Ты прав: мы старимся. Зима недалека,
Нам кто-то праздновать мешает,
И кудри темные незримая рука
И серебрит и обрывает.
В пути приутомясь, покорней мы других
В лицо нам веющим невзгодам;
И не под силу нам безумцев молодых
Задорным править хороводом.
Так что ж! ужели нам, покуда мы живем,
Вздыхать, оборотясь к закату,
Как некогда, томясь любви живым огнем,
Любви певали мы утрату?
Нет, мы не отжили! Мы властны день любой
Чертою белою отметить
И музы сирые еще на зов ночной
Нам поторопятся ответить.
К чему пытать судьбу? Быть может, коротка
В руках у парки нитка наша!
Еще разымчива, душиста и сладка
Нам Гебы пенистая чаша.
Зажжет, как прежде, нам во глубине сердец
Ее огонь благие чувства, —
Так пей же из нее, любимый наш певец:
В ней есть искусство для искусства.
1
Помните —
мы работали
без красок,
без бумаги
и
без художественных
традиций
в десятиградусном
морозе
и
в дыму «буржуек»
с
единственной целью —
отстоять Республику советов,
помочь
обороне,
чистке,
стройке.
2
Чтоб эта выставка
стала полной —
надо перенести сюда
трамваи
и
поезда,
расписанные
боевыми
строками.
Атаки,
горланившие
частушки.
Заборы
Стены
и
флаги,
проходившие
под
Кремлем,
раскидывая
огонь
лозунгов.
Туман и майскую росу
Сберу я в плотные полотна.
Закупорив в сосудец плотно,
До света в дом свой отнесу.
Созвездья благостно горят,
Указанные в Зодиаке,
Планеты заключают браки,
Оберегая мой обряд.
Вот жизни горькой и живой
Истлевшее беру растенье.
Клокочет вещее кипенье...
Пылай, союзник огневой!
Все, что от смерти, ляг на дно.
(В колодце ль видны звезды, в небе ль?)
Былой лозы прозрачный стебель
Мне снова вывести дано.
Кора и розоватый цвет —
Все восстановлено из праха.
Кто тленного не знает страха,
Тому уничтоженья нет.
Промчится ль ветра буйный конь —
Верхушки легкой не качает.
Весна нездешняя венчает
Главу, коль жив святой огонь.
Борису Верину
Искусство в загоне, — сознаемся в этом!
Искусство затмила война.
Что делать в разбойное время поэтам,
Поэтам, чья лира нежна?
Дни розни партийной для нас безотрадны
Дни мелких, ничтожных страстей…
Мы так неуместны, мы так невпопадны
Среди озверелых людей.
Мы так равнодушны к их жалким раздорам
И к их интересам мертвы.
Мы тянемся к рекам и к вольным просторам
И в шелковый шепот травы.
Мы искренне славим паденье престолов
Во имя свободы людской!
Но если и после царей вы в тяжелых
Раздорах, — мы машем рукой!
Союзник царизма для нас не союзник,
Как недруг царизма — не враг.
Свободный художник зачахнет, как узник,
Попав в политический мрак.
Нам пакостны ваши враждебные будни, —
Мы вечным искусством горим.
Вы заняты «делом», мы — только «трутни»,
Но званьем гордимся своим!
Отправьте ж искусство куда-нибудь к мифу,
Трещит от него материк!..
И кланяйтесь в пояс Голодному Тифу,
Диктатору ваших интриг!
Надпись к силуэту
От крыши до крыши протянут канат.
Легко и спокойно идет акробат.
В руках его — палка, он весь — как весы,
А зрители снизу задрали носы.
Толкаются, шепчут: «Сейчас упадет!» —
И каждый чего-то взволнованно ждет.
Направо — старушка глядит из окна,
Налево — гуляка с бокалом вина.
Но небо прозрачно, и прочен канат.
Легко и спокойно идет акробат.
А если, сорвавшись, фигляр упадет
И, охнув, закрестится лживый народ, —
Поэт, проходи с безучастным лицом:
Ты сам не таким ли живешь ремеслом?
Горит звезда, дрожит эфир,
Таится ночь в пролеты арок.
