак вилл твоих свежо-благоуханной,
Где, щедростью даров счастливцев наделя,
Так радостно цветет роскошная земля,
Не тихие твои окрестные пустыни,
Над коими горит день светозарно-синий
И освещает их по прихоти своей
Сияньем радужным пылающих лучей
Иль стелет по степи безлесной и беззлачной
И дремлющую тень, и мрак полупрозрачный,
Не весь сей пышный мир величья и чудес,
Где красота земли и красота небес
Дают и мысли жизнь, и пищу вдохновеньям,
Где каждый век, в урок грядущим поколеньям,
Прорезав новые и вечные бразды,
Оставил творчества бессмертные следы,
Где все минувшего есть отзыв величавый,
Все песнь поэзии и все преданье славы;
Не эти голоса, не эти красоты,
Не то, чем прежде был, не то, чем ныне ты
Под заревом веков, событий их зерцало, —
Не это на душу мне достояньем пало
И властвует моей встревоженной душой.
Нет, скорбью, о мой Рим, сроднился я с тобой!
Сочувствие к тебе и внутренней, и чище:
Родное место есть мне на твоем кладбище,
На сем кладбище царств, столетий и племен,
Воспомнится ли мне ограда вечных стен?
И вопрошаю я тоской воспоминанья:
Не кисти, не резца, не зодчества созданья,
В которых смелый дух избранников живет.
Нет, мимо их, меня таинственно зовет
Тот мирный уголок, где ранняя могила
Родительской любви надежду схоронила.
Здесь Рим сказался мне, здесь понял я, в слезах,
Развалин и гробниц его и плач и прах;
Здесь скорби стен его, державной и глубокой,
Откликнулся и я печалью одинокой!
Один голос
Страшно в могиле, хладной и темной!
Ветры здесь воют, гробы трясутся,
Белые кости стучат.
Другой голос
Тихо в могиле, мягкой, покойной.
Ветры здесь веют; спящим прохладно;
Травки, цветочки растут.
Первый
Червь кровоглавый точит умерших,
В черепах желтых жабы гнездятся,
Змии в крапиве шипят.
Второй
Крепок сон мертвых, сладостен, кроток;
В гробе нет бури; нежные птички
Песнь на могиле поют.
Первый
Там обитают черные враны,
Алчные птицы; хищные звери
С ревом копают в земле.
Второй
Маленький кролик в травке зеленой
С милой подружкой там отдыхает;
Голубь на веточке спит.
Первый
Сырость со мглою, густо мешаясь,
Плавают тамо в воздухе душном;
Древо без листьев стоит.
Второй
Тамо струится в воздухе светлом
Пар благовонный синих фиалок,
Белых ясминов, лилей.
Первый
Странник боится мертвой юдоли;
Ужас и трепет чувствуя в сердце,
Мимо кладбища спешит.
Второй
Странник усталый видит обитель
Вечного мира — посох бросая,
Там остается навек.
Где б ни был я в чужбине дальной,
Мной никогда не позабыт
Тот угол светлый и печальный,
Где тихий ангел погребальный
Усопших мирный сон хранит.
Оплакавший земной дорогой
Любви утрату не одну,
Созревший опытностью строгой,
Паломник скорбный и убогой,
Люблю кладбища тишину.
Мне так сочувственны могилы,
В земле так много моего,
Увядших благ, увядшей силы,
Что мне кладбище — берег милый,
Что мне приветлив вид его.
Предавшись думам несказанным,
И здесь я, на закате дня,
Спешу к местам обетованным,
К могилам чуждым, безымянным,
Но не безмолвным для меня.
Среди цветов в тени древесной,
Кладбище здесь — зеленый сад,
Нас не смущает давкой тесной
Гробниц и с спесью полновесной
Тщете воздвигнутых громад.
В виду — величество природы,
Твердыни вечных гор кругом,
И вечно подвижные воды,
То блеск небес, то непогоды
В прекрасном ужасе своем.
Вблизи — все пепел да обломки,
Вся наша немощь в тле своей;
Близ предков улеглись потомки;
Могил молчанье и потемки —
Вот след непрочных наших дней.
Но здесь нагорное кладбище
Поближе к небу вознеслось,
Прозрачный воздух здесь и чище,
И дней минувших пепелище
Цветущей жизнью облеклось.
Здесь все свежо, везде просторно,
Здесь словно ратный стан почил
По битве жаркой и упорной
И к ночи отдых благотворный
Бойцов и страсти умирил.
Памяти строителей Харбина
И
Жизнь новый город строила, и с ним
Возникло рядом кладбище. Законно
За жизнью смерть шагает неуклонно,
Чтобы жилось просторнее живым.
Но явно жизнь с обилием своим
Опережает факел похоронный,
И, сетью улиц тесно окруженный,
Погост стал как бы садом городским.
И это кладбище теперь недаром
Возросший город называет старым -
Там братские могилы, там, с угла,
Глядит на запад из-под веток вяза
Печальный бюст, два бронзовые глаза
Задумчивая тень обволокла.
ИИ
А ночью там мерцают огоньки,
Горят неугасимые лампады,
Их алые и голубые взгляды
Доброжелательны, ясны, легки.
Отделены от городской реки
Чертой тяжелой каменной ограды,
Они на жизнь взирают без досады,
Без зависти, томленья и тоски.
И, не смущаясь их соседством скучным,
Жизнь рядом следует... то равнодушным
Солдатом в грубых толстых башмаках,
То стайкой кули с говором болтливым,
То мною, пешеходом молчаливым
С тревогой и заботою в глазах.
ИИИ
Я прохожу и думаю о тех,
Сложивших здесь и гордость, и печали,
Что знаками первоначальных вех
На улицы пустыню размечали.
Они кирку и молот поднимали,
Прекрасен был их плодотворный век -
Он доказал, что русский человек
Везде силен, куда б его ни слали!
И это кладбище волнует нас
Воспоминаньями: в заветный час
Его мы видим - монумент былого.
И может быть, для этого горят
Глаза могил. Об этом лишь молчат
Огни и алого, и голубого.
Знаю сам, что непробуден
Мертвых сон и что к луне
Доступ мой не столько труден,
Сколько доступ их ко мне!
Знаю сам, что воздух чище
За чертою городской;
Отчего же на кладбище
Сердцу жутко в час ночной?
Так и кажется, что тени
Мертвых колокол сзовет…
На церковные ступени
Призрак сядет и вздохнет;
Иль, костлявыми руками
Мертвеца приподнята,
Глухо стукнет за кустами
Надмогильная плита.
Суеверие ль в наследство
Получил я от отцов?
Напугала ль няня с детства
Появленьем мертвецов?
Но из области мечтаний,
Из-под власти темных сил
Я ушел — и волхвований
Мрак наукой озарил.
Муза стала мне являться
Жрицей мысли, без оков,
И учила не бояться
Ни живых, ни мертвецов.
Отчего ж невольный трепет
Пробегает по спине
Всякий раз, как листьев лепет
Здесь я слышу при луне?
Много в небе звезд далеких,
Небо тайнами полно;
Но на дне могил глубоких
Меньше ль тайн погребено?
В мире звезд, по крайней мере,
Ум наш крыл не опустил
И открыл, не внемля вере,
Тяготение светил.
В мире тленья не выносит
Ум — свидетельства немых,
И, бескрылый, робко просит
Убежать скорей от них.
Здесь боюсь я вспомнить разом
Все поверия отцов, —
Няни сказочным рассказам
Здесь поверить я готов!
Здесь нет ни остролистника, ни тиса.
Чужие камни и солончаки,
Проржавленные солнцем кипарисы
Как воткнутые в землю тесаки.
И спрятаны под их худые кроны
В земле, под серым слоем плитняка,
Побатальонно и поэскадронно
Построены британские войска.
Шумят тяжелые кусты сирени,
Раскачивая неба синеву,
И сторож, опустившись на колени,
На английский манер стрижет траву.
К солдатам на последние квартиры
Корабль привез из Англии цветы,
Груз красных черепиц из Девоншира,
Колючие терновые кусты.
Солдатам на чужбине лучше спится,
Когда холмы у них над головой
Обложены английской черепицей,
Обсажены английскою травой.
На медных досках, на камнях надгробных,
На пыльных пирамидах из гранат
Английский гравер вырезал подробно
Число солдат и номера бригад.
Но прежде чем на судно погрузить их,
Боясь превратностей чужой земли,
Все надписи о горестных событьях
На русский второпях перевели.
Бродяга-переводчик неуклюже
Переиначил русские слова,
В которых о почтенье к праху мужа
Просила безутешная вдова:
«Сержант покойный спит здесь. Ради бога,
С почтением склонись пред этот крест!»
Как много миль от Англии, как много
Морских узлов от жен и от невест.
В чужом краю его обидеть могут,
И землю распахать, и гроб сломать.
Вы слышите! Не смейте, ради бога!
Об этом просят вас жена и мать!
