В любом учрежденье,
куда ни препожалуйте,
слышен
ладоней скрип:
это
при помощи
рукопожатий
люди
разносят грипп.
Но бацилла
ни одна
не имеет права
лезть
на тебя
без визы Наркомздрава.
И над канцелярией
в простеночной теми
висит
объявление
следующей сути:
«Ввиду
эпидемии
руку
друг другу
зря не суйте».
А под плакатом —
помглавбуха,
робкий, как рябчик,
и вежливей пуха.
Прочел
чиновник
слова плакатца,
решил —
не жать:
на плакат полагаться.
Не умирать же!
И, как мышонок,
заерзал,
шурша
в этажах бумажонок.
И вдруг
начканц
учреждения оного
пришел
какой-то бумаги касательно.
Сует,
сообразно чинам подчиненного,
кому безымянный,
кому
указательный.
Ушла
в исходящий
душа помбуха.
И вдруг
над помбухом
в самое ухо:
— Товарищ…
как вас?
Неважно!
Здрасьте. —
И ручка —
властней,
чем любимая в страсти.
«Рассказывайте
вашей тете,
что вы
и тут
руки́ не пожмете.
Какой там принцип!
Мы служащие…
мы не принцы».
И палец
затем —
в ладони в обе,
забыв обо всем
и о микробе.
Знаком ли
товарищеский этот
жест вам?
Блаженство!
Назавтра помылся,
но было
поздно.
Помглавбуха —
уже гриппозный.
Сует
термометр
во все подмышки.
Тридцать восемь,
и даже лишки.
Бедняге
и врач
не помог ничем,
бедняга
в кроватку лег.
Бедняга
сгорел,
как горит
на свече
порхающий мотылек.
Я
в жизни
суровую школу прошел.
Я —
разным условностям
враг.
И жил он,
по-моему,
нехорошо,
и умер —
как дурак.
Перелистай историю России,
Прочти ее за годом год подряд.
О мужестве, о храбрости, о силе
Народа нашего
страницы говорят.
Когда враги шли по полям Отчизны
И гром войны над нивами гремел, —
Ни сил своих, ни крови и ни жизни
Народ для Родины великой не жалел.
Уже захватчик пел: ликуй и веселися!
Рви яблоки в захваченном саду.
Но выходила баба Василиса
В далеком
восемьсот двенадцатом году.
И оживал глухой лесной овраг,
И через реки, долы и туманы
Лихим налетом мчались партизаны,
И на лесные тропы падал враг.
Денис Давыдов шел — и враг бежал.
Народ вел бой, вел бой неутомимо.
От свиста партизанского дрожал
Наполеон, властитель полумира.
Перелистай историю России,
Прочти ее за годом год подряд.
О храбрости, о мужестве, о силе
Народа нашего
столетья говорят.
И в годы грозные войны гражданской
Народ по зову партии вставал.
И пламенной атакой партизанской
Он армии родимой помогал.
Так и сейчас встают безвестные герои
И стерегут родимые пути.
Они глядят во мглу ночной порою
И диверсанту не дают пройти.
Колхозник, пионер, колхозница, рабочий.
Обходчики путей, дежурные в домах
Несут дозор, следят и днем и ночью,
Чтоб не прошел жестокий, подлый враг.
А в местностях, захваченных врагами,
Среди лесной зеленой тишины,
Уже горит, горит святое пламя
Войны народной, яростной войны.
Бей, партизан, фашистов! Метче целься!
Ползут отряды меж седых берез:
Деревья падают завалами на рельсы,
И поезда врага слетают под откос.
И скачут партизаны в темь ночную,
Чтоб завтра снова в бой, в обход, в налет.
За честь и за страну, за мать родную
Сражается великий наш народ.
Перелистай историю походов
Страны советской.
Всю прочти подряд.
О героизме нашего народа
Ее страницы говорят!
Над Бабьим Яром памятников нет.
Крутой обрыв, как грубое надгробье.
Мне страшно.
Мне сегодня столько лет,
как самому еврейскому народу.
Мне кажется сейчас —
я иудей.
Вот я бреду по древнему Египту.
А вот я, на кресте распятый, гибну,
и до сих пор на мне — следы гвоздей.
Мне кажется, что Дрейфус —
это я.
Мещанство —
мой доносчик и судья.
Я за решеткой.
Я попал в кольцо.
Затравленный,
оплеванный,
оболганный.
И дамочки с брюссельскими оборками,
визжа, зонтами тычут мне в лицо.
Мне кажется —
я мальчик в Белостоке.
Кровь льется, растекаясь по полам.
Бесчинствуют вожди трактирной стойки
и пахнут водкой с луком пополам.
Я, сапогом отброшенный, бессилен.
Напрасно я погромщиков молю.
Под гогот:
«Бей жидов, спасай Россию!» —
насилует лабазник мать мою.
О, русский мой народ! —
Я знаю —
ты
По сущности интернационален.
Но часто те, чьи руки нечисты,
твоим чистейшим именем бряцали.
Я знаю доброту твоей земли.
Как подло,
что, и жилочкой не дрогнув,
антисемиты пышно нарекли
себя «Союзом русского народа»!
Мне кажется —
я — это Анна Франк,
прозрачная,
как веточка в апреле.
И я люблю.
И мне не надо фраз.
Мне надо,
чтоб друг в друга мы смотрели.
Как мало можно видеть,
обонять!
Нельзя нам листьев
и нельзя нам неба.
Но можно очень много —
это нежно
друг друга в темной комнате обнять.
Сюда идут?
Не бойся — это гулы
самой весны —
она сюда идет.
Иди ко мне.
Дай мне скорее губы.
Ломают дверь?
Нет — это ледоход…
Над Бабьим Яром шелест диких трав.
Деревья смотрят грозно,
по-судейски.
Все молча здесь кричит,
и, шапку сняв,
я чувствую,
как медленно седею.
И сам я,
как сплошной беззвучный крик,
над тысячами тысяч погребенных.
Я —
каждый здесь расстрелянный старик.
Я —
каждый здесь расстрелянный ребенок.
Ничто во мне
про это не забудет!
«Интернационал»
пусть прогремит,
когда навеки похоронен будет
последний на земле антисемит.
Еврейской крови нет в крови моей.
Но ненавистен злобой заскорузлой
я всем антисемитам,
как еврей,
и потому —
я настоящий русский!
Я вышел ростом и лицом —
Спасибо матери с отцом;
С людьми в ладу — не понукал, не помыкал;
Спины не гнул — прямым ходил,
И в ус не дул, и жил как жил,
И голове своей руками помогал…
Бродяжил и пришёл домой
Уже с годами за спиной,
Висят года на мне — ни бросить, ни продать.
Но на начальника попал,
Который бойко вербовал,
И за Урал машины стал перегонять.
Дорога, а в дороге — МАЗ,
Который по уши увяз,
В кабине — тьма, напарник третий час молчит,
Хоть бы кричал, аж зло берёт:
Назад пятьсот,
пятьсот вперёд,
А он зубами «Танец с саблями» стучит!
Мы оба знали про маршрут,
Что этот МАЗ на стройках ждут.
А наше дело — сел, поехал. Ночь, полночь…
Ну надо ж так! Под Новый год!
Назад пятьсот,
пятьсот вперёд!
Сигналим зря — пурга, и некому помочь!
«Глуши мотор, — он говорит, —
Пусть этот МАЗ огнём горит!»
Мол видишь сам — тут больше нечего ловить.
Мол, видишь сам — кругом пятьсот,
И к ночи точно занесёт,
Так заровняет, что не надо хоронить!
Я отвечаю: «Не канючь!»
А он — за гаечный за ключ
И волком смотрит (он вообще бывает крут).
А что ему — кругом пятьсот,
И кто кого переживёт,
Тот и докажет, кто был прав, когда припрут!
Он был мне больше чем родня —
Он ел с ладони у меня,
А тут глядит в глаза — и холодно спине.
А что ему — кругом пятьсот,
И кто там после разберёт,
Что он забыл, кто я ему и кто он мне!
И он ушёл куда-то вбок.
Я отпустил, а сам прилёг,
Мне снился сон про наш «весёлый» наворот.
Что будто вновь — кругом пятьсот,
Ищу я выход из ворот,
Но нет его, есть только вход,
и то не тот.…
Конец простой: пришел тягач,
И там был трос, и там был врач,
И МАЗ попал, куда положено ему.
И он пришёл — трясётся весь…
А там — опять далёкий рейс,
Я зла не помню — я опять его возьму!
Танки идут по Праге
в закатной крови рассвета.
Танки идут по правде,
которая не газета.
Танки идут по соблазнам
жить не во власти штампов.
Танки идут по солдатам,
сидящим внутри этих танков.
Боже мой, как это гнусно!
Боже — какое паденье!
Танки по Яну Гусу,
Пушкину и Петефи.
Страх — это хамства основа.
Охотнорядские хари,
вы — это помесь Ноздрёва
и человека в футляре.
Совесть и честь вы попрали.
Чудищем едет брюхастым
в танках-футлярах по Праге
страх, бронированный хамством.
Что разбираться в мотивах
моторизованной плётки?
Чуешь, наивный Манилов,
хватку Ноздрёва на глотке?
Танки идут по склепам,
по тем, что ещё не родились.
Чётки чиновничьих скрепок
в гусеницы превратились.
Разве я враг России?
Разве я не счастливым
в танки другие, родные,
тыкался носом сопливым?
Чем же мне жить, как прежде,
если, как будто рубанки,
танки идут по надежде,
что это — родные танки?
Прежде чем я подохну,
как — мне не важно — прозван,
я обращаюсь к потомку
только с единственной просьбой.
Пусть надо мной — без рыданий
просто напишут, по правде:
«Русский писатель. Раздавлен
русскими танками в Праге».
(Из записок борзописца)О, не верьте этому Невскому проспекту!..
. . . . . . . . . . . . . . .