Как не любить весь этот мир,
Невероятный Твой подарок?
Ты дал мне пять неверных чувств,
Ты дал мне время и пространство,
Играет в мареве искусств
Моей души непостоянство.
И я творю из ничего
Твои моря, пустыни, горы,
Всю славу солнца Твоего,
Так ослепляющего взоры.
И разрушаю вдруг шутя
Всю эту пышную нелепость,
Как рушит малое дитя
Из карт построенную крепость.
Не странны ли поэзовечера,
Бессмертного искусства карнавалы,
В стране, где «завтра» хуже, чем «вчера»,
Которой, может быть, не быть пора,
В стране, где за обвалами — обвалы? Но не странней ли этих вечеров
Идущие на них? Да кто вы? — дурпи,
В разгар чумы кричащие: «Пиров!»
Или и впрямь, фанатики даров
Поэзии, богини всех лазурней!.. Поэт — всегда поэт. Но вы то! Вы!
Случайные иль чающие? Кто вы?
Я только что вернулся из Москвы,
Где мне рукоплескали люди-львы,
Кто за искусство жизнь отдать готовы! Какой шампанский, искристый экстаз!
О, сколько в лицах вдохновенной дрожи!
Вы, тысячи воспламененных глаз, —
Благоговейных, скорбных, — верю в вас:
Глаза крылатой русской молодежи! Я верю в вас, а значит — и в страну.
Да, верю я, наперекор стихии,
Что вал растет, вздымающий волну,
Которая всё-всё сольет в одну,
А потому — я верю в жизнь России!..
Увы! Творец не первых сил!
На двух статейках утомил
Ты кой-какое дарованье!
Лишенный творческой мечты,
Уже, в жару нездравом, ты
Коверкать стал правописанье! Неаполь возмутил рыбарь,
И, власть прияв, как мудрый царь,
Двенадцать дней он градом правил;
Но что же? — непривычный ум,
Устав от венценосных дум,
Его в тринадцатый оставил.
Хоть рекламировать себя я не привык, —
Считаю это ниже своего достоинства, —
Но все ж прошу учесть: я автор-фронтовик,
Обслуживающий искусством наше воинство.
Я написал до тысячи вещей, —
Перечислять их я из скромности не буду, —
И сам я исполняю их, и вообще
Они проходят «на ура» повсюду!
Что? Какова тематика моя?
Я просто вам ответить затрудняюсь!
Ну, как бы вам сказать… Все обнимаю я:
И фронт и тыл… Сажусь — и откликаюсь!
Я выступал в Чите, в Алма-Ате,
Не уставал творить среди эвакуаций,
Имею отзывы на сто одном листе
От девяносто четырех организаций!
А тут недавно я на энском фронте был, —
Сказать, где именно, — я не имею права…
Там был такой успех!.. Я точно пьян ходил,
И только тут узнал я, что такое слава!
Что? Почему я вам все это говорю?
Да потому, что я заброшен и обижен.
Я, так сказать, творю, я, так сказать, горю —
И до сих пор к себе внимания не вижу!
Ведь я пришел в литературу не вчера.
Мои коллеги представляются к награде.
Считаю, и меня отметить бы пора,
А кстати и жену: она в моей бригаде!
Под кожей у любого человека
в комочке, называющемся сердце,
есть целый мир, единственно достойный
того, чтоб тратить краски на него.
Туда фотограф никакой не влезет.
Запечатлеть невидимое надо.
Художник не подсматриватель жизни,
а сам её творенье и творец.
И я опять пишу последния слова,
Предсмертные стихи, звучащие уныло…
Опять, опять пишу унылыя слова.
Но не забыто все, что грезилось и было!
Пусть будущаго нет, пусть завтра — не мое,
Но не забыто все, что грезилось и было.
Теперь не жизни жаль, где я изведал все:
Победу и позор, и все изгибы чувства, —
Нет, мне не жизни жаль, где я изведал все.
Но вы, мечты мои! провиденья искусства!
Ряды замышленных и не свершенных дел!
Вы, вы, мечты мои, провиденья искусства!