Напрасный страх. Уже дряхлеют даты
На памятниках дедам и отцам.
Спокойно спят британские солдаты.
Мы никогда не мстили мертвецам.
На кладбище китов
на снеговом погосте
стоят взамен крестов
их собственные кости.
Они не по зубам —
все зубы мягковаты.
Они не по супам —
кастрюли мелковаты.
Их вьюга, тужась, гнет,
но держатся — порядок! —
вколоченные в лед,
как дуги черных радуг.
Горбатый эскимос,
тоскующий по стопке,
как будто бы вопрос,
в них заключен, как в скобки.
Кто резво щелкнул там?
Ваш фотопыл умерьте!
Дадим покой китам
хотя бы после смерти.
А жили те киты,
людей не обижая,
от детской простоты
фонтаны обожая.
И солнца красный шар
плясал на струях белых…
«Киты по борту! Жарь!
Давай, ребята, бей их!»
Спастись куда-нибудь?
Но ты — пространства шире.
А под воду нырнуть —
воды не хватит в мире.
Ты думаешь, ты бог?
Рисковая нескромность.
Гарпун получишь в бок
расплатой за огромность.
Огромность всем велит
охотиться за нею.
Тот дурень, кто велик.
Кто мельче — тот умнее.
Плотва, как вермишель.
Среди ее безличья
дразнящая мишень — беспомощность величья!
Бинокли на борту
в руках дрожат, нацелясь,
и с гарпуном в боку
Толстой бежит от «цейсов».
Величью мель страшна.
На камни брошен гонкой,
обломки гарпуна
выхаркивает Горький.
Кровав китовый сан.
Величье убивает,
и Маяковский сам
гарпун в себя вбивает.
Китеныш, а не кит,
но словно кит оцеплен,
гарпунным тросом взвит,
качается Есенин.
Почти не простонав,
по крови, как по следу,
уходит Пастернак
с обрывком троса в Лету.
Хемингуэй молчит,
но над могилой грозно
гарпун в траве торчит,
проросший ввысь из гроба.
И, скрытый за толпой,
кровавым занят делом
даласский китобой
с оптическим прицелом.
…Идет большой загон,
а после смерти — ласка.
Честнее твой закон,
жестокая Аляска.
На кладбище китов
у ледяных торосов
нет ханжеских цветов —
есть такт у эскимосов.
Эх, эскимос-горбун, —
у белых свой обычай:
сперва всадив гарпун,
поплакать над добычей.
Скорбят смиренней дев,
сосут в слезах пилюли
убийцы, креп надев,
в почетном карауле.
И промысловики,
которым здесь не место,
несут китам венки
от Главгарпунотреста.
Но скручены цветы
стальным гарпунным тросом
Довольно доброты!
Пустите к эскимосам!
Как часто я с глубокой думой
Вокруг могил один брожу
И на курганы их гляжу
С тоской тяжёлой и угрюмой.
Как больно мне, когда, порой,
Могильщик, грубою рукой
Гроб новый в землю опуская,
Стоит с осклабленным лицом
Над безответным мертвецом,
Святыню смерти оскорбляя.
Или когда в траве густой,
Остаток жалкий разрушенья,
Вдруг череп я найду сухой,
Престол ума и вдохновенья,
Лишённый чести погребенья.
И поражён, и недвижим,
Сомненья холодом облитый,
Я мыслю, скорбию томим,
Над жертвой тления забытой:
Кто вас в сон вечный погрузил,
Земли неведомые гости,
И ваши брошенные кости
С живою плотью разлучил?
Как ваше вечное молчанье
Нам безошибочно понять:
Ничтожества ль оно печать
Или печать существованья?
В какой загадочной стране,
Невидимой и неизвестной,
Здесь кости положив одне,
Витает дух ваш бестелесный?
Чем занят он в миру ином?
Что он, бесстрастный, созерцает?
И помнит ли он о земном
Иль всё за гробом забывает?
Быть может, небом окружён,
Жилец божественного света,
Как на песчинку смотрит он
На нашу бедную планету;
Иль, может быть, сложив с себя
Свои телесные оковы,
Без них другого бытия
Не отыскал он в мире новом.
Быть может, всё, чем мы живём,
Чем ум и сердце утешаем,
Земле как жертву отдаём
И в ней одной похороняем…
Нет! прочь бесплодное сомненье!
Я верю истине святой —
Святым глаголам откровенья
О нашей жизни неземной.
И сладко мне в часы страданья
Припоминать порой в тиши
Загробное существованье
Неумирающей души.
Радушное дитя,
Легко привыкшее дышать,
Здоровьем, жизнию цветя,
Как может смерть понять? Навстречу девочка мне шла.
Лет восемь было ей,
Ее головку облегла
Струя густых кудрей; И дик был вид ее степной,
И дик простой наряд,
И радовал меня красой
Малютки милой взгляд.«Всех сколько вас? — ей молвил я, —
И братьев и сестер?»
— «Всего нас семь», — и на меня,
Дивясь, бросает взор.«А где ж они?» — «Нас семь всего. —
В ответ малютка мне. —
Нас двое жить пошли в село,
И два на корабле, И на кладбище брат с сестрой
Лежат из семерых,
А за кладбищем я с родной, —
Живем мы подле них».— «Как? двое жить в село пошли,
Пустились двое плыть, —
А всё вас семь! Дружок, скажи,
Как это может быть?» — «Нас семь, нас семь, -она тотчас
Опять сказала мне, —
Здесь на кладбище двое нас,
Под ивою в земле».— «Ты бегаешь вокруг нее,
Ты, видно, что жива;
Но вас лишь пять, дитя мое,
Когда под ивой два».— «На их гробах земля в цветах,
И десяти шагов
Нет от дверей родной моей
До милых нам гробов; Я часто здесь чулки вяжу,
Платок мой здесь рублю,
И подле их могил сижу
И песни ям пою; И если позднею порой
Светло горит заря,
То, взяв мой сыр и хлеб с собой,
Здесь ужинаю я.Малютка Дженни день и ночь
Томилася больна,
Но бог ей не забыл помочь, —
И спряталась она; Когда ж ее мы погребли
И расцвела земля,
К ней на могилу мы пришли
Резвиться — Джон и я; Но только дождалась зимой
Коньков я и саней,
Ушел и Джон, братишка мой,
И лег он рядом с ней».— «Так сколько ж вас?» — был мой ответ.
— «На небе двое, верь!»
— «Вас только пять». — «О барин, нет,
Сочти, — нас семь теперь».— «Да нет уж двух, — они в земле,
А души в небесах!»
Но был ли прок в моих словах?
Всё девочка твердила мне:
«О нет, нас семь, нас семь!»
В один из городов, врагами раззоренных,
На боевом коне, в тени хоругви бранной,
Явилася она —защита угнетенных,
Надежда родины, спасительница-Жанна.
И, вдохновенная всем гражданам вещала:
«За родину, вперед! Идите вслед за мною,
«Вооружайтеся! Отмстить пора настала!»
Поникнув головой, дрожащей и седою,
К ней вышел старшина и выполнил уныло:
— «Кому-жь идти с тобой? Растерзаны, убиты
«Все люди лучшие… Недавно вражья сила
«Здесь тучей пронеслась, и страшное копыто
«Тальботова коня нещадно растоптало
«Всю нашу молодежь. Пролито крови море
«Напрасно. Сыновей-богатырей не стало;
«Лишь слабые одни остались мыкать горе,
«Больные, старики, да вдовы с сиротами,
«А храбрые бойцы лежат в земле могильной,
«На старом кладбище под новыми крестами».
В ответ раздался вновь призывный голос сильный:
«Ну, чтожь, что мало вас? Сбирайтесь остальные!
«Все! дети, старики и женщины толпою
«Беритесь за мечи и бердыши стальные,
«И за хоругвею идите вслед святою!»
— «Оружья нет у нас… Отобраны врагами
«Мечи и бердыши, и меткий лук и стрелы —
Ей старшина сказал и залился слезами.
— «Ножа простого нет —и за святое дело
«Нам не с чем постоять!»
Подвижница в молчаньи,
К лазурным небесам взор ясный обратила;
Горячею мольбой, в сердечном упованьи,
Оружье слабым дать Всевышняго просила
и молвила потом: «Пойдемте на могилы,
«Где граждане лежат сраженные врагами;
«В могилах тех живет таинственная сила,
«На поле смерти том, засеянном крестами,
«Оружье мы пожнем!»
За девой вдохновенной
На кладбище тотчас все хлынули волною,
И за оградою печальной и священной
Остановилися, увидев пред собою
Свершившееся вмиг неслыханное чудо:
Блестящий лес мечей стоял теперь сверкая
На страшном месте том, где над кровавой грудой
Был прежде лес крестов. —
Ко мщенью призывая,
Могила каждая дарила меч желанный.