Боже вас сохрани заглядывать дамам под шляпки. Как ни развевайся вдали плащ красавицы, я ни за что не пойду за нею любопытствовать. Далее, ради бога далее от фонаря! и скорее, сколько можно скорее, проходите мимо. Это счастие еще, если отделаетесь тем, что он зальет щегольской сюртук ваш вонючим своим маслом. Но и кроме фонаря всё дышит обманом. Он лжет во всякое время, этот Невский проспект, но более всего тогда, когда ночь сгущенной массою наляжет на него и отделит белые и палевые стены домов, когда весь город превратится в гром и блеск, мириады карет валятся с мостов, форейторы кричат и прыгают на лошадях и когда сам демон зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде.
ГогольЯ на Невском проспекте гулял
И такую красавицу встретил,
Что, как время прошло, не видал,
И как нос мой отмерз, не заметил.
Лишь один Бенедиктов бы мог
Описать надлежащим размером
Эту легкость воздушную ног,
Как, назло господам кавалерам,
Избегала их взоров она,
Наклоняя лукаво головку
И скользя, как по небу луна…
Но нагнал я, счастливец! плутовку,
Деликатно вперед забежал
(А кругом ее публики пропасть)
И «Куда вы идете?» — сказал,
Победив (ши) врожденную робость.
Ничего не сказала в ответ,
Лишь надула презрительно губки,
Но уж мне не четырнадцать лет:
Понимаем мы эти поступки.
Я опять: «Отчего ж вы со мной
Не хотите сказать ни словечка?
Я влюблен и иду как шальной,
И горит мое сердце, как свечка!»
Посмотрела надменно и зло
И сердито сказала: «Отстаньте!»
Слышу хохот за мной (дело шло
При каком-то разряженном франте).
Я озлился… и как устоять?
На своем захотелось поставить…
«Неужель безнадежно страдать
Век меня вы хотите заставить?» —
Я сказал… и была не была!
Руку взял… Размахнулася грозно
И такую злодейка дала
Оплеуху, что… вспомнить курьезно!
Как, и сам разрешить не могу,
Очутился я вмиг в Караванной.
Все судил и рядил на бегу
Об истории этой престранной,
Дал досаде и страсти простор,
Разгонял ерофеичем скуку
И всё щеку горячую тер
И потом целовал свою руку —
Милый след всё ловил на руке
И весь вечер был тем озабочен…
Ах!.. давно уж на бледной щеке
Не бывало приятней пощечин! Караванная — улица в Петербурге (ныне ул. Толмачева).
О Киев-град, где с верою святою
Зажглася жизнь в краю у нас родном,
Где светлый крест с Печерскою главою
Горит звездой на небе голубом,
Где стелются зеленой пеленою
Поля твои в раздолье золотом
И Днепр-река, под древними стенами,
Кипит, шумит пенистыми волнами!
Как часто я душой к тебе летаю,
О светлый град, по сердцу мне родной!
Как часто я в мечтах мой взор пленяю
Священною твоею красотой!
У Лаврских стен земное забываю
И над Днепром брожу во тьме ночной:
В очах моих всё русское прямое —
Прекрасное, великое, святое.
Уж месяц встал; Печерская сияет;
Главы ее в волнах реки горят;
Она душе века напоминает;
Небесные там в подземелье спят;
Над нею тень Владимира летает;
Зубцы ее о славе говорят.
Смотрю ли вдаль — везде мечта со мною,
И милою всё дышит стариною.
Там витязи сражались удалые,
Могучие, за родину в полях;
Красою здесь цвели княжны младые,
Стыдливые, в высоких теремах,
И пел Баян им битвы роковые,
И тайный жар таился в их сердцах.
Но полночь бьет, звук меди умирает;
К минувшим дням еще день улетает.
Где ж смелые, которые сражались,
Чей острый меч как молния сверкал?
Где та краса, которой все пленялись,
Чей милый взгляд свободу отнимал?
Где тот певец, чьим пеньем восхищались?
Ах, вещий бог на всё мне отвечал!
И ты один под башнями святыми
Шумишь, о Днепр, волнами вековыми!
Басни. Книга первая
У сильного всегда бессильный виноват:
Тому в Истории мы тьму примеров слышим,
Но мы Истории не пишем;
А вот о том как в Баснях говорят.
Ягненок в жаркий день зашел к ручью напиться;
И надобно ж беде случиться,
Что около тех мест голодный рыскал Волк.
Ягненка видит он, на до́бычу стремится;
Но, делу дать хотя законный вид и толк,
Кричит: «Как смеешь ты, наглец, нечистым рылом
Здесь чистое мутить питье
Мое
С песком и с илом?
За дерзость такову
Я голову с тебя сорву». —
«Когда светлейший Волк позволит,
Осмелюсь я донесть, что ниже по ручью
От Светлости его шагов я на сто пью;
И гневаться напрасно он изволит:
Питья мутить ему никак я не могу». —
«Поэтому я лгу!
Негодный! слыхана ль такая дерзость в свете!
Да помнится, что ты еще в запрошлом лете
Мне здесь же как-то нагрубил:
Я этого, приятель, не забыл!» —
«Помилуй, мне еще и отроду нет году», —
Ягненок говорит. «Так это был твой брат». —
«Нет братьев у меня». — «Так это кум иль сват
И, словом, кто-нибудь из вашего же роду.
Вы сами, ваши псы и ваши пастухи,
Вы все мне зла хотите,
И, если можете, то мне всегда вредите:
Но я с тобой за их разведаюсь грехи». —
«Ах, я чем виноват?» — «Молчи! устал я слушать,
Досуг мне разбирать вины твои, щенок!
Ты виноват уж тем, что хочется мне кушать».
Сказал и в темный лес Ягненка поволок.
<1808>
Под камнем сим лежит прегнусный корсиканец,
Враг человечества, враг бога, самозванец,
Который кровию полсвета обагрил,
Все состоянии расстроил, разорил,
А, наконец, и сам для смертных всех в отраду
Открыл себе он путь через Россию к аду.
Влас Прогулкин —
милый мальчик,
спать ложился,
взяв журнальчик.
Всё в журнале
интересно.
— Дочитаю весь,
хоть тресну! —
Ни отец его,
ни мать
не могли
заставить спать.
Засыпает на рассвете,
скомкав
ерзаньем
кровать,
в час,
когда
другие дети
бодро
начали вставать.
Когда
другая детвора
чаевничает, вставши,
отец
орет ему:
— Пора! —
Он —
одеяло на уши.
Разошлись
другие
в школы, —
Влас
у крана
полуголый —
не дремалось в школе чтоб,
моет нос
и мочит лоб.
Без чаю
и без калача
выходит,
еле волочась.
Пошагал
и встал разиней:
вывеска на магазине.
Грамота на то и есть!
Надо
вывеску
прочесть!
Прочел
с начала
буквы он,
выходит:
«Куафер Симон».
С конца прочел
знаток наук, —
«Номис» выходит
«рефаук».
Подумавши
минуток пять,
Прогулкин
двинулся опять.
А тут
на третьем этаже
сияет вывеска —
«Тэжэ».
Прочел.
Пошел.
Минуты с три —
опять застрял
у двух витрин.
Как-никак,
а к школьным зданиям
пришел
с огромным опозданьем.
Дверь на ключ.
Толкнулся Влас —
не пускают Власа
в класс!
Этак ждать
расчета нету.
«Сыграну-ка
я
в монету!»
Проиграв
один пятак,
не оставил дела так…
Словом,
не заметил сам,
как промчались
три часа.
Что же делать —
вывод ясен:
возвратился восвояси!
Пришел в грустях,
чтоб видели
соседи
и родители.
Те
к сыночку:
— Что за вид? —
— Очень голова болит.
Так трещала,
что не мог
даже
высидеть урок!
Прошу
письмо к мучителю,
мучителю-учителю! —
В школу
Влас
письмо отнес
и опять
не кажет нос.
Словом,
вырос этот Влас —
настоящий лоботряс.
Мал
настолько
знаний груз,
что не мог
попасть и в вуз.
Еле взяли,
между прочим,
на завод
чернорабочим.
Ну, а Влас
и на заводе
ту ж историю заводит:
у людей —
работы гул,
у Прогулкина —
прогул.
Словом,
через месяц
он
выгнан был
и сокращен.
С горя
Влас
торчит в пивнушке,
мочит
ус
в бездонной кружке,
и под забором
вроде борова
лежит он,
грязен
и оборван.
Дети,
не будьте
такими, как Влас!
Радостно
книгу возьмите
и — в класс!
Вооружись
учебником-книгой!
С детства
мозги
развивай и двигай!
Помни про школу —
только с ней
станешь
строителем
радостных дней!
Веронике Шильц
Древко твоё истлело, истлело тело,
в которое ты не попала во время óно.
Ты заржавела, но всё-таки долетела
до меня, воспитанница Зенона.
Ходики тикают. Но, выражаясь книжно,
как жидкость в закупоренном сосуде,
они неподвижны, а ты подвижна,
равнодушной будучи к их секунде.
Знала ли ты, какая тебе разлука
предстоит с тетивою, что к ней возврата
не суждено, когда ты из лука
вылетела с той стороны Евфрата?
Даже покоясь в тёплой горсти в морозный
полдень, под незнакомым кровом,
схожая позеленевшей бронзой
с пережившим похлёбку листом лавровым,
ты стремительно движешься. За тобою
не угнаться в пустыне, тем паче — в чаще
настоящего. Ибо тепло любое,
ладони — тем более, преходяще.
Сто раз решал он о любви своей
Сказать ей твердо. Все как на духу!
Но всякий раз, едва встречался с ней,
Краснел и нес сплошную чепуху!
Хотел сказать решительное слово,
Но, как на грех, мучительно мычал.
Невесть зачем цитировал Толстого
Или вдруг просто каменно молчал.
Вконец растратив мужество свое,
Шагал домой, подавлен и потерян.
И только с фотографией ее
Он был красноречив и откровенен.
Перед простым любительским портретом
Он смелым был, он был самим собой.
Он поверял ей думы и секреты,
Те, что не смел открыть перед живой.