Как горько умирать, не кончив, что хотел,
Едва найдя свой путь к восторгам идеала! —
О, горько умирать, не кончив, что хотел…
Так много думано, исполнено так мало!
Июль 189
6.
Евгению Пуни
Лови мгновения, художник,
На крыльях творчества лети!
Пускай чернит тебя безбожник, —
Они светлы, твои пути!
Твори! Невидимые цитры
Бодрят твой дух, как луч зари.
Любуясь радугой палитры,
Забудь о мраке и твори!
Когда ночами все тихо-тихо,
Хочу веселья, хочу огней,
Чтоб было шумно, чтоб было лихо,
Чтоб свет от люстры гнал сонм теней!
Дворец безмолвен, дворец пустынен,
Беззвучно шепчет мне ряд легенд…
Их смысл болезнен, сюжет их длинен,
Как змея черных ползучих лент…
А сердце плачет, а сердце страждет,
Вот-вот порвется, того и ждешь…
Вина, веселья, мелодий жаждет,
Но ночь замкнула, — где их найдешь?
Сверкните, мысли, рассмейтесь, грезы!
Пускайся, Муза, в экстазный пляс!
И что нам — призрак! и что — угрозы!
Искусство с нами, — и Бог за нас!..
Поднимается занавес: на сцене, увы, дуэль.
На секунданте — коричневая шинель.
И кто-то падает в снег, говоря «Ужель».
Но никто не попадает в цель.
Она сидит у окна, завернувшись в шаль.
Пока существует взгляд, существует даль.
Всю комнату заполонил рояль.
Входит доктор и говорит «Как жаль…»
Метель за окном похожа на вермишель.
Холодно, и задувает в щель.
Неподвижное тело. Неприбранная постель.
Она трясёт его за плечи с криком «Мишель! Мишель,
проснитесь! Прошло двести лет! Не столь
важно даже, что двести! Важно, что ваша роль
сыграна! Костюмы изгрызла моль!»
Мишель улыбается и, превозмогая боль,
рукою делает к публике, как бы прося взаймы:
«Если бы не театр, никто бы не знал, что мы
существовали! И наоборот!» Из тьмы
зала в ответ раздаётся сдержанное «хмы-хмы».
Как соловей печально в день осенний
Под небо лучшее летит,
Так и она в отчизне вдохновений
Воскреснуть силами спешит!
И далеко от родины туманной
Ее веселье обоймет;
Как прежний гость, как гость давно желанной,
Она на юге запоет.
Там ей и быть, где солнца луч теплее,
Где так роскошны небеса,
Где человек с искусствами дружнее
И где так звучны голоса!
Но там и здесь тропою незабвенной
Она прорезала свой путь:
Где ни была, восторг непринужденной
Одушевлял поэта грудь.
Где ни была, волшебные искусства
Стремились дань ей принести,
И на земле без горестного чувства
Никто ей не сказал «прости!»
Ее хранит в странах различных света
И память сердца и ума.
Ах! Для чего в Италии все – лето,
И для чего у нас – зима!
Я сплю на чужих кроватях,
сижу на чужих стульях,
порой одет в привозное,
ставлю свои книги на чужие стеллажи, —
но свет
должен быть
собственного производства.
Поэтому я делаю витражи.
Уважаю продукцию ГУМа и Пассажа,
но крылья за моей спиной
работают как ветряки.
Свет не может быть купленным или продажным.
Поэтому я делаю витражи.
Я прутья свариваю электросваркой.
В наших магазинах не достать сырья.
Я нашел тебя на свалке.
Но я заставлю тебя сиять.
Да будет свет в Тебе
молитвенный и кафедральный,
да будут сумерки как тамариск,
да будет свет
в малиновых Твоих подфарниках,
когда Ты в сумерках притормозишь.
Но тут мое хобби подменяется любовью.
Жизнь расколота? Не скажи!
За окнами пахнет средневековьем.
Поэтому я делаю витражи.
Человек на 60% из химикалиев,
на 40% из лжи и ржи…
Но на 1% из Микельанджело!
Поэтому я делаю витражи.
Но тут мое хобби занимается теософией.
Пузырьки внутри сколов
стоят, как боржом.