«Вооружайтеся»! —сказала просто Жанна,
«Вы видите, взросло оружье для народа
«Из крови тех, кто пал за правду и свободу;
«Так верьте-жь, что пройдут дни рабства и мученья!
«К оружью! Настает заря освобожденья!»
Он духом чист и благороден был,
Имел он сердце нежное, как ласка,
И дружба с ним мне памятна, как сказка…
То было осенью унылой…
Средь урн надгробных и камней
Свежа была твоя могила
Недавней насыпью своей.
Дары любви, дары печали—
Рукой твоих учеников
На ней рассыпаны, лежали
Венки из листьев и цветов.
Над ней, суровым дням послушна,—
Кладбища сторож вековой,—
Сосна качала равнодушно
Зелено-грустною главой,
И речка, берег омывая,
Волной бесследною вблизи
Лилась, лилась, не отдыхая,
Вдоль нескончаемой стези.
Твоею дружбой не согрета,
Вдали шла долго жизнь моя,
И слов последнего привета
Из уст твоих не слышал я.
Размолвкой нашей недовольный,
Ты, может, глубоко скорбел;
Обиды горькой, но невольной
Тебе простить я не успел.
Никто из нас не мог быть злобен,
Никто, тая строптивый нрав,
Был повиниться неспособен,
Но каждый думал, что он прав.
И ехал я на примиренье,
Я жаждал искренно сказать
Тебе сердечное прощенье
И от тебя его принять…
Но было поздно!..
В день унылый,
В глухую осень, одинок,—
Стоял я у твоей могилы
И все опомниться не мог.
Я, стало, не увижу друга?
Твой взор потух, и навсегда?
Твой голос смолк среди недуга?
Меня отныне никогда
Ты в час свиданья не обнимешь,
Не молвишь в провод ничего?
Ты сердцем любящим не примешь
Признаний сердца моего?
Все кончено, все невозвратно,
Как правды ужас ни таи!
Шептали что-то непонятно
Уста холодные мои;
И дрожь по телу пробегала,
Мне кто-то говорил укор,
К груди рыданье подступало,
Мешался ум, мутился взор,
И кровь по жилам стыла, стыла…
Скорей на воздух! дайте свет!
О! это страшно, страшно было,
Как сон гнетущий или бред…
Я пережил—и вновь блуждает
Жизнь между дела и утех,
Но в сердце скорбь не заживает,
И слезы чуются сквозь смех.
В наследье мне дала утрата
Портрет с умершего чела;
Гляжу—и будто образ брата
У сердца смерть не отняла;
И вдруг мечта на ум приходит,
Что это только мирный сон,
Он это спит, улыбка бродит,
И завтра вновь проснется он;
Раздастся голос благородный,
И юношам в заветный дар
Он принесет и дух свободный,
И мысли свет, и сердца жар…
Но снова в памяти унылой—
Ряд урн надгробных и камней
И насыпь свежая могилы
В цветах и листьях, и над ней,
Дыханью осени послушна,—
Кладбища сторож вековой—
Сосна качает равнодушно
Зелено-грустною главой,
И волны, берег омывая,
Бегут, спешат, не отдыхая.
<1857?>
Катрин Тео во власти прорицаний.
У двери гость — закутан до бровей.
Звучат слова: «Верховный жрец закланий,
Весь в голубом, придет, как Моисей,
Чтоб возвестить толпе, смирив стихию,
Что есть Господь! Он — избранный судьбой,
И, в бездну пав, замкнет ее собой…
Приветствуйте кровавого Мессию!
Се Агнец бурь! Спасая и губя,
Он кровь народа примет на себя.
Един Господь царей и царства весит!
Мир жаждет жертв, великим гневом пьян.
Тяжел Король… И что уравновесит
Его главу? — Твоя, Максимильян!»
Разгар Террора. Зной палит и жжет.
Деревья сохнут. Бесятся от жажды
Животные. Конвент в смятеньи. Каждый
Невольно мыслит: завтра мой черед.
Казнят по сотне в сутки. Город замер
И задыхается. Предместья ждут
Повальных язв. На кладбищах гниют
Тела казненных. В тюрьмах нету камер.
Пока судьбы кренится колесо,
В Монморанси, где веет тень Руссо,
С цветком в руке уединенно бродит,
Готовя речь о пользе строгих мер,
Верховный жрец — Мессия — Робеспьер —
Шлифует стиль и тусклый лоск наводит.
Париж в бреду. Конвент кипит, как ад.
Тюрьо звонит. Сен-Жюста прерывают.
Кровь вопиет. Казненные взывают.
Мстят мертвецы. Могилы говорят.
Вокруг Леба, Сен-Жюста и Кутона
Вскипает гнев, грозя их затопить.
Встал Робеспьер. Он хочет говорить.
Ему кричат: «Вас душит кровь Дантона!»
Еще судьбы неясен вещий лет.
За них Париж, коммуны и народ —
Лишь кликнуть клич и встанут исполины.
Воззвание написано, но он
Кладет перо: да не прейдет закон!
Верховный жрец созрел для гильотины.
Уж фурии танцуют карманьолу,
Пред гильотиною подемля вой.
В последний раз, подобная престолу,
Она царит над буйною толпой.
Везут останки власти и позора:
Убит Леба, больной Кутон без ног…
Один Сен-Жюст презрителен и строг.
Последняя телега Термидора.
И среди них на кладбище химер
Последний путь свершает Робеспьер.
К последней мессе благовестят в храме,
И гильотине молится народ…
Благоговейно, как ковчег с дарами,
Он голову несет на эшафот.
Из повести «Городок Окуров»1Позади у нас — леса,
Впереди — болото.
Господи! Помилуй нас!
Жить нам — неохота.Скушно, тесно, голодно —
Никакой отрады!
Многие живут лет сто —
А — зачем их надо? Может, было б веселей,
Кабы вдоволь пищи…
Ну, а так — живи скорей,
Да и — на кладбище! 2Боже, мы твои люди,
А в сердцах у нас злоба!
От рожденья до гроба
Мы друг другу — как звери! С нами, господи, буди!
Не твои ли мы дети?
Мы толкуем о вере,
О тебе, нашем свете…3Пресвятая богородица,
Мати господа всевышнего!
Обрати же взор твой ласковый
На несчастную судьбу, детей!
В темных избах дети малые
Гибнут с холода и голода,
Их грызут болезни лютые,
Глазки деток гасит злая смерть!
Редко ласка отца-матери
Дитя малое порадует,
Их ласкают — только мертвеньких,
Любят — по пути на кладбище…4Правду рассказать про вас
Я никак не смею,
Потому вы за нее
Сломите мне шею…
Будь я ровня вам, тогда
Я бы — не боялся,
И без всякого труда
Над вами посмеялся.
Стыдно мне смотреть на вас,
Стыдно и противно…5Ходят волки по полям да по лесам,
Воют, морды поднимая к небесам.
Я волкам — тоской моей,
Точно братьям, кровно сроден,
И не нужен, не угоден
Никому среди людей!
Тяжело на свете жить!
И живу я тихомолком.
И боюся — серым волком —
Громко жалобу завыть! 6Эх, попел бы я веселых песен!
Да кому их в нашем месте нужно?
Город для веселья — глух и тесен.
Все живут в нем злобно и недужна
В городе у нас — как на погосте —
Для всего готовая могила.
Братцы мои! Злую склоку бросьте,
Чтобы жить на свете легче было! 7Снова тучи серые мчатся над болотами,
Разлилася в городе тишина глубокая,
Люди спят, измучены тяжкими заботами,
И висит над сонным небом одноокое…
В небе тучи гонятся за слепой луной,
Полем тихо крадется чья-то тень за мной…8Полем идут двое —
Старый с молодым.
Перед ними — тени
Стелются, как дым.
Старый молодому
Что-то говорит,
Впереди далеко
Огонек горит…
Узкою тропинкою
Тесно им итти,
Покрывают тени
Ямы на пути.
Оба спотыкаются,
Попадая в ямы,
Но идут тихонько
Дальше все и прямо.
Господи владыко,
Научи ты их,
Как дойти средь ночи
До путей твоих! 9Господи, помилуй!
Мы — твои рабы!
Где же взять нам силы
Против злой судьбы
И нужды проклятой?
В чем мы виноваты?
Мы тебе — покорны,
Мы с тобой — не спорим,
Ты же смертью черной
И тяжелым горем
Каждый день и час
Убиваешь нас!
Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Как все молчит!.. В полночной глубине
Окрестность вся как будто притаилась;
Нет шороха в кустах; тиха дорога;
В пустой дали не простучит телега,
Не скрипнет дверь; дыханье не провеет,
И коростель замолк в траве болотной.
Все, все теперь под занавесом спит;
И легкою ль, неслышною стопою
Прокрался здесь бесплотный дух… не знаю.