В спортивной белой блузке возле сетки,
Прядь придержав рукой от ветерка,
Она стояла с теннисной ракеткой
И, улыбаясь, щурилась слегка.
А он смотрел, не в силах оторваться,
Шепча ей кучу самых нежных слов.
Потом вздыхал: — Тебе бы все смеяться,
А я тут пропадай через любовь!
Она была повсюду, как на грех:
Глаза… И смех — надменный и пьянящий…
Он и во сне все слышал этот смех.
И клял себя за трусость даже спящий.
Но час настал. Высокий, гордый час!
Когда решил он, что скорей умрет,
Чем будет тряпкой. И на этот раз
Без ясного ответа не уйдет!
Средь городского шумного движенья
Он шел вперед походкою бойца.
Чтоб победить иль проиграть сраженье,
Но ни за что не дрогнуть до конца!
Однако то ли в чем-то просчитался,
То ли споткнулся где-то на ходу,
Но вновь краснел, и снова заикался,
И снова нес сплошную ерунду.
— Ну вот и все! — Он вышел на бульвар,
Достал портрет любимой машинально,
Сел на скамейку и сказал печально:
— Вот и погиб «решительный удар»!
Тебе небось смешно. Что я робею.
Скажи, моя красивая звезда:
Меня ты любишь? Будешь ли моею?
Да или нет? — И вдруг услышал: — Да!
Что это, бред? Иль сердце виновато?
Иль просто клен прошелестел листвой?
Он обернулся: в пламени заката
Она стояла за его спиной.
Он мог поклясться, что такой прекрасной
Еще ее не видел никогда.
— Да, мой мучитель! Да, молчун несчастный!
Да, жалкий трус! Да, мой любимый! Да!
Всю жизнь он что-нибудь строил, что-нибудь изобретал.
То для критской царицы искусственную корову,
чтоб наставить рога царю, то — лабиринт (уже
для самого царя), чтоб скрыть от досужих взоров
скверный приплод; то — летательный аппарат,
когда царь наконец дознался, кто это у него
при дворе так сумел обеспечить себя работой.
Сын во время полета погиб, упав
в море, как Фаэтон, тоже некогда пренебрегшими
наставленьем отца. Теперь на прибрежном камне
где-то в Сицилии, глядя перед собой,
сидит глубокий старик, способный перемещаться
по воздуху, если нельзя по морю и по суше.
Всю жизнь он что-нибудь строил, что-нибудь изобретал.
Всю жизнь от этих построек, от этих изобретений
приходилось бежать, как будто изобретенья
и постройки стремятся отделаться от чертежей,
по-детски стыдясь родителей. Видимо, это — страх
повторимости. На песок набегают с журчаньем волны,
сзади синеют зубцы местных гор — но он
еще в молодости изобрел пилу,
использовав внешнее сходство статики и движенья.
Старик нагибается и, привязав к лодыжке
длинную нитку, чтобы не заблудиться,
направляется, крякнув, в сторону царства мертвых.
Временем уменьшенный
молодости кров —
Города Смоленщины,
буркалы домов.
Пронзительная,
звонкая
январская луна,
Ампирными колонками
подперта тишина.
Выстрел отдаленный.
Кино без стекол «Арс».
На площади
беленый
глиняный Карл Маркс.
Слепил его художник,
потом в тифу пропал.
Звезда из красной жести.
Дощатый пьедестал.
Звезда из красной жести,
лак или крови ржа.
В средине серп и молот,
лучи
острей ножа.
И Днепр завороженный,
весь ледяной
до дна.
И ведьмами озябшими
зажженная луна.
Идет патруль по городу.
Округа вся
мертва.
Шагами тишь распорота —
раз-два, раз-два, раз-два.
И я иду, и я иду —
ремень вошел в плечо.
Несу звезду,
мою звезду,
что светит горячо.
Всем людям я
звезду несу,
пяти материкам.
Недвижен Днепр,
синеет Днепр —
славянская река.
И невысоко
над Днепром,
где стонут провода,
Другая
блещет хрусталем
холодная звезда.
Живу, люблю,
умру в ночи —
все так же будет стлать
Она бесстрастные лучи
на снежную кровать.
Свеча в окне Губкома,
из труб не вьется дым.
Дорогой незнакомой
идти нам,
молодым.
Идти Россией
и Кремлем
в неслыханный простор.
Идти полночным патрулем —
подсумок, штык, затвор.
Пойдешь направо —
там Колчак,
от крови снег рябит.
Пойдешь налево —
там Берлин,
там Либкнехт Карл убит.
Убит,
лежит он на снегу,
кровь залила усы.
На мертвой согнутой руке
спешат, стучат часы.
Дрожат Истории весы.
История — стара.
Стучат часы, спешат часы.
Пора, пора, пора!
Звезда из красной жести,
дощатый пьедестал.
Я пять лучей Коммуны
рукой своей достал.
Рукой достал,
потрогал,
на шапку приколол.
Глядит товарищ Ленин,
облокотись на стол.
Горит звезда багровая,
судьбу земли тая, —
Жестокая и строгая,
как молодость моя.
Идет патруль по городу —
шаги, шаги, шаги.
На все четыре стороны —
враги, враги, враги.
А ветер жжет колени.
Звезда горит огнем…
Мы здесь,
товарищ Ленин.
Мы землю повернем!
Ужасен времени полет
И для самих любимцев славы!
Еще, о царь, в пучину лет
Умчался год твоей державы —
Но не прошла еще пора,
Наперекор судьбе и року,
Как прежде, быть творцом добра
И грозным одному пороку.
Обетом связанный святым
Идти вослед Екатерине,
Ты будешь подданным своим
Послом небес, как был доныне.
Ты понял долг святой царя,
Ты знаешь цену человека,
И, к благу общему горя,
Ты разгадал потребность века.
Благотворить — героев цель.
Для сердца твоего не чужды
Права народов и земель
И их существенные нужды.
О царь! Весь мир глядит на нас
И ждет иль рабства, иль свободы!
Лишь Александров может глас
От бурь и бед спасать народы…
Смотри — священная война!
Земля потомков Фемистокла
Костьми сынов удобрена
И кровью греческой промокла.
Быть может, яростью дыша,
Эллады жен не внемля стону,
Афины взяв, Куршид-паша
Крушит последнюю колонну.
Взгляни на Запад! — там в борьбе
Власть незаконная с законной,
И брошен собственной судьбе
С царем испанец непреклонный.
Везде брожение умов,
Везде иль жалобы, иль стоны,
Оружий гром, иль звук оков,
Иль упадающие троны.
Равно ужасны для людей
И мятежи и самовластье.
Гроза народов и царей —
Не им доставить миру счастье!
Опасны для венчанных глав
Не частных лиц вражды и страсти,
А дерзкое презренье прав,
Чрезмерность иль дремота власти.
Спеши ж, монарх, на подвиг свой,
Как витязь правды и свободы,
На подвиг славный и святой —
С царями примирять народы!
Не верь внушениям чужим,
Страшись коварных душ искусства:
Судьями подвигам твоим —
И мир и собственные чувства.
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами!
Сколько раз вас морочали, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…
И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,
И — скупцы! — до чего ж вы бываете щедрыми!
Она стоит — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
А может, это поручни…
Да, впрочем, все равно!
И спать ложилась — к полночи,
И поднялась — темно.
Всю жизнь жила — не охала,
Не крыла белый свет.
Два сына было — сокола,
Обоих нет как нет!
Один убит под Вислою,
Другого хворь взяла!
Она лишь зубы стиснула —
И снова за дела.
А мужа в Потьме льдиною
Распутица смела.
Она лишь брови сдвинула —
И снова за дела.
А дочь в больнице с язвою,
А сдуру запил зять…
И, думая про разное, —
Билет забыла взять.
И тут один — с авоською
И в шляпе, паразит! —
С ухмылкою со свойскою
Геройски ей грозит!
Он палец указательный
Ей чуть не в нос сует:
— Какой, мол, несознательный,
Еще, мол, есть народ!
Она хотела высказать:
— Задумалась, прости!
А он, как глянул искоса,
Как сумку сжал в горсти
И — на одном дыхании
Сто тысяч слов подряд!
(«Чем в шляпе — тем нахальнее!» —
Недаром говорят!)
Он с рожею канальскою
Гремит на весь вагон,
Что с кликой, мол, китайскою
Стакнулся Пентагон!
Мы во главе истории,
Нам лупят в лоб шторма,
А есть еще, которые
Все хочут задарма!
Без нас — конец истории,
Без нас бы мир ослаб!
А есть еще, которые
Все хочут цап-царап!
Ты, мать, пойми: неважно нам,
Что дурость — твой обман.
Но — фигурально — кажному
Залезла ты в карман!
Пятак — монетка малая,
Ей вся цена — пятак,
Но с неба каша манная
Не падает за так!
Она любому лакома,
На кашу кажный лих!..
И тут она заплакала,
И весь вагон затих.
Стоит она — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
Бегут слезинки скорые,
Стирает их кулак…
И вот вам — вся история,
И ей цена — пятак!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами.
И пускай это время в нас ввинчено штопором,
Пусть мы сами почти до предела заверчены,
Но оставьте, пожалуйста, бдительность «операм»!
Я люблю вас, люди!
Будьте доверчивы!
Великий гений! муж кровавый!
Вдали, на рубеже родном,
Стоишь ты в блеске страшной славы
С окровавленным топором.
С великой мыслью просвещения
В своей отчизне ты возник,
И страшные подъял мученья,
И казни страшные воздвиг.
Во имя пользы и науки,
Добытой из страны чужой,
Не раз твои могучи руки
Багрились кровию родной.
Ты думал, — быстротою взора
Предупреждая времена, —
Что, кровью политые, скоро
Взойдут науки семена!
И вкруг она лилась обильно;
И, воплям Руси не внемля,
Упорство ты сломил, о сильный!
И смолкла Русская земля.
И по назначенному следу,
Куда ты ей сказал: «Иди!» —
Она пошла. Ты мог победу
Торжествовать… Но погоди!