Прибью витраж на калитку тесовую.
Пусть лес исповедуется
перед витражом.
Но это уже касается жизни, а не искусства.
Жжет мои легкие эпоксидная смола.
Мне предлагали (по случаю)
елисеевскую люстру.
Спасибо. Мала.
Ко мне прицениваются барышники,
клюют обманутые стрижи.
В меня прицеливаются булыжники.
Поэтому я делаю витражи.
Смотрела крепостная мастерица
На вышитую родину свою…
То ль серебро,
То ль золото искрится,
То ли струятся слезы по шитью.
И лишь ночами вспоминала грустно,
Как бьется лебедь в лапах у орла.
Откуда же пришло твое искусство?
Чьим колдовством помечена игла?
А было так:
Проснувшись на печи,
Крестьянка вдруг почувствовала
Солнце,
Когда сквозь потемневшее оконце
Пробились к ней весенние лучи.
Как нити золотые,
Всю избу
Они прошили радостным узором.
Она смотрела воскрешенным взором
И утро принимала за судьбу.
Все в ней дрожало,
Волновалось,
Млело.
И белый свет —
Как россыпи огней.
Она к оконцу оглушенно села…
И вот тогда
Пришло искусство к ней.
Пришло от солнца,
От надежд, —
Оттуда,
Где ничего нет ближе красоты.
Она в иголку вдела это чудо,
Ниспосланное небом с высоты.
И не было прекраснее товара
На ярмарках заморских, чем ее.
Она надежду людям вышивала,
И горе,
И отчаянье свое.
Что видела —
На шелк переносила.
И много лет еще пройдет,
Пока
Свободной птицей
Спустится Россия
На синие
Счастливые шелка.
Я изучил все ноты от и до,
Но кто мне на вопрос ответит прямо?
Ведь гаммы начинают с ноты «до»
И ею же заканчивают гаммы.
Пляшут ноты врозь и с толком,
Ждут «до», «ре», «ми», «фа», «соль», «ля» и «си», пока
Разбросает их по полкам
Чья-то дерзкая рука.
Известно музыкальной детворе —
Я впасть в тенденциозность не рискую, —
Что занимает место нота «ре»
На целый такт и на одну восьмую.
Какую ты тональность ни возьми —
Неравенством от звуков так и пышет:
Одна и та же нота — скажем, «ми», —
Одна внизу, другая — рангом выше.
Пляшут ноты врозь и с толком,
Ждут «до», «ре», «ми», «фа», «соль», «ля» и «си», пока
Разбросает их по полкам
Чья-то дерзкая рука.
За строфами опять идёт строфа —
Как прежние, проходит перед взглядом,
А вот бывает, скажем, нота «фа»
Звучит сильней, чем та же нота рядом.
Вдруг затесался где-нибудь «бемоль» —
И в тот же миг, как влез он беспардонно,
Внушавшая доверье нота «соль»
Себе же изменяет на полтона.
Пляшут ноты врозь и с толком,
Ждут «до», «ре», «ми», «фа», «соль», «ля» и «си», пока
Разбросает их по полкам
Чья-то дерзкая рука.
Сел композитор, жажду утоля,
И грубым знаком музыку прорезал —
И нежная как бархат нота «ля»
Свой голос повышает до «диеза».
И, наконец — Бетховена спроси, —
Без ноты «си» нет ни игры, ни пенья —
Возносится над всеми нота «си»
И с высоты взирает положенья.
Пляшут ноты врозь и с толком,
Ждут «до», «ре», «ми», «фа», «соль», «ля» и «си», пока
Разбросает их по полкам
Чья-то дерзкая рука.
Напрасно затевать о нотах спор —
Есть и у них тузы и секретарши,
Считается, что в «си-бемоль минор»
Звучат прекрасно траурные марши.
А кроме этих подневольных нот
Ещё бывают ноты-паразиты.
Кто их сыграет, кто их пропоёт?..
Но с нами — Бог, а с ними — композитор!
Пляшут ноты врозь и с толком,
Ждут «до», «ре», «ми», «фа», «соль», «ля» и «си», пока
Разбросает их по полкам
Чья-то дерзкая рука.