Но чу… там пруд шумит; перебираясь
По мельничным колесам неподвижным,
Сонливою струёй бежит вода;
И ласточка тайком ползет по бревнам
Под кровлю; и сова перелетела
По небу тихому от колокольни;
И в высоте, фонарь ночной, луна
Висит меж облаков и светит ясно,
И звездочки в дали небесной брезжут…
Не так же ли, когда осенней ночью,
Измокнувший, усталый от дороги, Придешь домой, еще не видишь кровель,
А огонек уж там и тут сверкает?..
Но что ж во мне так сердце разгорелось?
Что на душе так радостно и смутно?
Как будто в ней по родине тоска!
Я плачу… но о чем? И сам не знаю! Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Пускай темно на высоте;
Сияют звезды в темноте.
То свет родимой стороны;
Про нас они там зажжены.Куда идти мне? В нижнюю деревню,
Через кладбище?.. Дверь отворена.
Подумаешь, что в полночь из могил
Покойники выходят навестить
Свое село, проведать, все ли там,
Как было в старину. До сей поры,
Мне помнится, еще ни одного
Не встретил я. Не прокричать ли: полночь!
Покойникам?.. Нет, лучше по гробам
Пройду я молча, есть у них на башне
Свои часы. К тому же… как узнать!
Прошла ль уже их полночь или нет?
Быть может, что теперь лишь только тьма
Сгущается в могилах… ночь долга;
Быть может также, что струя рассвета
Уже мелькнула и для них… кто знает?
Как смирно здесь! знать, мертвые покойны?
Дай Бог!.. Но мне чего-то страшно стало.
Не все здесь умерло: я слышу, ходит
На башне маятник… ты скажешь, бьется
Пульс времени в его глубоком сне.
И холодом с вершины дует полночь;
В лугу ее дыханье бродит, тихо
Соломою на кровлях шевелит
И пробирается сквозь тын со свистом,
И сыростью от стен церковных пашет —
Окончины трясутся, и порой
Скрипит, качаясь, крест — здесь подувает
Оно в открытую могилу… Бедный Фриц!
И для тебя готовят уж постелю,
И каменный покров лежит при ней,
И на нее огни отчизны светят.Как быть! а всем одно, всех на пути
Застигнет сон… что ж нужды! все мы будем
На милой родине; кто на кладбище
Нашел постель — в час добрый; ведь могила
Последний на земле ночлег; когда же
Проглянет день и мы, проснувшись, выйдем
На новый свет, тогда пути и часу
Не будет нам с ночлега до отчизны.Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Сияют звезды с вышины,
То свет родимой стороны:
Туда через могилу путь;
В могиле ж… только отдохнуть.Где был я? где теперь? Иду деревней;
Прошел через кладбище… Все покойно
И здесь и там… И что ж деревня в полночь?
Не тихое ль кладбище? Разве там,
Равно как здесь, не спят, не отдыхают
От долгия усталости житейской,
От скорби, радости, под властью Бога,
Здесь в хижине, а там в сырой земле,
До ясного, небесного рассвета? А он уж недалко… Как бы ночь
Ни длилася и неба ни темнила,
А все рассвета нам не миновать.
Деревню раз, другой я обойду —
И петухи начнут мне откликаться,
И воздух утренний начнет в лицо
Мне дуть; проснется день в бору, отдернет
Небесный занавес, и утро тихой
Струей прольется в сумрак; наконец
Посмотришь: холм, и дол, и лес сияют;
Все встрепенулося; там ставень вскрылся,
Там отворилась дверь; и все очнулось,
И всюду жизнь свободная взыграла.
Ах! царь небесный, что за праздник будет,
Когда последняя промчится ночь!
Когда все звезды, малые, большие,
И месяц, и заря, и солнце вдруг
В небесном пламени растают, свет
До самой глубины могил прольется,
И скажут матери младенцам: утро!
И все от сна пробудится; там дверь
Тяжелая отворится, там ставень;
И выглянут усопшие оттуда!..
О, сколько бед забыто в тихом сне!
И сколько ран глубоких в самом сердце
Исцелено! Встают, здоровы, ясны;
Пьют воздух жизни; он вливает крепость
Им в душу… Но когда ж тому случиться? Полночь било; в добрый час!
Спите, Бог не спит за нас! Еще лежит на небе тень;
Еще далеко светлый день;
Но жив Господь, он знает срок:
Он вышлет утро на восток.
В излучине долины сокровенной,
Там, где блестит под рощею поток,
Стояла хижина, смиренный
Покоя уголок.Эльвина там красавица таилась, —
В ней зрела мать подпору дряхлых дней,
И только об одном молилась:
«Все блага жизни ей».Как лилия была чиста душою,
И пламенел румянец на щеках —
Так разливается весною
Денница в облаках.Всех юношей Эльвина восхищала;
Для всех подруг красой была страшна,
И, чудо прелестей, не знала
Об них одна она.Пришел Эдвин. Без всякого искусства
Эдвинова пленяла красота:
В очах веселых пламень чувства,
А в сердце простота.И заключен святой союз сердцами:
Душе легко в родной душе читать;
Легко, что сказано очами,
Устами досказать.О! сладко жить, когда душа в покое
И с тем, кто мил, начав, кончаешь день;
Вдвоем и радости все вдвое…
Но ах! они как тень.Лишь золото любил отец Эдвина;
Для жалости он сердца не имел;
Эльвине же дала судьбина
Одну красу в удел.С холодностью смотрел старик суровый
На их любовь — на счастье двух сердец.
«Расстаньтесь!» — роковое слово
Сказал он наконец.Увы, Эдвин! В какой борьбе в нем страсти!
И ни одной нет силы победить…
Как не признать отцовской власти?
Но как же не любить? Прелестный вид, пленительные речи,
Восторг любви — все было только сон;
Он розно с ней; он с ней и встречи
Бояться осужден.Лишь по утрам, чтоб видеть след Эльвины,
Он из кустов смотрел, когда она
Шла по излучине долины,
Печальна и одна; Или, когда являя месяц роги
Туманный свет на рощи наводил,
Он, грустен, вдоль большой дороги
До полночи бродил.Задумчивый, он часто по кладбищу
При склоне дня ходил среди крестов:
Его тоске давало пищу
Спокойствие гробов.Знать, гроб ему предчувствие сулило!
Уже ланит румяный цвет пропал;
Их горе бледностью покрыло…
Несчастный увядал.И не спасут его младые леты;
Вотще в слезах над ним его отец;
Вотще и вопли и обеты!..
Всему, всему конец.И молит он: «Друзья, из сожаленья!..
Хотя бы раз мне на нее взглянуть!..
Ах! дайте, дайте от мученья
При ней мне отдохнуть».Она пришла; но взор любви всесильный
Уже тебя, Эдвин, не воскресит:
Уже готов покров могильный,
И гроб уже открыт.Смотри, смотри, несчастная Эльвина,
Как изменил его последний час:
Ни тени прежнего Эдвина;
Лик бледный, слабый глас.В знак верности он подает ей руку
И на нее взор томный устремил:
Как сильно вечную разлуку
Сей взор изобразил! И в тьме ночной, покинувши Эдвина,
Домой одна вблизи кладбища шла,
Души не чувствуя, Эльвина;
Кругом густела мгла.От севера подъемлясь, ветер хладный
Качал, свистя во мраке, дерева;
И выла на стене оградной
Полночная сова.И вся душа в Эльвине замирала;
И взор ее во всем его встречал;
Казалось — тень его летала;
Казалось — он стонал.Но… вот и въявь уж слышится Эльвине:
Вдали провыл уныло тяжкий звон;
Как смерти голос, по долине
Промчавшись, стихнул он.И к матери без памяти вбежала —
Бледна, и свет в очах ее темнел.
«Прости, все кончилось! (сказала) —
Мой ангел улетел! Благослови… зовут… иду к Эдвину…
Но для тебя мне жаль покинуть свет».
Умолкла… мать зовет Эльвину…
Эльвины больше нет.
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…
1
Ты помнишь ли больной осенний день,
Случайное свободное свиданье,
Расцвет любви в период увяданья,
Лучи, когда вокруг ложится тень?
Нас мучила столицы суматоха,
Хотелось прочь от улиц и домов, —
Куда-нибудь в безмолвие лесов,
К молчанию невнемлющего моха.
Нет, ни любовь, ни осень не могли
Затмить в сердцах созвучное стремленье!
Нет, никогда не разорвутся звенья
Между душой и прелестью земли!
2
Ты помнить ли мучения вокзала,
Весь этот мир и прозы и минут,
И наконец приветливый приют,
Неясных грез манящее начало?
Ты помнишь ли, — я бросился у ног,
Я голову склонил в твои колени,
Я видел сон мерцающих видений,
Я оскорбить молчание не мог.
Боялись мы отдаться поцелуям,
Мы словно шли по облачной тропе,
И этот час в застенчивом купе
Для полноты был в жизни неминуем.
3
Не знаю я — случайно или нет
Был избран путь, моей душе знакомый.
Какою вдруг мучительной истомой
Повеял мне былого первый след.