Ты много снес голов стрелецких,
Ты много крепких рук сломил,
Сердец ты много молодецких
Ударом смерти поразил;
Но, в час невзгоды удаляся,
Скрыв право вечное свое,
Народа дух живет, таяся,
Храня родное бытие.
И ждет он рокового часа;
И вожделенный час придет,
И снова звук родного гласа
Народа волны соберет;
И снова вспыхнет взор отважный
И вновь подвигнется рука!
Порыв младой и помысл важный
Взволнуют дух, немой пока.
Тогда к желанному пределу
Борьба достигнет — и конец
Положит начатому делу.
Достойный, истинный венец!
Могучий муж! Желал ты блага,
Ты мысль великую питал,
В тебе и сила, и отвага,
И дух высокий обитал;
Но, истребляя зло в отчизне,
Ты всю отчизну оскорбил;
Гоня пороки русской жизни,
Ты жизнь безжалостно давил.
На благородный труд, стремленье
Не вызывал народ ты свой,
В его не верил убежденья
И весь закрыл его собой.
Вся Русь, вся жизнь се доселе
Тобою презрена была,
И на твоем великом деле
Печать проклятия легла.
Откинул ты Москву жестоко
И, от народа ты вдали,
Построил город одинокой —
Вы вместе жить уж не могли!
Ты граду дал свое названье,
Лишь о тебе гласит оно,
И — добровольное сознанье —
На чуждом языке дано.
Настало время зла и горя,
И с чужестранною толпой
Твой град, пирующий у моря,
Стал Руси тяжкою бедой.
Он соки жизни истощает;
Названный именем твоим,
О Русской он земле не знает
И духом движется чужим.
Грех Руси дал тебе победу,
И Русь ты смял. Но не -всегда
По твоему ей влечься следу,
Путем блестящего стыда.
Так, будет время! — Русь воспрянет,
Рассеет долголетний сон
И на неправду грозно грянет, —
В неправде подвиг твой свершен!
Народа дух распустит крылья,
Изменников обымет страх,
Гнездо и памятник насилья —
Твой град рассыплется во прах!
Восстанет снова после боя
Опять оправданный народ
С освобожденною Москвою —
И жизнь свободный примет ход:
Всё отпадет, что было лживо,
Любовь все узы сокрушит,
Отчизна зацветет счастливо —
И твой народ тебя простит.
1
История людей —
История войны,
Разнузданность страстей
В театре Сатаны.
Страна теснит страну,
И взгляд встречает взгляд.
За краткую весну
Несчетный ряд расплат.
У бешенства мечты
И бешеный язык,
Личина доброты
Спадает в быстрый миг.
Что правдою зовут,
Мучительная ложь.
Смеются ль, — тут как тут
За пазухою нож.
И снова льется кровь
Из темной глубины.
И вот мы вновь, мы вновь —
Актеры Сатаны.
2
Боже мой, о, Боже мой, за что мои страданья?
Нежен я, и кроток я, а страшный мир жесток.
Явственно я чувствую весь ужас трепетанья
Тысяч рук оторванных, разбитых рук и ног.
Рвущиеся в воздухе безумные гранаты,
Бывший человеческим и ставший зверским взгляд,
Звуков сумасшествия тяжелые раскаты,
Гимн свинца и пороха, напевы пуль звенят.
Сонмы пчел убийственных, что жалят в самом деле,
И готовят Дьяволу не желтый, красный мед,
Соты динамитные, летучие шрапнели,
Помыслы лиддитные, свирепый пулемет.
А далеко, в городе, где вор готовит сметы,
Люди крепковыйные смеются, пьют, едят.
Слышится: «Что нового?» Слегка шуршат газеты.
«Вы сегодня в Опере?» — «В партере, пятый ряд».
Широко замыслены безмерные мученья,
Водопад обрушился, и Хаос властелин,
Все мое потоплено, кипит, гудит теченье, —
Я, цветы сбирающий, что ж сделаю один!
3
«Кто визжит, скулит, и плачет?»
Просвистел тесак.
«Ты как мяч, и ум твой скачет,
Ты щенок, дурак!»
«Кто мешает битве честной?»
Крикнуло ружье.
«Мертвый книжник, трус известный,
Баба, — прочь ее!»
«Кто поет про руки, ноги?»
Грянул барабан.
«Раб проклятый, прочь с дороги,
Ты должно быть пьян!»
Гневной дробью разразился
Грозный барабан.
«Если штык о штык забился,
Штык затем и дан!»
Пушки глухо зарычали,
Вспыхнул красный свет,
Жерла жерлам отвечали,
Ясен был ответ.
Точно чей-то зов с амвона
Прозвучал в мечте.
И несчетные знамена
Бились в высоте.
Сильный, бодрый, гордый, смелый,
Был и я солдат,
Шел в безвестные пределы,
Напрягая взгляд.
Шло нас много, пели звоны.
С Неба лили свет
Миллионы, миллионы
Царственных планет.
Опять мы отходим, товарищ,
Опять проиграли мы бой,
Кровавое солнце позора
Заходит у нас за спиной.
Мы мертвым глаза не закрыли,
Придется нам вдовам сказать,
Что мы не успели, забыли
Последнюю почесть отдать.
Не в честных солдатских могилах —
Лежат они прямо в пыли.
Но, мертвых отдав поруганью,
Зато мы — живыми пришли!
Не правда ль, мы так и расскажем
Их вдовам и их матерям:
Мы бросили их на дороге,
Зарыть было некогда нам.
Ты, кажется, слушать не можешь?
Ты руку занес надо мной…
За слов моих страшную горечь
Прости мне, товарищ родной,
Прости мне мои оскорбленья,
Я с горя тебе их сказал,
Я знаю, ты рядом со мною
Сто раз свою грудь подставлял.
Я знаю, ты пуль не боялся,
И жизнь, что дала тебе мать,
Берег ты с мужскою надеждой
Ее подороже продать.
Ты, верно, в сорочке родился,
Что все еще жив до сих пор,
И смерть тебе меньшею мукой
Казалась, чем этот позор.
Ты можешь ответить, что мертвых
Завидуешь сам ты судьбе,
Что мертвые сраму не имут, —
Нет, имут, скажу я тебе.
Нет, имут. Глухими ночами,
Когда мы отходим назад,
Восставши из праха, за нами
Покойники наши следят.
Солдаты далеких походов,
Умершие грудью вперед,
Со срамом и яростью слышат
Полночные скрипы подвод.
И, вынести срама не в силах,
Мне чудится в страшной ночи —
Встают мертвецы всей России,
Поют мертвецам трубачи.
Беззвучно играют их трубы,
Незримы от ног их следы,
Словами беззвучной команды
Их ротные строят в ряды.
Они не хотят оставаться
В забытых могилах своих,
Чтоб вражеских пушек колеса
К востоку ползли через них.
В бело-зеленых мундирах,
Павшие при Петре,
Мертвые преображенцы
Строятся молча в каре.
Плачут седые капралы,
Протяжно играет рожок,
Впервые с Полтавского боя
Уходят они на восток.
Из-под твердынь Измаила,
Не знавший досель ретирад,
Понуро уходит последний
Суворовский мертвый солдат.
Гремят барабаны в Карпатах,
И трубы над Бугом поют,
Сибирские мертвые роты
У стен Перемышля встают.
И на истлевших постромках
Вспять через Неман и Прут
Артиллерийские кони
Разбитые пушки везут.
Ты слышишь, товарищ, ты слышишь,
Как мертвые следом идут,
Ты слышишь: не только потомки,
Нас предки за это клянут.
Клянемся ж с тобою, товарищ,
Что больше ни шагу назад!
Чтоб больше не шли вслед за нами
Безмолвные тени солдат.
Чтоб там, где мы стали сегодня, —
Пригорки да мелкий лесок,
Куриный ручей в пол-аршина,
Прибрежный отлогий песок, —
Чтоб этот досель неизвестный
Кусок нас родившей земли
Стал местом последним, докуда
Последние немцы дошли.
Пусть то безыменное поле,
Где нынче пришлось нам стоять,
Вдруг станет той самой твердыней,
Которую немцам не взять.
Ведь только в Можайском уезде
Слыхали названье села,
Которое позже Россия
Бородином назвала.
История одной любви, или
Как все это было на самом деле (Рассказ закройщика)
Ну, была она жуткою шельмою,
Одевалась в джерси и мохер,
И звалась она дамочкой Шейлою,
На гнилой иностранный манер.
Отличалась упрямством отчаянным —
Что захочем, мол, то и возьмем…
Ее маму за связь с англичанином
Залопатили в сорок восьмом.
Было все — и приютская коечка,
Фотоснимочки в профиль и в фас,
А по ней и не скажешь нисколечко,
Прямо дамочка — маде ин Франс!
Не стирала по знакомым пеленки,
А служила в ателье на приемке,
Оформляла исключительно шибко,
И очки еще носила для шика.
И оправа на очках роговая, —
Словом, дамочка вполне роковая,
Роковая, говорю, роковая,
Роковая, прямо, как таковая!
Только сердце ей, вроде как, заперли,
На признанья смеялась — вранье!
Два закройщика с брючником запили
Исключительно из-за нее.
Не смеяться, надо — молиться ей,
Жизнь ее и прижала за то,
Вот однажды сержант из милиции
Сдал в пошив ей букле на пальто.
И она, хоть прикинулась чинною,
Но бросала украдкою взгляд,
Был и впрямь он заметным мужчиною —
Рост четвертый, размер пятьдесят.
И начались тут у них трали-вали,
Совершенно, то есть, стыд потеряли,
Позабыли, что для нашей эпохи
Не годятся эти «ахи» да «охи».
Он трезвонит ей, от дел отвлекает,
Сообщите, мол, как жизнь протекает?
Протекает, говорит, протекает…
Мы-то знаем — на чего намекает!
Вот однажды сержант из милиции
У «Динамо» стоял на посту,
Натурально, при всёй амуниции,
Со свистком мелодичным во рту.
Вот он видит — идет его Шейлочка
И, заметьте, идет не одна!