Мы
не вопль гениальничанья —
«все дозволено»,
мы
не призыв к ножовой расправе,
мы
просто
не ждем фельдфебельского
«вольно!»,
чтоб спину искусства размять,
расправить.
Гарцуют скелеты всемирного Рима
на спинах наших.
В могилах мало́ им.
Так что ж удивляться,
что непримиримо
мы
мир обложили сплошным «долоем».
Характер различен.
За целость Венеры вы
готовы щадить веков камарилью.
Вселенский пожар размочалил нервы.
Орете:
«Пожарных!
Горит Мурильо!»
А мы —
не Корнеля с каким-то Расином —
отца, —
предложи на старье меняться, —
мы
и его
обольем керосином
и в улицы пустим —
для иллюминаций.
Бабушка с дедушкой.
Папа да мама.
Чинопочитанья проклятого тина.
Лачуги рушим.
Возносим дома мы.
А вы нас —
«ловить арканом картинок?!»
Мы
не подносим —
«Готово!
На блюде!
Хлебайте сладкое с чайной ложицы!»
Клич футуриста:
были б люди —
искусство приложится.
В рядах футуристов пусто.
Футуристов возраст — призыв.
Изрубленные, как капуста,
мы войн,
революций призы.
Но мы
не зовем обывателей гроба.
У пьяной,
в кровавом пунше,
земли —
смотрите! —
взбухает утроба.
Рядами выходят юноши.
Идите!
Под ноги —
топчите ими —
мы
бросим
себя и свои творенья.
Мы смерть зовем рожденья во имя.
Во имя бега,
паренья,
реянья.
Когда ж
прорвемся сквозь заставы,
и праздник будет за болью боя, —
мы
все украшенья
расставить заставим —
любите любое!
(Нам посвящается)
Перемириваются в мире.
Передышка в грозе.
А мы воюем.
Воюем без перемирий.
Мы —
действующая армия журналов и газет.
Лишь строки-улицы в ночь рядятся,
маскированные домами-горами,
мы
клоним головы в штабах редакций
над фоно-теле-радио-граммами.
Ночь.
Лишь косятся звездные лучики.
Попробуй —
вылезь в час вот в этакий!
А мы,
мы ползем — репортеры-лазутчики —
сенсацию в плен поймать на разведке.
Поймаем,
допросим
и тут же
храбро
на мир,
на весь миллиардомильный
в атаку,
щетинясь штыками Фабера,
идем,
истекая кровью чернильной.Враг,
колючей проволокой мотанный,
думает:
— В рукопашную не дойти! —
Пустяк.
Разливая огонь словометный,
пойдет пулеметом хлестать линотип.
Армия вражья крепости рада.
Стереть!
Не бросать идти!
По стенам армии вражьей
снарядами
бей, стереотип! Наконец,
в довершенье вражьей паники,
скрежеща,
воя,
ротационки-танки,
укатывайте поле боевое!
А утром…
форды —
лишь луч проскребся —
летите,
киоскам о победе тараторя:
— Враг
разбит петитом и корпусом
на полях газетно-журнальных территорий.
Довольно
сонной,
расслабленной праздности!
Довольно
козырянья
в тысячи рук!
Республика искусства
в смертельной опасности —
в опасности краска,
слово,
звук.
Громы
зажаты
у слова в кулаке, —
а слово
зовется
только с тем,
чтоб кланялось
событью
слово-лакей,
чтоб слово плелось
у статей в хвосте.
Брось дрожать
за шкуры скряжьи!
Вперед забегайте,
не боясь суда!
Зовите рукой
с грядущих кряжей:
«Пролетарий,
сюда!»
Полезли
одиночки
из миллионной давки —
такого, мол,
другого
не увидишь в жисть.
Каждый
рад
подставить бородавки
под увековечливую
ахровскую кисть.
Вновь
своя рубаха
ближе к телу?
А в нашей работе
то и ново,
что в громаде,
класс которую сделал,
не важно
сделанное
Петровым и Ивановым.
Разнообразны
души наши.
Для боя — гром,
для кровати —
шепот.