Выходим мы: знакомое мне поле,
И озеро, и пожелтевший сад,
И дач пустых осиротелый ряд,
И все кругом… О Леля! Леля! Леля!
Да, это здесь росла моя любовь,
Меж тополей, под кудрями березы,
У этих мест уже бродили грезы…
Я снова здесь, и здесь люблю я вновь.
4
Вошли мы в лес, ища уединенья.
Сухой листвы раскинулся ковер, —
И я поймал твой мимолетный взор:
Он был в тот миг улыбкой восхищенья.
Рука с рукой в лесу бродили мы,
Встречая грязь, переходя канавы,
Ломали сучья, мяли сушь и травы,
Смеялись мы над призраком зимы.
И, подойдя к исписанной скамейке,
Мы сели там и любовались всем, —
Как хорошо, тепло, как воздух нем,
Как в вышине спят облачные змейки!
5
В безмолвии слова так хороши,
Так дороги в уединеньи ласки,
И так блестят возлюбленные глазки
Осенним днем в осмеянной глуши.
Кругом болезнь, упрямые вороны,
Столбы берез, осины багрянец,
За дымкою мучительный конец,
В молчании томительные стоны.
Одним лишь нам — душистая весна,
Одним лишь нам — душистые фиалки!
И плачет лес, завистливый и жалкий,
И внемлет нам сквозь слезы тишина.
6
Мы перешли на старое кладбище,
Где ждали нас холодные кресты.
Почиют здесь безумные мечты,
И здесь душа прозрачнее и чище.
Склонились мы над маленьким крестом,
Где скрыто все, мне вечно дорогое,
И где она оставлена в покое
Приветствием и дерзостным судом.
И долго я над юною могилой,
Обнявши крест, томился недвижим;
И ты, мой друг, ты плакала над ним,
Над образом моей забытой милой.
7
Еще сильней я полюбил тебя
За этот миг, за слезы, эти слезы!
Забыла ты ревнивые угрозы,
Соперницу ласкала ты, любя!
Я чувствовал, что с сердцем отогретым
Мы кладбище оставили вдвоем.
Горел закат оранжевым огнем,
Восток синел лилово-странным светом.
Мы снова шли, и шли, как прежде, мы
К великому, безбрежному сближенью,
Чужды опять лесов опустошенью,
Опять чужды дыханию зимы.
8
На станции мы поезд ожидали
И выбрали заветную скамью,
Где Леле я проговорил «люблю»,
Где мне «люблю» послышалось из дали.
Луна плыла за дымкой облаков,
Горели звезд алмазные каменья,
В немом пруду дробились отраженья,
А на душе лучи сверкали снов.
То был ли бред, опять воспоминанья,
Прошедшее, воскресшее во мне!
Слова любви шептал ли я во сне,
Иль наяву я повторял признанья?
9
И две мечты — невеста и жена —
В объятиях предстали мне так живо.
Одна была, как осень, молчалива,
Восторженна другая, как весна.
Я полон был любовию к обеим,
К тебе, и к ней, и вновь и вновь к тебе,
Я сладостно вручал себя судьбе,
Таинственной надеждою лелеем…
Ты помнишь ли наш путь назад сквозь тень,
Недавних грез с разлукою слиянье,
Случайное свободное прощанье,
Промчавшийся, но возвратимый день?
От северных оков освобождая мир,
Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир,
Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.
Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь. Свой долгий ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил;
Чредою шли к тебе забавы и чины.
Посланник молодой увенчанной жены,
Явился ты в Ферней — и циник поседелый,
Умов и моды вождь пронырливый и смелый,
Свое владычество на Севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,
Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.
С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало всё. Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?
Но ты не изнемог от сладкой их отравы;
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедывал. И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.
Но Лондон звал твое внимание. Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой.
Скучая, может быть, над Темзою скупой,
Ты думал дале плыть. Услужливый, живой,
Подобный своему чудесному герою,
Веселый Бомарше блеснул перед тобою.
Он угадал тебя: в пленительных словах
Он стал рассказывать о ножках, о глазах,
О неге той страны, где небо вечно ясно,
Где жизнь ленивая проходит сладострастно,
Как пылкой отрока восторгов полный сои,
Где жены вечером выходят на балкон,
Глядят и, не страшась ревнивого испанца,
С улыбкой слушают и манят иностранца.
И ты, встревоженный, в Севиллу полетел.
Благословенный край, пленительный предел!
Там лавры зыблются, там апельсины зреют…
О, расскажи ж ты мне, как жены там умеют
С любовью набожность умильно сочетать,
Из-под мантильи знак условный подавать;
Скажи, как падает письмо из-за решетки,
Как златом усыплен надзор угрюмой тетки;
Скажи, как в двадцать лет любовник под окном
Трепещет и кипит, окутанный плащом.
Всё изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом смененные забавы.
Преобразился мир при громах новой славы.
Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,
Превратности судеб разительный пример,
Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Барон д’Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,
Энциклопедии скептической причет,
И колкой Бомарше, и твой безносый Касти,
Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти
Забыты для других. Смотри: вокруг тебя
Всё новое кипит, былое истребя.
Свидетелями быв вчерашнего паденья,
Едва опомнились младые поколенья.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом свесть приход.
Им некогда шутить, обедать у Темиры,
Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,
Звук лиры Байрона развлечь едва их мог.
Один всё тот же ты. Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Книгохранилище, кумиры, и картины,
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине,
Что ими в праздности ты дышишь благородной.
Я слушаю тебя: твой разговор свободный
Исполнен юности. Влиянье красоты
Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты
И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой.
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
В тени порфирных бань и мраморных палат,
Вельможи римские встречали свой закат.
И к ним издалека то воин, то оратор,
То консул молодой, то сумрачный диктатор
Являлись день-другой роскошно отдохнуть,
Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.
Пусть нежный баловень полуденной природы,
Где тень душистее, красноречивей воды,
Улыбку первую приветствует весны!
Сын пасмурных небес полуночной страны,
Обыкший к свисту вьюг и реву непогоды,
Приветствую душой и песнью первый снег.
С какою радостью нетерпеливым взглядом
Волнующихся туч ловлю мятежный бег,
Когда с небес они на землю веют хладом!
Вчера еще стенал над онемевшим садом
Ветр скучной осени, и влажные пары
Стояли над челом угрюмыя горы
Иль мглой волнистою клубилися над бором.
Унынье томное бродило тусклым взором
По рощам и лугам, пустеющим вокруг.
Кладбищем зрелся лес; кладбищем зрелся луг.
Пугалище дриад, приют крикливых вранов,
Ветвями голыми махая, древний дуб
Чернел в лесу пустом, как обнаженный труп.
И воды тусклые, под пеленой туманов,
Дремали мертвым сном в безмолвных берегах.
Природа бледная, с унылостью в чертах,
Поражена была томлением кончины.
Сегодня новый вид окрестность приняла,
Как быстрым манием чудесного жезла;
Лазурью светлою горят небес вершины;
Блестящей скатертью подернулись долины,
И ярким бисером усеяны поля.
На празднике зимы красуется земля
И нас приветствует живительной улыбкой.
Здесь снег, как легкий пух, повис на ели гибкой;
Там, темный изумруд посыпав серебром,
На мрачной сосне он разрисовал узоры.
Рассеялись пары, и засверкали горы,
И солнца шар вспылал на своде голубом.
Волшебницей зимой весь мир преобразован;
Цепями льдистыми покорный пруд окован
И синим зеркалом сравнялся в берегах.
Забавы ожили; пренебрегая страх,
Сбежались смельчаки с брегов толпой игривой
И, празднуя зимы ожиданный возврат,
По льду свистящему кружатся и скользят.
Там ловчих полк готов; их взор нетерпеливый
Допрашивает след добычи торопливой, —
На бегство робкого нескромный снег донес;
С неволи спущенный за жертвой хищный пес
Вверяется стремглав предательскому следу,
И довершает нож кровавую победу.
Покинем, милый друг, темницы мрачный кров!
Красивый выходец кипящих табунов,
Ревнуя на бегу с крылатоногой ланью,
Топоча хрупкий снег, нас по полю помчит.
Украшен твой наряд лесов сибирских данью,
И соболь на тебе чернеет и блестит.
Презрев мороза гнев и тщетные угрозы,
Румяных щек твоих свежей алеют розы,
И лилия свежей белеет на челе.
Как лучшая весна, как лучшей жизни младость,
Ты улыбаешься утешенной земле,
О, пламенный восторг! В душе блеснула радость,
Как искры яркие на снежном хрустале.
Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость!
Кто в тесноте саней с красавицей младой,
Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой,
Жал руку, нежную в самом сопротивленье,
И в сердце девственном впервой любви смятенья,
И думу первую, и первый вздох зажег,
В победе сей других побед прияв залог.
Кто может выразить счастливцев упоенье?
Как вьюга легкая, их окриленный бег
Браздами ровными прорезывает снег
И, ярким облаком с земли его взвевая,
Сребристой пылию окидывает их.