Он встряхнул головой хорошенечко, —
Видит — это и вправду она.
И тогда, как алкаш на посудинку,
Невзирая на свист и гудки,
Он бросается к Шейлину спутнику
И хватает его за грудки!
Ой, сержант, вы пальцем в небо попали!
То ж не хахаль был, а Шейлин папаня!
Он приехал повидаться с дочуркой
И не ждал такой проделки нечуткой!
Он приехал из родимого Глазго,
А ему суют по рылу, как назло,
Прямо назло, говорю, прямо назло,
Прямо ихней пропаганде, как масло!
Ну, начались тут трения с Лондоном,
Взяли наших посольских в клещи!
Раз, мол, вы оскорбляете лорда нам,
Мы вам тоже написаем в щи!
А как приняли лорды решение
Выслать этих, и третьих, и др., —
Наш сержант получил повышение,
Как борец за прогресс и за мир!
И никто и не вспомнил о Шейлочке,
Только брючник надрался — балда!
Ну, а Шейлочку в «раковой шеечке»
Увезли неизвестно куда!
Приходили два хмыря из Минздрава —
Чуть не сутки проторчали у зава,
Он нам после доложил на летучке,
Что у ней, мол, со здоровием лучше.
Это ж с психа, говорит, ваша дружба
Не встречала в ней ответа, как нужно!
Так, как нужно, говорит, так, как нужно …
Ох, до чего ж все, братцы, тошно и скушно!
Я ехал в Ашхабад. Проснулся на рассвете.
Тишь. Маленькая станция. Дома.
Пески. Безоблачное небо. Ветер.
Сосед взглянул в окно: — Ахча-Куйла.
Я выбежал, не в силах скрыть волненье.
Мне ветер руки теплые простер.
И тенью горя, самой грустной тенью
Подернулся безоблачный простор.
Вот здесь вы шли, детишек вспоминали,
Вот здесь страдали вы, не проливая слез.
Вот здесь вас интервенты расстреляли,
Вот здесь бессмертие ваше началось!
Ахча-Куйма, пески Туркменистана.
Наш поезд две минуты простоял.
Я никогда не видел Шаумяна,
Я Джапаридзе рук не пожимал.
Мне незнаком был Ваня Фиолетов
И Азизбеков, презиравший страх,
И все, погибшие за власть Советов
В ахча-куйминских пламенных песках.
Я в жизнь входил, их сыновьям ровесник.
Нас, школьников, их образ волновал.
Живыми, близкими в сказаньях, в песнях
Я имена их в детстве услыхал.
В глуши лесов и возле океанов
О них народы древние поют.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты и подводники живут.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
Встань, Родина, в почетном карауле!
Взгляни: уходит вдаль гряда холмов.
Каких убийц, каких разведок пули
Не целили в сердца твоих сынов!
...Да, двадцать шесть — живут!
Над ними знамя вьется,
Шумят ветра, идет за годом год.
Все меньше знавших их на свете остается
Все больше их народ наш узнает.
О них певцы сказания слагают,
И молодые, жизнью их горды,
К их мужеству и силе припадают,
Как жаждущий к источнику воды.
Они средь нас. Не смеют смерть и время
Стереть их жизни небывалый след.
Так закаляет молодое племя
История борьбы, история побед.
В глуши лесов и возле океанов
Их образы могучие живут.
На улице Степана Шаумяна
Танкисты о Чапаеве поют.
И мужество бессмертных вспоминают
Бойцы на трудном воинском пути.
И дети, их не знавшие, играют
В тенистом парке Двадцати Шести.
И
Окруженный кучей бланков,
Пожилой конторщик Банков
Мрачно курит и косится
На соседний страшный стол.
На занятиях вечерних
Он вчера к девице Керних,
Как всегда, пошел за справкой
О варшавских накладных -
И, склонясь к ее затылку,
Неожиданно и пылко
Под лихие завитушки
Вдруг ее поцеловал.
Комбинируя событья,
Дева Керних с вялой прытью
Кое-как облобызала
Галстук, баки и усы.
Не нашелся бедный Банков,
Отошел к охапкам бланков
И, куря, сводил балансы
До ухода, как немой.
ИИ
Ах, вчера не сладко было!
Но сегодня, как могила,
Мрачен Банков и косится
На соседний страшный стол.
Но спокойна дева Керних:
На занятиях вечерних
Под лихие завитушки
Не ее ль он целовал?
Подошла, как по наитью,
И, муссируя событье,
Села рядом и солидно
Зашептала, не спеша:
"Мой оклад полсотни в месяц,
Ваш оклад полсотни в месяц, -
На сто в месяц в Петербурге
Можно очень мило жить.
Наградные и прибавки
Я считаю на булавки,
На Народный Дом и пиво,
На прислугу и табак".
Улыбнулся мрачный Банков -
На одном из старых бланков
Быстро свел бюджет их общий
И невесту ущипнул.
Так Петр Банков с Кларой Керних
На занятиях вечерних,
Экономией прельстившись,
Обручились в добрый час.
ИИИ
Проползло четыре года.
Три у Банковых урода
Родилось за это время
Неизвестно для чего.
Недоношенный четвертый
Стал добычею аборта,
Так как муж прибавки новой
К Рождеству не получил.
Время шло. В углу гостиной
Завелось уж пьянино
И в большом недоуменье
Мирно спало под ключом.
На стенах висел сам Банков,
Достоевский и испанка.
Две искусственные пальмы
Скучно сохли по углам.
Сотни лиц различной масти
Называли это счастьем...
Сотни с завистью открытой
Повторяли это вслух!
* * *
Это ново? Так же ново,
Как фамилия Попова,
Как холера и проказа,
Как чума и плач детей.
Для чего же повесть эту
Рассказал ты снова свету?
Оттого лишь, что на свете
Нет страшнее ничего...
К.Ф. Богаевскому
«Postquam devastationem XL aut amplius dies
Roma fuit ita desolata, ut nemo ibi hominum, nisi bestiae
morareuntur».Marcellni Commentarii
[После разрушения 40 или более дней Рим оставался столько
опустошенным, что из людей никто в нем не задерживался, но
только звери. Комментарии Марцеллина (лат.).]
В глухую ночь шестого века,
Когда был мир и Рим простерт
Перед лицом германских орд,
И Гот теснил и грабил Грека,
И грудь земли и мрамор плит
Гудели топотом копыт,
И лишь монах, писавший «Акты
Остготских королей», следил
С высот оснеженной Соракты,
Как на равнине средь могил
Бродил огонь и клубы дыма,
И конницы взметали прах
На желтых Тибрских берегах, —
В те дни всё населенье Рима
Тотила приказал изгнать.
И сорок дней был Рим безлюден.
Лишь зверь бродил средь улиц. Чуден
Был Вечный Град: ни огнь сглодать,
Ни варвар стены разобрать
Его чертогов не успели.
Он был велик, и пуст, и дик,
Как первозданный материк.
В молчаньи вещем цепенели,
Столпившись, как безумный бред,
Его камней нагроможденья —
Все вековые отложенья
Завоеваний и побед:
Трофеи и обломки тронов,
Священный Путь, где камень стерт
Стопами медных легионов
И торжествующих когорт,
Водопроводы и аркады,
Неимоверные громады
Дворцов и ярусы колонн,
Сжимая и тесня друг друга,
Загромождали небосклон
И горизонт земного круга.
И в этот безысходный час,
Когда последний свет погас
На дне молчанья и забвенья,
И древний Рим исчез во мгле,
Свершалось преосуществленье
Всемирной власти на земле:
Орлиная разжалась лапа
И выпал мир. И принял Папа
Державу и престол воздвиг.
И новый Рим процвел — велик
И необъятен, как стихия.
Так семя, дабы прорасти,
Должно истлеть…
Истлей, Россия,
И царством духа расцвети!
Цикл стиховЗемляк Среди наших земляков
он один у нас таков:
он и к дружбе тяготеет,
и к предательству готов. Гурман Вкушая дружбу, понял я,
что очень вкусные друзья.
Вкусил врага на ужин:
враги намного хуже. Самохвал О, если б самохвал был само-хвал!
Он требует моих, твоих похвал.
Беда ли, что не стоит он того?
Беда, что я вовсю хвалю его. Ханжа Он созерцал «Венеру» Тициана
для выполненья государственного плана. Ревность Люблю родной завод. О, сколько бед
в любви моей, сколь ревности и злости!
Ко мне не ходит в гости мой сосед,
я тоже не хожу к ревнивцу в гости. На пути к штампу Его назвали многогранным,
и он доверчиво, как школьник,
гранил себя весьма исправно
и стал похож на треугольник. Мираж Реальный, будто новенький гараж,
явился мне из воздуха мираж.
— Уйди, мираж! — сказал я гаражу.
Гараж в ответ: «Обижен, ухожу».
Смешные нынче стали миражи,
уж ты ему и слова не скажи. Дешевая продукция Наше промобъединение
производит впечатление.
Нет дешевле ничего
впечатления того. Я и идея У меня в голове есть идея.
Я идеей в идее владею.
И случается проблеск иной,
что идея владеет и мной.
А на деле ни я, ни идея
абсолютно ничем не владеем. История История, друзья мои, всегда правдива,
история, друзья мои, всегда права.
Об этом говорит всегда красноречиво
чья-нибудь отрубленная голова. Парадокс Наука устраняет парадокс,
художник парадоксы добывает.
Но парадоксу это невдомек,
ведь парадоксы истины не знают. Прекрасное и безобразное Уничтожая безобразное,
прекрасное сбивалось с ног.
— Но я люблю тебя, прекрасное, —
шептал восторженно порок. Бессовестная статуя Когда бы у статуи совесть была,
она бы сама с пьедестала сошла.
Пошла бы, куда ее совесть велит,
Но совести нет, вот она и стоит. Идеалист и материалист Спорят два философа устало,
древний спор уму непостижим:
— Это бог ведет людей к финалу!