А у нас
для любви и для боя —
марши.
Извольте
под марш
к любимой шлепать!
Почему
теперь
про чужое поем,
изъясняемся
ариями
Альфреда и Травиаты?
И любви
придумаем
слово свое,
из сердца сделанное,
а не из ваты.
В годы голода,
стужи-злюки
разве
филармонии играли окрест?
Нет,
свои,
баррикадные звуки
нашел
гудков
медногорлый оркестр.
Старью
революцией
поставлена точка.
Живите под охраной
музейных оград.
Но мы
не предадим
кустарям-одиночкам
ни лозунг,
ни сирену,
ни киноаппарат.
Наша
в коммуну
не иссякнет вера.
Во имя коммуны
жмись и мнись.
Каждое
сегодняшнее дело
меряй,
как шаг
в электрический,
в машинный коммунизм.
Довольно домашней,
кустарной праздности!
Довольно
изделий ловких рук!
Федерация муз
в смертельной опасности —
в опасности слово,
краска
и звук.
В революции
в культурной,
смысл которой —
общий рост,
многие
узрели
шкурный,
свой
малюсенький вопрос.
До ушей
лицо помыв,
галстук
выкрутив недурно,
говорят,
смотрите:
«Мы
совершенно рев-культурны».
Дурни тешат глаз свой
красотой пробо́ров,
а парнишка
массовый
грязен, как боров.
Проведи
глазами
по одной казарме.
Прет
зловоние пивное,
свет
махорка
дымом за́стит,
и котом
гармонька воет
«Д-ы-ш-а-л-а н-о-ч-ь
в-о-с-т-о-р-г-о-м с-л-а-д-ост-растья».
Дыры в крыше,
звёзды близки,
продырявлены полы,
режут
ночь
истомным визгом
крысьи
свадьбы да балы.
Поглядишь —
и стыдно прямо —
в чем
барахтаются парни.
То ли
мусорная яма,
то ли
заспанный свинарник.
Просто
слово
слышать редко,
мат
с похабщиною в куче,
до прабабки
кроют предков,
кроют внуков,
кроют внучек.
Кроют в душу,
кроют в бога,
в пьяной драке
блещет нож…
С непривычки
от порога
вспять
скорее
повернешь.
У нас
не имеется няней —
для очистки
жизни и зданий.
Собственной волей,
ею одной,
революционный порыв
в кулак сколотив,
строй
заместо
проплеванной
пивной
культуру
свою,
коллектив.
Подымай,
братва,
по заводам гул,
до корней
дознайся с охотою,
кто дает на ремонт
и какую деньгу,
где
и как деньгу берегут
и как
деньгу расходуют.
На зверей бескультурья —
охота.
Комсомол,
выступай походом!
От водки,
от мата,
от грязных груд
себя
обчистим
в МЮД.
Раньше
уважали
исключительно гениев.
Уму
от массы
какой барыш?
Скажем,
такой
Иван Тургенев
приезжает
в этакий Париж.
Изящная жизнь,
обеды,
танцы…
Среди
великосветских нег
писатель,
подогреваемый
«пафосом дистанции»,
обдумывает
прошлогодний снег.
На собранные
крепостные гроши
исписав
карандашей
не один аршин,
принимая
разные позы,
писатель смакует —
«Как хороши,
как свежи были розы».
А теперь
так
делаются
литературные вещи.
Писатель
берет факт,
живой
и трепещущий.
Не затем,
чтоб себя
узнавал в анониме,
пишет,
героями потрясав.
Если герой —
даешь имя!
Если гнус —
пиши адреса!
Не для развлечения,
не для краснобайства —
за коммунизм
против белой шатии.
Одно обдумывает
мозг лобастого —
чтобы вернее,
короче,
сжатее.
Строка —
патрон.
Статья —
обойма.
Из газет —
не из романов толстых —
пальбой подымаем
спящих спокойно,
бьем врагов,
сгоняя самодовольство.
Другое —
роман.
Словесный курорт.
Покоем
несет
от страниц зачитанных.
А
газетчик —
старья прокурор,
строкой
и жизнью
стройки защитник.