Стеснилось время им в один крылатый миг.
По жизни так скользит горячность молодая,
И жить торопится, и чувствовать спешит!
Напрасно прихотям вверяется различным;
Вдаль увлекаема желаньем безграничным,
Пристанища себе она нигде не зрит.
Счастливые лета! Пора тоски сердечной!
Но что я говорю? Единый беглый день,
Как сон обманчивый, как привиденья тень,
Мелькнув, уносишь ты обман бесчеловечный!
И самая любовь, нам изменив, как ты,
Приводит к опыту безжалостным уроком
И, чувства истощив, на сердце одиноком
Нам оставляет след угаснувшей мечты.
Но в памяти души живут души утраты.
Воспоминание, как чародей богатый,
Из пепла хладного минувшее зовет
И глас умолкшему и праху жизнь дает.
Пусть на омытые луга росой денницы
Красивая весна бросает из кошницы
Душистую лазурь и свежий блеск цветов;
Пусть, растворяя лес очарованьем нежным,
Влечет любовников под кровом безмятежным
Предаться тихому волшебству сладких снов! —
Не изменю тебе воспоминаньем тайным,
Весны роскошныя смиренная сестра,
О сердца моего любимая пора!
С тоскою прежнею, с волненьем обычайным,
Клянусь платить тебе признательную дань;
Всегда приветствовать тебя сердечной думой,
О первенец зимы, блестящей и угрюмой!
Снег первый, наших нив о девственная ткань!
(В 1817-м году)
Пусть нежный баловень полуденной природы,
Где тень душистее, красноречивей воды,
Улыбку первую приветствует весны!
Сын пасмурных небес полуночной страны,
Обыкший к свисту вьюг и реву непогоды,
Приветствую душой и песнью первый снег.
С какою радостью нетерпеливым взглядом
Волнующихся туч ловлю мятежный бег,
Когда с небес они на землю веют хладом!
Вчера еще стенал над онемевшим садом
Ветр скучной осени, и влажные пары
Стояли над челом угрюмыя горы
Иль мглой волнистою клубилися над бором.
Унынье томное бродило тусклым взором
По рощам и лугам, пустеющим вокруг.
Кладбищем зрелся лес; кладбищем зрелся луг.
Пугалище дриад, приют крикливых вранов,
Ветвями голыми махая, древний дуб
Чернел в лесу пустом, как обнаженный труп.
И воды тусклые, под пеленой туманов,
Дремали мертвым сном в безмолвных берегах.
Природа бледная, с унылостью в чертах,
Поражена была томлением кончины.
Сегодня новый вид окрестность приняла,
Как быстрым манием чудесного жезла;
Лазурью светлою горят небес вершины;
Блестящей скатертью подернулись долины,
И ярким бисером усеяны поля.
На празднике зимы красуется земля
И нас приветствует живительной улыбкой.
Здесь снег, как легкий пух, повис на ели гибкой;
Там, темный изумруд посыпав серебром,
На мрачной сосне он разрисовал узоры.
Рассеялись пары, и засверкали горы,
И солнца шар вспылал на своде голубом.
Волшебницей зимой весь мир преобразован;
Цепями льдистыми покорный пруд окован
И синим зеркалом сравнялся в берегах.
Забавы ожили; пренебрегая страх,
Сбежались смельчаки с брегов толпой игривой
И, празднуя зимы ожиданный возврат,
По льду свистящему кружатся и скользят.
Там ловчих полк готов; их взор нетерпеливый
Допрашивает след добычи торопливой,—
На бегство робкого нескромный снег донес;
С неволи спущенный за жертвой хищный пес
Вверяется стремглав предательскому следу,
И довершает нож кровавую победу.
Покинем, милый друг, темницы мрачный кров!
Красивый выходец кипящих табунов,
Ревнуя на бегу с крылатоногой ланью,
Топоча хрупкий снег, нас по полю помчит.
Украшен твой наряд лесов сибирских данью,
И соболь на тебе чернеет и блестит.
Презрев мороза гнев и тщетные угрозы,
Румяных щек твоих свежей алеют розы,
И лилия свежей белеет на челе.
Как лучшая весна, как лучшей жизни младость,
Ты улыбаешься утешенной земле,
О, пламенный восторг! В душе блеснула радость,
Как искры яркие на снежном хрустале.
Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость!
Кто в тесноте саней с красавицей младой,
Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой,
Жал руку, нежную в самом сопротивленье,
И в сердце девственном впервой любви смятенья,
И думу первую, и первый вздох зажег,
В победе сей других побед прияв залог.
Кто может выразить счастливцев упоенье?
Как вьюга легкая, их окриленный бег
Браздами ровными прорезывает снег
И, ярким облаком с земли его взвевая,
Сребристой пылию окидывает их.
Стеснилось время им в один крылатый миг.
По жизни так скользит горячность молодая,
И жить торопится, и чувствовать спешит!
Напрасно прихотям вверяется различным;
Вдаль увлекаема желаньем безграничным,
Пристанища себе она нигде не зрит.
Счастливые лета! Пора тоски сердечной!
Но что я говорю? Единый беглый день,
Как сон обманчивый, как привиденья тень,
Мелькнув, уносишь ты обман бесчеловечный!
И самая любовь, нам изменив, как ты,
Приводит к опыту безжалостным уроком
И, чувства истощив, на сердце одиноком
Нам оставляет след угаснувшей мечты.
Но в памяти души живут души утраты.
Воспоминание, как чародей богатый,
Из пепла хладного минувшее зовет
И глас умолкшему и праху жизнь дает.
Пусть на омытые луга росой денницы
Красивая весна бросает из кошницы
Душистую лазурь и свежий блеск цветов;
Пусть, растворяя лес очарованьем нежным,
Влечет любовников под кровом безмятежным
Предаться тихому волшебству сладких снов!—
Не изменю тебе воспоминаньем тайным,
Весны роскошныя смиренная сестра,
О сердца моего любимая пора!
С тоскою прежнею, с волненьем обычайным,
Клянусь платить тебе признательную дань;
Всегда приветствовать тебя сердечной думой,
О первенец зимы, блестящей и угрюмой!
Снег первый, наших нив о девственная ткань!
Ноябрь 1819
(Москва)
От северных оков освобождая мир,
Лишь только на поля, струясь, дохнет зефир,
Лишь только первая позеленеет липа,
К тебе, приветливый потомок Аристиппа,
К тебе явлюся я; увижу сей дворец,
Где циркуль зодчего, палитра и резец
Ученой прихоти твоей повиновались
И вдохновенные в волшебстве состязались.
Ты понял жизни цель: счастливый человек,
Для жизни ты живешь. Свой долгий ясный век
Еще ты смолоду умно разнообразил,
Искал возможного, умеренно проказил;
Чредою шли к тебе забавы и чины.
Посланник молодой увенчанной жены,
Явился ты в Ферней — и циник поседелый,
Умов и моды вождь пронырливый и смелый,
Свое владычество на Севере любя,
Могильным голосом приветствовал тебя.
С тобой веселости он расточал избыток,
Ты лесть его вкусил, земных богов напиток.
С Фернеем распростясь, увидел ты Версаль.
Пророческих очей не простирая вдаль,
Там ликовало все. Армида молодая,
К веселью, роскоши знак первый подавая,
Не ведая, чему судьбой обречена,
Резвилась, ветреным двором окружена.
Ты помнишь Трианон и шумные забавы?
Но ты не изнемог от сладкой их отравы;
Ученье делалось на время твой кумир:
Уединялся ты. За твой суровый пир
То чтитель промысла, то скептик, то безбожник,
Садился Дидерот на шаткий свой треножник,
Бросал парик, глаза в восторге закрывал
И проповедывал. И скромно ты внимал
За чашей медленной афею иль деисту,
Как любопытный скиф афинскому софисту.
Но Лондон звал твое внимание. Твой взор
Прилежно разобрал сей двойственный собор:
Здесь натиск пламенный, а там отпор суровый,
Пружины смелые гражданственности новой.
Скучая, может быть, над Темзою скупой,
Ты думал дале плыть. Услужливый, живой,
Подобный своему чудесному герою,
Веселый Бомарше блеснул перед тобою.
Он угадал тебя: в пленительных словах
Он стал рассказывать о ножках, о глазах,
О неге той страны, где небо вечно ясно,
Где жизнь ленивая проходит сладострастно,
Как пылкий отрока восторгов полный сон,
Где жены вечером выходят на балкон,
Глядят и, не страшась ревнивого испанца,
С улыбкой слушают и манят иностранца.
И ты, встревоженный, в Севиллу полетел.
Благословенный край, пленительный предел!
Там лавры зыблются, там апельсины зреют…
О, расскажи ж ты мне, как жены там умеют
С любовью набожность умильно сочетать,
Из-под мантильи знак условный подавать;
Скажи, как падает письмо из-за решетки,
Как златом усыплен надзор угрюмой тетки;
Скажи, как в двадцать лет любовник под окном
Трепещет и кипит, окутанный плащом.