— Нет, мы сами к финишу бежим! Творчество Ученый паучок, философ и жуир,
познал весь белый свет и весь подлунный мир,
и взялся сотворить всемирную картину,
но получилась только паутина. Дедукция Этот метод очень важен.
Если вор — прокурор,
то дедукция подскажет,
что судья подавно вор. Ошибочно Ни матери не понял, ни отца,
ни старика не видел, ни калеку
и заявлял с улыбкой мудреца:
«Ошибочно считаюсь человеком». Под каблуком Зачем ему семья и дом?
Он жить привык под каблуком:
любой каблук повыше
ему заменит крышу. Трос От тяжести порвался трос
и стал похожим на вопрос.
Я тоже был надежным тросом,
а стал язвительным вопросом. Стыдливый страус Обычный страус не стыдился
от страха скрыться под песком,
а этот от стыда прикрылся
еще и фиговым листком. Гонение на влюбленных При всех эпохах и законах
гоненье было на влюбленных.
От страха за такую жизнь
влюбленные перевелись.
И правда, чем гонимым быть,
уж лучше вовсе не любить. Дитя Идти боится по лесной дорожке,
страшится муравья и конопли.
Сторонится коровы и земли.
Не ест ни молока и ни картошки. На Урале Далеко-далеко на Урале
ящер с ящерицей проживали.
Жили двести лет, а может, триста
между хрусталей и аметистов. А теперь на шлаковых отвалах
ящеров и ящериц не стало,
да и бесполезных самоцветов
на Урале тоже больше нету. Любитель тупика Зашел в тупик —
доволен тупиком.
Но в тупике возник родник.
Вся жизнь ушла
на битву с родником.
А что ж тупик?
Тупик теперь в болотце.
А что ж родник?
Как лился, так и льется.
Не на троне — на Ее руке,
Левой ручкой обнимая шею, —
Взор во взор, щекой припав к щеке,
Неотступно требует… Немею —
Нет ни сил, ни слов на языке…
Собранный в зверином напряженьи
Львенок-Сфинкс к плечу ее прирос,
К Ней прильнул и замер без движенья
Весь — порыв и воля, и вопрос.
А Она в тревоге и в печали
Через зыбь грядущего глядит
В мировые рдеющие дали,
Где престол пожарами повит.
И такое скорбное волненье
В чистых девичьих чертах, что Лик
В пламени молитвы каждый миг
Как живой меняет выраженье.
Кто разверз озера этих глаз?
Не святой Лука-иконописец,
Как поведал древний летописец,
Не печерский темный богомаз:
В раскаленных горнах Византии,
В злые дни гонения икон
Лик Ее из огненной стихии
Был в земные краски воплощен.
Но из всех высоких откровений,
Явленных искусством, — он один
Уцелел в костре самосожжений
Посреди обломков и руин.
От мозаик, золота, надгробий,
От всего, чем тот кичился век, —
Ты ушла по водам синих рек
В Киев княжеских междуусобий.
И с тех пор в часы народных бед
Образ твой над Русью вознесенный
В тьме веков указывал нам след
И в темнице — выход потаенный.
Ты напутствовала пред концом
Воинов в сверканьи литургии…
Страшная история России
Вся прошла перед Твоим Лицом.
Не погром ли ведая Батыев —
Степь в огне и разоренье сел —
Ты, покинув обреченный Киев,
Унесла великокняжий стол.
И ушла с Андреем в Боголюбов
В прель и глушь Владимирских лесов
В тесный мир сухих сосновых срубов,
Под намет шатровых куполов.
И когда Железный Хромец предал
Окский край мечу и разорил,
Кто в Москву ему прохода не дал
И на Русь дороги заступил?
От лесов, пустынь и побережий
Все к Тебе на Русь молиться шли:
Стража богатырских порубежий…
Цепкие сбиратели земли…
Здесь в Успенском — в сердце стен Кремлевых
Умилясь на нежный облик Твой,
Сколько глаз жестоких и суровых
Увлажнялось светлою слезой!
Простирались старцы и черницы,
Дымные сияли алтари,
Ниц лежали кроткие царицы,
Преклонялись хмурые цари…
Черной смертью и кровавой битвой
Девичья светилась пелена,
Что осьмивековою молитвой
Всей Руси в веках озарена.
И Владимирская Богоматерь
Русь вела сквозь мерзость, кровь и срам
На порогах киевских ладьям
Указуя правильный фарватер.
Но слепой народ в годину гнева
Отдал сам ключи своих святынь,
И ушла Предстательница-Дева
Из своих поруганных твердынь.
И когда кумашные помосты
Подняли перед церквами крик, —
Из-под риз и набожной коросты
Ты явила подлинный свой Лик.
Светлый Лик Премудрости-Софии,
Заскорузлый в скаредной Москве,
А в Грядущем — Лик самой России —
Вопреки наветам и молве.
Не дрожит от бронзового гуда
Древний Кремль, и не цветут цветы:
Нет в мирах слепительнее чуда
Откровенья вечной красоты!
Верный страж и ревностный блюститель
Матушки Владимирской, — тебе —
Два ключа: златой в Ее обитель,
Ржавый — к нашей горестной судьбе.
(Гробокопатель)1Уже дрожит ночей сопутница
Сквозь ветви сосен вековых,
Заговоривших грустным шелестом
Вокруг безмолвия могил.Под сенью сосен заступ светится
В руках монаха — лунный луч
То серебрится вдоль по заступу,
То, чуть блистая, промолчит.Устал монах… Могила вырыта.
Облокотясь на заступ свой,
Внимательно с крутого берега
На Волхов труженик глядит.Проводит взглядом волны темные —
Шумя, пустынные, бегут,
И вновь тяжелый заступ движется.
И вновь расходится земля.Кому могилу за могилою
Готовит старец? На свой труд
Чернец приходит до полуночи,
Уходит в келью до зари.2Не саранчи ли тучи шумные
На нивах поглощают золото?
Не тучи саранчи!
Что голод ли с повальной язвою
По стогнам рыщет, не нарыщет?
Не голод и не мор.Соф_и_и поглощает золото,
По стогнам посекает головы
Московский грозный царь.
Незваный гость приехал в Новгород,
К святой Софии в дом разрушенный
И там устроил торг.Он ненасытен: на распутиях,
Вдоль берегов кручинных Волхова,
Во всех пяти концах,
Везде за бойней бойни строятся,
И человечье мясо режется
Для грозного царя.Средь площади, средь волн немеющих
Блестящий круг описан копьями,
Стоит над плахою палач; —
Безмолвно ждут… вдруг площадь вскрикнула,
Глухими отозвалось воплями
Паденье топора.В толпе монах молился шепотом,
В молитвенном самозабвении
Он имя называл.
Взглянул… Палач, покрытый кровию,
Держал отсеченную голову
Над бледною толпой.Он бросил… и толпа отхлынула.
Палач взял плат… отер им медленно
Свой каплющий топор,
И поднял снова… Имя новое
Святой отец прерывным шепотом
В молитве поминал.Он молится, а трупы падают.
Неутолимой жаждой мучится
Московский грозный царь.
Везде за бойней бойни строятся
И мечут ночью в волны Волхова
Безглавые тела.3Что, парус, пена ли белеется
На темных Волхова волнах?
На берег пену с трупом вынесло,
И тень спускается к волнам.Покровом черным труп окинула,
Его взложила на себя
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.И пена вновь плывет вдоль берега
По темным Волхова волнам,
И тихо тень к реке спускается,
Но пена мимо пронеслась.Опять плывет… Во тьме по Волхову
Засребрилася чешуя
Ответно облаку блестящему
В пространном сумраке небес.Сквозь тучи тихий рог прорезался,
И завиднелись на волнах
Тела безглавые, и головы,
Качаясь медленно, плывут.Людей развалины разметаны
По полусумрачной реке, -
Течет живая, полна ласкою,
И трупы трепетно несет.Стоит чернец, склонясь над Волховом,
На плечи он подъемлет труп,
И на берег под ношей влажною
Восходит медленной стопой.1829 или 1830ст. 7 Когда вздохнет по казням Новгород? В стихотворении (как и в «Кутье») имеются в виду массовые казни 1570 г. в Новгороде. В основе стихотворения лежит, возможно, упоминание в «Истории…» H. M. Карамзина о нищем старце Иоанне Жгальцо, который «один с молитвою предавал мертвых земле в сие ужасное время» (см. H. M. Карамзин. История государства Российского, кн.
3.
СПб., 1845, стлб. 89).
1
Когда рыжеволосый Самозванец
Тебя схватил — ты не согнула плеч.
Где спесь твоя, княгинюшка? — Румянец,
Красавица? — Разумница, — где речь?
Как Пётр-Царь, презрев закон сыновний,
Позарился на голову твою —
Боярыней Морозовой на дровнях
Ты отвечала Русскому Царю.
Не позабыли огненного пойла
Буонапарта хладные уста.
Не в первый раз в твоих соборах — стойла.
Всё вынесут кремлёвские бока.
2
Гришка-Вор тебя не ополячил,
Пётр-Царь тебя не онемечил.
Что же делаешь, голубка? — Плачу.
Где же спесь твоя, Москва? — Далече.
— Голубочки где твои? — Нет корму.
— Кто унёс его? — Да ворон чёрный.
— Где кресты твои святые? — Сбиты.
— Где сыны твои, Москва? — Убиты.
3
Жидкий звон, постный звон.
На все стороны — поклон.
Крик младенца, рёв коровы.
Слово дерзкое царёво.
Плёток свист и снег в крови.
Слово тёмное Любви.
Голубиный рокот тихий.
Чёрные глаза Стрельчихи.
Репнин, мой друг, владетель кисти,
Лиющей душу в мертвый холст!
Ты так как я, питомец Феба!
Подай же руку: вместе мы
Пойдем изящного стезею.
Тебе я тамо покажу
Достойные тебя предметы,
Которые вспалят огонь
В твоей груди, художник юный!
Два храма видишь ты на оной высоте.
Один, коринфскою украшен колоннадой;
Повсюду блещет там и злато, и лазурь,
В прелестных статуях паросский дышит мрамор.