И мне,
газетчику,
надо одно,
так чтоб
резала
пресса,
чтобы в меня,
чтобы в окно
целил
враг
из обреза.
А кто
и сейчас
от земли и прозы
в облака
подымается,
рея —
пускай
растит
бумажные розы
в журнальных
оранжереях.
В газеты!
Не потому, что книга плоха,
мне любо
с газетой бодрствовать!
А чистое искусство —
в М.К.Х.,
в отдел
садоводства.
Бедный,
бедный Пушкин!
Великосветской тиной
дамам
в холеные ушки
читал
стихи
для гостиной.
Жаль —
губы.
Дам
да вон!
Да в губы
ему бы
да микрофон!
Мусоргский —
бедный, бедный!
Робки
звуки роялишек:
концертный зал
да обеденный
обойдут —
и ни метра дальше.
Бедный,
бедный Герцен!
Слабы
слова красивые.
По радио
колокол-сердце
расплескивать бы
ему
по России!
Человечьей
отсталости
жертвы —
радуйтесь
мысли-громаде!
Вас
из забытых и мертвых
воскрешает
нынче
радио!
Во все
всехсветные лона
и песня
и лозунг текут.
Мы
близки
ушам миллионов —
бразильцу
и эскимосу,
испанцу
и вотяку.
Долой
салонов жилье!
Наш день
прекрасней, чем небыль…
Я счастлив,
что мы
живем
в дни
распеваний по небу.
«Пролетарий
туп жестоко —
дуб
дремучий
в блузной сини!
Он в искусстве
смыслит столько ж,
сколько
свиньи в апельсине.
Мужики —
большие дети.
Крестиянин
туп, как сука.
С ним
до совершеннолетия
можно
только что
сюсюкать».
В этом духе
порешив,
шевелюры
взбивши кущи,
нагоняет
барыши
всесоюзный
маг-халтурщик.
Рыбьим фальцетом
бездарно оря,
он
из опер покрикивает,
он
переделывает
«Жизнь за царя»
в «Жизнь
за товарища Рыкова».
Он
берет
былую оду,
славящую
царский шелк,
«оду»
перешьет в «свободу»
и продаст,
как рев-стишок.
Жанр
намажет
кистью тучной,
но узря,
что спроса нету,
жанр изрежет
и поштучно
разбазарит
по портрету.
Вылепит
Лассаля
ихняя порода;
если же
никто
не купит ужас глиняный —
прискульптурив
бороду на подбородок,
из Лассаля
сделает Калинина.
Близок
юбилейный риф,
на заказы
вновь добры,
помешают волоса ли?
Год в Калининых побыв,
бодро
бороду побрив,
снова
бюст
пошел в Лассали.
Вновь
Лассаль
стоит в продаже,
омоложенный проворно,
вызывая
зависть
даже
у профессора Воронова.
По наркомам
с кистью лазя,
день-деньской
заказов ждя,
укрепил
проныра
связи
в канцеляриях вождя.
Сила знакомства!
Сила родни!
Сила
привычек и давности!
Только попробуй
да сковырни
этот
нарост бездарностей!
По всем известной вероятности —
не оберешься
неприятностей.
Рабочий,
крестьянин,
швабру возьми,
метущую чисто
и густо,
и месяц
метя
часов по восьми,
смети
халтуру
с искусства.
Это вам —
упитанные баритоны —
от Адама
до наших лет,
потрясающие театрами именуемые притоны
ариями Ромеов и Джульетт.
Это вам —
пентры,
раздобревшие как кони,
жрущая и ржущая России краса,
прячущаяся мастерскими,
по-старому драконя
цветочки и телеса.
Это вам —
прикрывшиеся листиками мистики,
лбы морщинками изрыв —
футуристики,
имажинистики,
акмеистики,
запутавшиеся в паутине рифм.
Это вам —
на растрепанные сменившим
гладкие прически,
на лапти — лак,
пролеткультцы,
кладущие заплатки
на вылинявший пушкинский фрак.
Это вам —
пляшущие, в дуду дующие,
и открыто предающиеся,
и грешащие тайком,
рисующие себе грядущее
огромным академическим пайком.