Все изменилося. Ты видел вихорь бури,
Падение всего, союз ума и фурий,
Свободой грозною воздвигнутый закон,
Под гильотиною Версаль и Трианон
И мрачным ужасом смененные забавы.
Преобразился мир при громах новой славы.
Давно Ферней умолк. Приятель твой Вольтер,
Превратности судеб разительный пример,
Не успокоившись и в гробовом жилище,
Доныне странствует с кладбища на кладбище.
Барон д'Ольбах, Морле, Гальяни, Дидерот,
Энциклопедии скептической причет,
И колкий Бомарше, и твой безносый Касти,
Все, все уже прошли. Их мненья, толки, страсти
Забыты для других. Смотри: вокруг тебя
Все новое кипит, былое истребя.
Свидетелями быв вчерашнего паденья,
Едва опомнились младые поколенья.
Жестоких опытов сбирая поздний плод,
Они торопятся с расходом свесть приход.
Им некогда шутить, обедать у Темиры
Иль спорить о стихах. Звук новой, чудной лиры,
Звук лиры Байрона развлечь едва их мог.
Один все тот же ты. Ступив за твой порог,
Я вдруг переношусь во дни Екатерины.
Книгохранилище, кумиры, и картины,
И стройные сады свидетельствуют мне,
Что благосклонствуешь ты музам в тишине,
Что ими в праздности ты дышишь благородной.
Я слушаю тебя: твой разговор свободный
Исполнен юности. Влиянье красоты
Ты живо чувствуешь. С восторгом ценишь ты
И блеск Алябьевой и прелесть Гончаровой.
Беспечно окружась Корреджием, Кановой,
Ты, не участвуя в волнениях мирских,
Порой насмешливо в окно глядишь на них
И видишь оборот во всем кругообразный.
Так, вихорь дел забыв для муз и неги праздной,
В тени порфирных бань и мраморных палат,
Вельможи римские встречали свой закат.
И к ним издалека то воин, то оратор,
То консул молодой, то сумрачный диктатор
Являлись день-другой роскошно отдохнуть,
Вздохнуть о пристани и вновь пуститься в путь.
I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.
Покинув прекрасной владычицы дом,
Блуждал, как безумный, я в мраке ночном;
И мимо кладбища когда проходил,
Увидел — поклоны мне шлют из могил.
С плиты музыканта несется привет;
Луна проливает-мерцающий свет…
Вдруг шопот: «Сейчас я увижусь с тобой!»
И бледное что-то встает предо мной.
То был музыкант. Он на памятник сел
И голосом диким, могильным запел,
Струн цитры касаясь костлявой рукой;
Печальная песнь полилася рекой:
«Ну, струны, песенку одну
Вы помните-ль, что в старину
Грудь обливала кровью?
Зовет ее ангел блаженством небес,
Мученьями ада зовет ее бес,
А люди — любовью!»
Раздался лишь слова последняго звук,
Могилы кладбища разверзлися вдруг,
Воздушныя тени из них поднялись,
Вокруг музыканта, как вихрь, понеслись.
«Твой огонь, любовь, любовь,
Нас в могилы уложил.
Так зачем же из могил
Вызываешь ночью вновь!»
Все плачут и воют, ревут и кряхтят,
И стонут и свищут, бушуют, шумят,
Теснят музыканта безумной толпой;
Он вновь по струнам ударяет рукой:
«Браво, браво, тени! Пляс
Продолжайте
И внимайте
Песне, сложенной для вас!
В тишине спать сладко нам,
Как мышонкам по норам;
Но поднять и шум и гам
В эту ночь,
Помешать не могут нам!
Жить мы в мире не умели,
Дураки, мы не хотели
Гнать любви безумье прочь…
Так как нынче нам удобно,
Каждый скажет пусть подробно,
Бак его вскипала кровь,
Как гнала
И рвала
На куски его любовь!»
И тощая тень, словно ветер легка,
Жужжит, выступая вперед из кружка:
«Подмастерьем у портного,
С ножницами и иглой,
Жил я, нрава был живого,
С ножницами и иглой;
Дочь хозяйская явилась
С ножницами и иглой,
И мое пронзила сердце
Ножницами и иглой!»
Хохочет веселых теней хоровод —
Сурово второй выступает вперед:
«Я Ринальдо Ринальдини,
Шиндерганно, Орландини,
Карла Мора, наконец,
Брал себе за образец,
«Я ухаживал порою,
Как они — от вас не скрою, —
И в земных прелестных фей
Я влюблялся до ушей.
«Плакал я, вздыхал умильно
И любовью был так сильно
С толку сбит, что спутал бес —
Я в чужой карман залез.
«И беднягу задержали
Лишь за то, что он в печали
Слезы вытереть тайком
Захотел чужим платком.
«С негодяями, ворами
Был упрятан я властями
По суду в рабочий дом,
Где томился под замком,
«О любви святой мечтая,
Там сидел я, шерсть мотая;
Но мой дух в прекрасный день
Унесла Ринальдо тень».
Хохочет веселых теней хоровод,
В румянах выходит дух третий вперед:
«Царил я, бывало, на сцене,
Любовников первых играл,
«О, боги!» — ревел при измене,
Блаженствуя, нежно вздыхал.
«Мортимер я был превосходный,
Мария была так мила!..
Но жесты я тратил безплодно,
Понять их она не могла!
«На счастье утратив надежду,
«Небесная», — раз я вскричал —
И в грудь глубоко, сквозь одежду,
Вонзил себе острый кинжал».
Хохочет веселых теней хоровод;
Весь в белом выходить четвертый вперед:
«Я сладко дремал под профессора чтенье,
От сна отказаться мне было не в мочь!
Зато приводила меня в восхищенье
Профессора скучнаго милая дочь.
«Она из окошка мне делала знаки,
Цветок из цветочков, мой ангел земной!
Цветок из цветочков был сорван, однако —
Филистером тощим с богатой казной.
«Тут проклял я женщин, богатых нахалов,
Чертовскаго зелья насыпал в рейнвейн
И чокнулся с смертью; при звоне бокалов
Смерть молвила: «здравствуй, зовусь я друг Гейн!»
Хохочет веселых теней хоровод;
На шее с веревкою пятый идет:
«Хвалился, пируя, граф дочкой своей
И блеском своих драгоценных камней!
Не надо мне, граф, драгоценных камней —
В восторге от дочки я милой твоей!
«Запоры, замки дочь и камни хранят,
В передней лакеев стоит длинный ряд;
Лакеи, запоры меня не страшат —
Я лестницу смело тащу к тебе в сад.
«По лестнице бойко в окно лезу я;
Вдруг слышу, внизу окликают меня:
«Дружок, подожди-ка! Вдвоем веселей,
Любитель и я драгоценных камней!»
«Так граф издевался — и схвачен я был,
Шумя, ряд лакеев меня обступил.
«Эй, к чорту вы, челядь, не жулик я, прочь!
Хотел я украсть только графскую дочь!»
«Помочь не могли уверенья слова…
В петлю угодила моя голова!
И солнце, явясь с наступлением дня,
Дивилось, увидев висящим меня».
Хохочет веселых теней хоровод;
Шестой, с головою в руке, шел вперед:
«В любовной боли и тоске
Я лесом шел с ружьем в руке;
Вдруг слышу — ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»
«Когда-б мне голубя найти,
С охоты милой принести!
Так думал я, и тут, и там
Я долго шарил по кустам.
«Чу! Шорох!.. Поцелуй!.. Опять!
Не голубки ли? Надо взять!
Спешу, взвожу курок ружья —
И что-ж? Голубка там моя!
«Невесту, милую мою
В чужих обятьях застаю…
Охотник, промаху не дай!..
И залит кровью негодяй.
«Тем лесом вскоре шел народ.
Меня везли на эшафот…
И снова ворон надо мной
Прокаркал: «Голову долой!»
Хохочет веселых теней хоровод;
И сам музыкант выступает вперед:
«Пел я песенку когда-то,
Спета песенка моя,
Ах, когда разбито сердце —
Песни кончены, друзья!»
Быстрей завертелися тени вокруг;
Тут хохот безумный удвоился вдруг;
Раздался удар колокольных часов —
К могилам рванулась толпа мертвецов.
На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри закачались в хмеле трубы — те!
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные
скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные
на болоте выпи
Когда опасность миновала.
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре
Железный, кисти руки подобный крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще
силой
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги, в каком-то
яростном пожаре,
Как пламень возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движеньям подражая червяка игривей в шалости
котят.
Тогда части поездов с надписью «для некурящих»
и «для служилых»
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот и вот плывет по волнам, как порог
Как Неясыть иль грозный Детинец от берегов
отпавшийся Тучков!
О Род Людской! Ты был как мякоть
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть
Плывут восстанием на тя, иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
Змее с смертельным поцелуем была людская грудь
уют.