Храм Басни то; а сей, на правой стороне,
Есть храм Истории, и прост и важен:
В обширном куполе, которым он накрыт,
И в междустолпиях разлит священный сумрак.
Мы оба храма посетим,
И оба божества мы жертвою почтим.
По прежде в сей войдем, который столь прекрасен. В широких белых ризах,
Седой, почтенный жрец,
С главой завешенной, повязанной венцом,
Из полевых цветков, зеленых мирт и лавров,
Облокотясь на златострунну арфу,
В преддверье, с важным нас приветствием встречает.
Сей старец есть Гомер, — Гомер, певец богов.
— Сподоби нам войти в святилище богини,
Зане причастны мы мистериям ее. —
Священный к нам осклабя зрак,
Дверь храма старец отверзает:
Восторг и трепет свят весь дух мой обнимает!
Я вижу прелести… Но нет, не описать
Мне их словами, — ты, о живописец,
Изобразишь ли их художеством своим?..
Какие виды
И превращенья!
Там брань мятежна,
Борьба, ристанье,
Здесь светлы лики
И пляски нимф!
Неисчерпаемый красот, богатств источник! —
Бери скорее, кисть, палитру и пиши!
Пиши
Богоглаголивой Додонской мрачности рощи,
И Пифиин треножник злат,
И восхитительну долину Темпе,
И Гесперидский сад.
И пир богов пиши в чертогах Крониона,
Огромных, созданных Ифестом.
Чтобы вкруг сладких яств отрадно возлегали
Блаженны жители Олимпа
И простирали бы к трапезе вожделенной
Десницы, на отца взирая;
Во осенении ж кудрей амвросиальных
Чело державного Зевеса
Блистало б благостью. А Ира величава
В златой бы зрелась диадиме,
С эгидой и с копьем владычица Паллада,
С колчаном, с лирой светл Аполлон.
И ты, о мать утех, сладчайшая богиня,
Имуща оный чудный пояс,
И ты бы зрелась там с собором юных Граций
И со смеющимся Эротом.
О вид божественный! о дивная изящность!
Там песни муз пленяют ухо;
Богиня младости льет в чаши сладкий нектар,
И милый Ганимед разносит! Но мы с надоблачных вершин Олимпа сходим
В Троянские поля,
Где рать Ахейская одержит град Приамов,
Где Ксанфос трупы мчит, где Гектор и Ахилл
Свирепствуют. Оттоль с премудрым Одиссеем
В священный океан спускаемся и зрим
Циклопов, Сциллу, Ад, Цирцею, Навзикаю,
И множество иных чудес. Готов ли ты? — теперь пойдем к другому храму
Сумрачным переходом сим,
Который лишь одна лампада освещает;
Здесь строга Критика имеет свой престол
И лже и истине границу полагает. Ты был поэтом, — будь философом теперь!
На сих висящих дсках добро и зло читая,
Предметы избирать из них себе умей.
Великих и святых изобрази людей,
Которых победить не может участь злая.
Искусной кистию своей
Яви добро и зло в разительных контрастах:
В страдальцах истины прекрасная душа
Сквозь всякую б черту наружу проницала, —
Сократ беседует с друзьями, смерть пия,
Правдивый Аристид свое изгнанье пишет,
Идет обратно Регул в плен,
И верен истине Тразеа умирает.
А в недрах роскоши, среди богатств, честей,
Тиранов льстец, Дамокл, упоеваясь счастьем,
Возвел кичливый взор, но, над собой узрев
Меч остр, на волоске висящий, цепенеет. Сколь благомыслящим утешно созерцать
Толь поучительны, толь сильные картины!
С Плутархом в них, Репнин, с Тацитом нам являй
Величие и низость смертных
И душу зрителей к добру воспламеняй.
Вся жизнь твоя — в едином крике:
— На дедов — за сынов!
Нет, Государь Распровеликий,
Распорядитель снов,
Не на своих сынов работал, —
Бесам на торжество! —
Царь-Плотник, не стирая пота
С обличья своего.
Не ты б — всё по сугробам санки
Тащил бы мужичок.
Не гнил бы там на полустанке
Последний твой внучок.
Не ладил бы, лба не подъемля,
Ребячьих кораблёв —
Вся Русь твоя святая в землю
Не шла бы без гробов.
Ты под котел кипящий этот —
Сам подложил углей!
Родоначальник — ты — Советов,
Ревнитель Ассамблей!
Родоначальник — ты — развалин,
Тобой — скиты горят!
Твоею же рукой провален
Твой баснословный град…
Соль высолил, измылил мыльце —
Ты, Государь-кустарь!
Державного однофамильца
Кровь на тебе, бунтарь!
Но нет! Конец твоим затеям!
У брата есть — сестра…
— На Интернацьонал — за терем!
За Софью — на Петра!
В любом учрежденье,
В любом учрежденье, куда ни препожалуйте,
слышен
слышен ладоней скрип:
это
это при помощи
это при помощи рукопожатий
люди
люди разносят грипп.
Но бацилла
Но бацилла ни одна
Но бацилла ни одна не имеет права
лезть
лезть на тебя
лезть на тебя без визы Наркомздрава.
И над канцелярией
И над канцелярией в простеночной теми
висит
висит обявление
висит обявление следующей сути:
«Ввиду
«Ввиду эпидемии
руку
руку друг другу
руку друг другу зря не суйте».
А под плакатом —
А под плакатом — помглавбуха,
робкий, как рябчик,
робкий, как рябчик, и вежливей пуха.
Прочел
Прочел чиновник
Прочел чиновник слова плакатца,
решил —
решил — не жать:
решил — не жать: на плакат полагаться.
Не умирать же!
Не умирать же! И, как мышонок,
заерзал,
заерзал, шурша
заерзал, шурша в этажах бумажонок.
И вдруг
И вдруг начканц
И вдруг начканц учреждения оного
пришел
пришел какой-то бумаги касательно.
Сует,
Сует, сообразно чинам подчиненного,
кому безымянный,
кому безымянный, кому
кому безымянный, кому указательный.
Ушла
Ушла в исходящий
Ушла в исходящий душа помбуха.
И вдруг
И вдруг над помбухом
И вдруг над помбухом в самое ухо:
— Товарищ…
— Товарищ… как вас?
— Товарищ… как вас? Неважно!
— Товарищ… как вас? Неважно! Здрасьте. —
И ручка —
И ручка — властней,
И ручка — властней, чем любимая в страсти.
«Рассказывайте
«Рассказывайте вашей тете,
что вы
что вы и тут
что вы и тут руки́ не пожмете.
Какой там принцип!
Мы служащие…
Мы служащие… мы не принцы».
И палец
И палец затем —
И палец затем — в ладони в обе,
забыв обо всем
забыв обо всем и о микробе.
Знаком ли
Знаком ли товарищеский этот
Знаком ли товарищеский этот жест вам?
Блаженство!
Назавтра помылся,
Назавтра помылся, но было
Назавтра помылся, но было поздно.
Помглавбуха —
Помглавбуха — уже гриппозный.
Сует
Сует термометр
Сует термометр во все подмышки.
Тридцать восемь,
Тридцать восемь, и даже лишки.
Бедняге
Бедняге и врач
Бедняге и врач не помог ничем,
бедняга
бедняга в кроватку лег.
Бедняга
Бедняга сгорел,
Бедняга сгорел, как горит
Бедняга сгорел, как горит на свече
порхающий мотылек.
Я
Я в жизни
Я в жизни суровую школу прошел.
Я —
Я — разным условностям
Я — разным условностям враг.
И жил он,
И жил он, по-моему,
И жил он, по-моему, нехорошо,
и умер —
и умер — как дурак.
Отцам из роз венец, тебе из терний,
Отцам — вино, тебе — пустой графин.
За их грехи ты жертвой пал вечерней,
О на заре замученный дофин!
Не сгнивший плод — цветок неживше-свежий
Втоптала в грязь народная гроза.
У всех детей глаза одни и те же:
Невыразимо-нежные глаза!
Наследный принц, ты стал курить из трубки,
В твоих кудрях мятежников колпак,
Вином сквернили розовые губки,
Дофина бил сапожника кулак.
Где гордый блеск прославленных столетий?
Исчезло все, развеялось во прах!
За все терпели маленькие дети:
Малютка-принц и девочка в кудрях.
Но вот настал последний миг разлуки.
Чу! Чья-то песнь! Так ангелы поют…
И ты простер слабеющие руки
Туда наверх, где странникам — приют.
На дальний путь доверчиво вступая,
Ты понял, принц, зачем мы слезы льем,
И знал, под песнь родную засыпая,
Что в небесах проснешься — королем.
Только
Только нога
Только нога вступила в Кавказ,
я вспомнил,
я вспомнил, что я —
я вспомнил, что я — грузин.
Эльбрус,
Эльбрус, Казбек.
Эльбрус, Казбек. И еще —
Эльбрус, Казбек. И еще — как вас?!
На гору
На гору горы грузи!
Уже
Уже на мне
Уже на мне никаких рубах.
Бродягой, —
Бродягой, — один архалух.
Уже
Уже подо мной
Уже подо мной такой карабах,
что Ройльсу —
что Ройльсу — и то б в похвалу.
Было:
Было: с ордой,
Было: с ордой, загорел и носат,
старее
старее всего старья,
я влез,
я влез, веков девятнадцать назад,
вот в этот самый
вот в этот самый в Дарьял.
Лезгинщик
Лезгинщик и гитарист душой,
в многовековом поту,
я землю
я землю прошел
я землю прошел и возделал мушо́й
отсюда
отсюда по самый Батум.
От этих дел
От этих дел на вспомнят ни зги.
История —
История — врун даровитый,
бубнит лишь,
бубнит лишь, что были
бубнит лишь, что были царьки да князьки:
Ираклии,
Ираклии, Нины,
Ираклии, Нины, Давиды.
Стена —
Стена — и то
Стена — и то знакомая что-то.