Злей не был и кощей
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод
Плывет наперекорь волне железно стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверсся в осень плод
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня —
длинную пушку,
Птицы образует душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумнее, летя. И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит безумный «упаду».
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба
В дожде летящих в небе дуг.
Летят как листья в непогоду
Трубы сохраняя дым и числа года.
Мост который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Обяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита
золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И может быть то был спасшийся из воды в рубахе
красной и лаптях волгарь,
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым
зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием
вызвать крушенье поезда соблазнится.
Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы —
оконные
Дома образуют род ужасной селезенки.
Зеленно грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их просыпаясь дитя оттирает глазенки.
Мотри! Мотри! дитя,
Глаза, протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки — листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости.
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки
Покрытые точками точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки
Летели труб изогнутых пиявки,
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды, длинные как ветра сил напевы.
Какая-то птица шагая по небу ногами могильного
холма
С восьмиконечными крестами
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет
И в свете том яснеют толпы мертвецов
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол: кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
Ванюша Цветочкин, то Незабудкин бишь
Старушка уверяла: «он летит болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем.
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал убийца и советчик сразу,
Дух жизни в вещи влей!
Ты расплескал безумно разум.
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам,
Дома в стиле ренессанс и рококо,
Только ягель покрывший болото.
Он пляшет в небо высоко.
В пляске пьяного сколота.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца.
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая, во взоре ждали.
О дне от счастия лицо и концы уст зыбят.
Другие, упав на руки, рыдали
Старосты отбирали по жеребьевке детей —
Так важно рассудили старшины
И, набросав их, как золотистые плоды в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастись обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги, жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче еще
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса.
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь под телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога.
Но однажды он поднялся и улетел в даль.
Больше его не видали.
Элегия
(Второй перевод из Грея)
Колокол поздний кончину отшедшего дня возвещает;
С тихим блеяньем бредет через поле усталое стадо;
Медленным шагом домой возвращается пахарь, уснувший
Мир уступая молчанью и мне. Уж бледнеет окрестность,
Мало-помалу теряясь во мраке, и воздух наполнен
Весь тишиною торжественной: изредка только промчится
Жук с усыпительно-тяжким жужжаньем да рог отдаленный,
Сон наводя на стада, порою невнятно раздастся;
Только с вершины той пышно плюшем украшенной башни
Жалобным криком сова пред тихой луной обвиняет
Тех, кто, случайно зашедши к ее гробовому жилищу,
Мир нарушают ее безмолвного древнего царства.
Здесь под навесом нагнувшихся вязов, под свежею тенью
Ив, где зеленым дерном могильные холмы покрыты,
Каждый навек затворяся в свою одинокую келью,
Спят непробудно смиренные предки села. Ни веселый
Голос прохладно-душистого утра, ни ласточки ранней
С кровли соломенной трель, ни труба петуха, ни отзывный
Рог, ничто не подымет их боле с их бедной постели.
Яркий огонь очага уж для них не зажжется: не будет
Их вечеров услаждать хлопотливость хозяйки; не будут
Дети тайком к дверям подбегать, чтоб подслушать, нейдут ли
С поля отцы, и к ним на колена тянуться, чтоб первый
Прежде других схватить поцелуй. Как часто серпам их
Нива богатство свое отдавала; как часто их острый
Плуг побеждал упорную глыбу; как весело в поле
К трудной работе они выходили; как звучно топор их
В лесе густом раздавался, рубя вековые деревья!
Пусть издевается гордость над их полезною жизнью,
Низкий удел и семейственный мир поселян презирая;
Пусть величие с хладной насмешкой читает простую
Летопись бедного; знатность породы, могущества пышность,
Все, чем блестит красота, чем богатство пленяет, все будет
Жертвой последнего часа: ко гробу ведет нас и слава.
Кто обвинит их за то, что над прахом смиренным их память
Пышных гробниц не воздвигла; что в храмах, по сводам высоким,
В блеске торжественном свеч, в благовонном дыму фимиама,
Им похвала не гремит, повторенная звучным органом?
Надпись на урне иль дышащий в мраморе лик не воротят
В прежнюю область ее отлетевшую жизнь, и хвалебный
Голос не тронет безмолвного праха, и в хладно-немое
Ухо смерти не вкра́дется сладкий ласкательства лепет.
Может быть, здесь, в могиле, ничем не заметной, истлело
Сердце, огнем небесным некогда полное; стала
Прахом рука, рожденная скипетр носить иль восторга
Пламень в живые струны вливать. Но наука пред ними
Свитков своих, богатых добычей веков, не раскрыла,
Холод нужды умертвил благородный их пламень, и сила
Гением полной души их бесплодно погибла навеки.
О! как много чистых, прекрасных жемчужин сокрыто
В темных, неведомых нам глубинах океана! Как часто
Цвет родится на то, чтоб цвести незаметно и сладкий
Запах терять в беспредельной пустыне! Быть может,
Здесь погребен какой-нибудь Гампден незнаемый, грозный
Мелким тиранам села, иль Мильтон немой и неславный,
Или Кромвель, неповинный в крови сограждан. Всемогущим
Словом сенат покорять, бороться с судьбою, обилье
Щедрою сыпать рукой на цветущую область и в громких
Плесках отечества жизнь свою слышать — то рок запретил им;
Но, ограничив в добре их, равно и во зле ограничил:
Не дал им воли стремиться к престолу стезею убийства,
Иль затворять милосердия двери пред страждущим братом,
Или, коварствуя, правду таить, иль стыда на ланитах
Чистую краску терять, иль срамить вдохновенье святое,
Гласом поэзии славя могучий разврат и фортуну.
Чуждые смут и волнений безумной толпы, из-за тесной
Грани желаньям своим выходить запрещая, вдоль свежей,
Сладко-бесшумной долины жизни они тихомолком
Шли по тропинке своей, и здесь их приют безмятежен.
Кажется, слышишь, как дышит кругом их спокойствие неба,
Все тревоги земные смиряя, и, мнится, какой-то
Сердце обемлющий голос, из тихих могил подымаясь,
Здесь разливает предчувствие вечного мира. Чтоб праха
Мертвых никто не обидел, надгробные камни с простою
Надписью, с грубой резьбою прохожего молят почтить их
Вздохом минутным; на камнях рука неграмотной музы
Их имена и лета написала, кругом начертавши,
Вместо надгробий, слова из святого писанья, чтоб скромный
Сельский мудрец по ним умирать научался. И кто же,
Кто в добычу немому забвению эту земную,
Милую, смутную жизнь предавал и с цветущим пределом
Радостно-светлого дня расставался, назад не бросая
Долгого, томного, грустного взгляда? Душа, удаляясь,
Хочет на нежной груди отдохнуть, и очи, темнея,
Ищут прощальной слезы; из могилы нам слышен знакомый
Голос, и в нашем прахе живет бывалое пламя.
Ты же, заботливый друг погребенных без славы, простую
Повесть об них рассказавший, быть может кто-нибудь, сердцем
Близкий тебе, одинокой мечтою сюда приведенный,
Знать пожелает о том, что случилось с тобой, и, быть может,
Вот что расскажет ему о тебе старожил поседелый:
«Часто видали его мы, как он на рассвете поспешным
Шагом, росу отряхая с травы, всходил на пригорок
Встретить солнце; там, на мшистом, изгибистом корне
Старого вяза, к земле приклонившего ветви, лежал он
В полдень и слушал, как ближний ручей журчит, извиваясь;
Вечером часто, окончив дневную работу, случалось
Нам видать, как у входа в долину стоял он, за солнцем
Следуя взором и слушая зяблицы позднюю песню;
Также не раз мы видали, как шел он вдоль леса с какой-то
Грустной улыбкой и что-то шептал про себя, наклонивши
Голову, бледный лицом, как будто оставленный целым
Светом и мучимый тяжкою думой или безнадежным
Горем любви. Но однажды поутру его я не встретил,
Как бывало, на хо́лме, и в полдень его не нашел я
Подле ручья, ни после, в долине; прошло и другое
Утро и третье; но он не встречался нигде, ни на хо́лме
Рано, ни в полдень подле ручья, ни в долине
Вечером. Вот мы однажды поутру печальное пенье
Слышим: его на кладби́ще несли. Подойди; здесь на камне,
Если умеешь, прочтешь, что о нем тогда написали:
Юноша здесь погребен, неведомый счастью и славе;
Но при рожденье он был небесною музой присвоен,
И меланхолия знаки свои на него положила.
Был он душой откровенен и добр, его наградило
Небо: несчастным давал, что имел он, — слезу; и в награду
Он получил от неба самое лучшее — друга.
Путник, не трогай покоя могилы: здесь все, что в нем было
Некогда доброго, все его слабости робкой надеждой
Преданы в лоно благого отца, правосудного бога».