В тахтах
В тахтах вот этой вот башни —
я помню:
я помню: я вел
я помню: я вел Руставели Шо́той
с царицей
с царицей с Тамарою
с царицей с Тамарою шашни.
А после
А после катился,
А после катился, костями хрустя,
чтоб в пену
чтоб в пену Тереку врыться.
Да это что!
Да это что! Любовный пустяк!
И лучше
И лучше резвилась царица.
А дальше
А дальше я видел —
А дальше я видел — в пробоину скал
вот с этих
вот с этих тропиночек узких
на сакли,
на сакли, звеня,
на сакли, звеня, опускались войска
золотопогонников русских.
Лениво
Лениво от жизни
Лениво от жизни взбираясь ввысь,
гитарой
гитарой душу отверз —
«Мхолот шен эртс
«Мхолот шен эртс рац, ром чемтвис
Моуция
Моуция маглидган гмертс...»
И утро свободы
И утро свободы в кровавой росе
сегодня
сегодня встает поодаль.
И вот
И вот я мечу,
И вот я мечу, я, мститель Арсен,
бомбы
бомбы 5-го года.
Живились
Живились в пажах
Живились в пажах князевы сынки,
а я
а я ежедневно
а я ежедневно и наново
опять вспоминаю
опять вспоминаю все синяки
от плеток
от плеток всех Алихановых.
И дальше
И дальше история наша
И дальше история наша хмура́.
Я вижу
Я вижу правящих кучку.
Какие-то люди,
Какие-то люди, мутней, чем Кура́,
французов чмокают в ручку.
Двадцать,
Двадцать, а может,
Двадцать, а может, больше веков
волок
волок угнетателей узы я,
чтоб только
чтоб только под знаменем большевиков
воскресла
воскресла свободная Грузия.
Да,
Да, я грузин,
Да, я грузин, но не старенькой нации,
забитой
забитой в ущелье в это.
Я —
Я — равный товарищ
Я — равный товарищ одной Федерации
грядущего мира Советов.
Еще
Еще омрачается
Еще омрачается день иной
ужасом
ужасом крови и яри.
Мы бродим,
Мы бродим, мы
Мы бродим, мы еще
Мы бродим, мы еще не вино,
ведь мы еще
ведь мы еще только мадчари.
Я знаю:
Я знаю: глупость — эдемы и рай!
Но если
Но если пелось про это,
должно быть,
должно быть, Грузию,
должно быть, Грузию, радостный край,
подразумевали поэты.
Я жду,
Я жду, чтоб аэро
Я жду, чтоб аэро в горы взвились.
Как женщина,
Как женщина, мною
Как женщина, мною лелеема
надежда,
надежда, что в хвост
надежда, что в хвост со словом «Тифлис»
вобьем
вобьем фабричные клейма.
Грузин я,
Грузин я, но не кинто озорной,
острящий
острящий и пьющий после.
Я жду,
Я жду, чтоб гудки
Я жду, чтоб гудки взревели зурной,
где шли
где шли лишь кинто
где шли лишь кинто да ослик.
Я чту
Я чту поэтов грузинских дар,
но ближе
но ближе всех песен в мире
мне ближе
мне ближе всех
мне ближе всех и зурн
мне ближе всех и зурн и гитар
лебедок
лебедок и кранов шаири.
Строй
Строй во всю трудовую прыть,
для стройки
для стройки не жаль ломаний!
Если
Если даже
Если даже Казбек помешает —
Если даже Казбек помешает — срыть!
Все равно
Все равно не видать
Все равно не видать в тумане.
1924
Длинные кудри склонила к земле,
Словно вдова молчаливо.
Вспомнилось, — там, на гранитной скале,
Тоже плакучая ива.
Бедная ива казалась сестрой
Царскому пленнику в клетке,
И улыбался пленённый герой,
Гладя пушистые ветки.
День Аустерлица — обман, волшебство,
Лёгкая пена прилива…
«Помните, там на могиле Его
Тоже плакучая ива.
С раннего детства я — сплю и не сплю —
Вижу гранитные глыбы».
«Любите? Знаете?» — «Знаю! Люблю!»
«С Ним в заточенье пошли бы?»
«За Императора — сердце и кровь,
Всё — за святые знамёна!»
Так началась роковая любовь
Именем Наполеона.
Сто сорок тысяч воинов Понтийского Митридата
— лучники, конница, копья, шлемы, мечи, щиты —
вступают в чужую страну по имени Каппадокия.
Армия растянулась. Всадники мрачновато
поглядывают по сторонам. Стыдясь своей нищеты,
пространство с каждым их шагом чувствует, как далекое
превращается в близкое. Особенно — горы, чьи
вершины, устав в равной степени от багрянца
зари, лиловости сумерек, облачной толчеи,
приобретают — от зоркости чужестранца —
в резкости, если не в четкости. Армия издалека
выглядит как извивающаяся река,
чей исток норовит не отставать от устья,
которое тоже все время оглядывается на исток.
И местность, по мере движения армии на восток,
отражаясь как в русле, из бурого захолустья
преображается временно в гордый бесстрастный задник
истории. Шарканье многих ног,
ругань, звяканье сбруи, поножей о клинок,
гомон, заросли копий. Внезапно дозорный всадник
замирает как вкопанный: действительность или блажь?
Вдали, поперек плато, заменив пейзаж,
стоят легионы Суллы. Сулла, забыв про Мария,
привел сюда легионы, чтоб объяснить, кому
принадлежит — вопреки клейму
зимней луны — Каппадокия. Остановившись, армия
выстраивается для сраженья. Каменное плато
в последний раз выглядит местом, где никогда никто
не умирал. Дым костра, взрывы смеха; пенье: «Лиса в капкане».
Царь Митридат, лежа на плоском камне,
видит во сне неизбежное: голое тело, грудь,
лядвие, смуглые бедра, колечки ворса.
То же самое видит все остальное войско
плюс легионы Суллы. Что есть отнюдь
не отсутствие выбора, но эффект полнолунья.
В Азии
пространство, как правило, прячется от себя
и от упреков в однообразии
в завоевателя, в головы, серебря
то доспехи, то бороду. Залитое луной,
войско уже не река, гордящаяся длиной,
но обширное озеро, чья глубина есть именно
то, что нужно пространству, живущему взаперти,
ибо пропорциональна пройденному пути.
Вот отчего-то парфяне, то, реже, римляне,
то и те и другие забредают порой сюда,
в Каппадокию. Армии суть вода,
без которой ни это плато, ни, допустим, горы
не знали бы, как они выглядят в профиль; тем паче, в три четверти.
Два спящих озера с плавающим внутри
телом блестят в темноте как победа флоры
над фауной, чтоб наутро слиться
в ложбине в общее зеркало, где уместится вся
Каппадокия — небо, земля, овца,
юркие ящерицы — но где лица
пропадают из виду. Только, поди, орлу,
парящему в темноте, привыкшей к его крылу,
ведомо будущее. Глядя вниз с равнодушьем
птицы — поскольку птица, в отличие от царя,
от человека вообще, повторима — орел, паря
в настоящем, невольно парит в грядущем
и, естественно, в прошлом, в истории: в допоздна
затянувшемся действии. Ибо она, конечно,
суть трение временного о нечто
постоянное. Спички о серу, сна
о действительность, войска о местность.
В Азии
быстро светает. Что-то щебечет. Дрожь
пробегает по телу, когда встаешь,
заражая зябкостью долговязые,
упрямо жмущиеся к земле
тени. В молочной рассветной мгле
слышатся ржание, кашель, обрывки фраз.
И увиденное полумиллионом глаз
солнце приводит в движенье копья, мослы, квадриги,
всадников, лучников, ратников. И войска
идут друг на друга, как за строкой строка
захлопывающейся посередине книги
либо — точней! — как два зеркала, как два щита, как два
лица, два слагаемых, вместо суммы
порождающих разность и вычитанье Суллы
из Каппадокии. Чья трава,
себя не видавшая отродясь,
больше всех выигрывает от звона,
лязга, грохота, воплей и проч., глядясь
в осколки разбитого вдребезги легиона
и упавших понтийцев. Размахивая мечом,
царь Митридат, не думая ни о чем,
едет верхом среди хаоса, копий, гама.
Битва выглядит издали как слитное ‘О-го-го’,
верней, как от зрелища своего
двойника взбесившаяся амальгама.
И с каждым падающим в строю
местность, подобно тупящемуся острию,
теряет свою отчетливость, резкость. И на востоке и
на юге опять воцаряются расплывчатость, силуэт,
это уносят с собою павшие на тот свет
черты завоеванной Каппадокии.
Вопль стародавний,
Плач Ярославны —
Слышите?
С башенной вышечки
Неперерывный
Вопль — неизбывный:
— Игорь мой! Князь
Игорь мой! Князь
Игорь!
Ворон, не сглазь
Глаз моих — пусть
Плачут!
Солнце, мечи
Стрелы в них — пусть
Слепнут!
Кончена Русь!
Игорь мой! Русь!
Игорь!
* * *
Лжет летописец, что Игорь опять в дом свой
Солнцем взошел — обманул нас Баян льстивый.
Знаешь конец? Там, где Дон и Донец — плещут,
Пал меж знамен Игорь на сон — вечный.
Белое тело его — ворон клевал.
Белое дело его — ветер сказал.
Подымайся, ветер, по оврагам,
Подымайся, ветер, по равнинам,
Торопись, ветрило-вихрь-бродяга,
Над тем Доном, белым Доном лебединым!
Долетай до городской до стенки,
С коей по миру несется плач надгробный.
Не гляди, что подгибаются коленки,
Что тускнеет ее лик солнцеподобный…
— Ветер, ветер!
— Княгиня, весть!
Князь твой мертвый лежит —
За честь!
* * *
Вопль стародавний,
Плач Ярославны —
Слышите?
Вопль ее — ярый,
Плач ее, плач —
Плавный:
— Кто мне заздравную чару
Из рук — выбил?
Старой не быть мне,
Под камешком гнить,
Игорь!
Дёрном-глиной заткните рот
Алый мой — нонче ж.
Кончен
Белый поход.