Вам говорю
я —
гениален я или не гениален,
бросивший безделушки
и работающий в Росте,
говорю вам —
пока вас прикладами не прогнали:
Бросьте!
Бросьте!
Забудьте,
плюньте
и на рифмы,
и на арии,
и на розовый куст,
и на прочие мелехлюндии
из арсеналов искусств.
Кому это интересно,
что — «Ах, вот бедненький!
Как он любил
и каким он был несчастным…»?
Мастера,
а не длинноволосые проповедники
нужны сейчас нам.
Слушайте!
Паровозы стонут,
дует в щели и в пол:
«Дайте уголь с Дону!
Слесарей,
механиков в депо!»
У каждой реки на истоке,
лежа с дырой в боку,
пароходы провыли доки:
«Дайте нефть из Баку!»
Пока канителим, спорим,
смысл сокровенный ища:
«Дайте нам новые формы!» —
несется вопль по вещам.
Нет дураков,
ждя, что выйдет из уст его,
стоять перед «маэстрами» толпой разинь.
Товарищи,
дайте новое искусство —
такое,
чтобы выволочь республику из грязи.
Автор Теофиль Готье.
Перевод Николая Гумилёва.
Созданье тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней —
Стих, мрамор иль металл.
О светлая подруга,
Стеснения гони,
Но туго
Котурны затяни.
Прочь лёгкие приёмы,
Башмак по всем ногам,
Знакомый
И нищим, и богам.
Скульпто́р, не мни покорной
И вялой глины ком,
Упорно
Мечтая о другом.
С паросским иль каррарским
Борись обломком ты,
Как с царским
Жилищем красоты.
Прекрасная темница!
Сквозь бронзу Сиракуз
Глядится
Надменный облик муз.
Рукою нежной брата
Очерчивай уклон
Агата —
И выйдет Аполлон.
Художник! Акварели
Тебе не будет жаль!
В купели
Расплавь свою эмаль.
Твори сирен зелёных
С усмешкой на губах,
Склонённых
Чудовищ на гербах.
В трёхъярусном сиянья
Мадонну и Христа,
Пыланье
Латинского креста.
Всё прах. — Одно, ликуя,
Искусство не умрет.
Стату́я
Переживёт народ.
И на простой медали,
Открытой средь камней,
Видали
Неведомых царей.
И сами боги тленны,
Но стих не кончит петь,
Надменный,
Властительней, чем медь.
Чеканить, гнуть, бороться, —
И зыбкий сон мечты
Вольётся
В бессмертные черты.
Осенними астрами
день дышал, —
отчаяние
и жалость! —
как будто бы
старого мира душа
в последние сны
снаряжалась;
как будто бы
ветер коснулся струны
и пел
тонкоствольный ящик
о днях
позолоченной старины,
оконченных
и уходящих.
И город —
гудел ему в унисон,
бледнея
и лиловея,
в мечтаний тонкий дым
занесен,
цветочной пылью
овеян.
Осенними астрами
день шелестел
и листьями
увядающими,
и горечь горела
на каждом листе,
но это бы
не беда еще!
Когда же небес
зеленый клинок
дохнул
студеной прохладою, —
у дня
не стало заботы иной,
как —
к горлу его прикладывать.
И сколько бы люди
забот и дум
о судьбах его
ни тратили, —
он шел — бессвязный,
в жару и бреду,
бродягой
и шпагоглотателем.
Он шел и пел,
облака расчесав,
про говор
волны дунайской;
он шел и пел
о летящих часах,
о листьях,
летящих наискось.
Он песней
мир отдавал на слом,
и не было горше
уст вам,
чем те,
что песней до нас донесло,
чем имя его —
_искусство_.
Бог со́здал мир из ничего.
Учись, художник, у него, —
И, если твой талант крупица,
Соделай с нею чудеса,
Взрасти безмерные леса,
И сам, как сказочная птица,
Умчись высо́ко в небеса,
Где светит вольная зарница,
Где вечный облачный прибой
Бежит по бездне голубой.
Созданье тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней —
Стих, мрамор иль металл.
О светлая подруга,
Стеснения гони,
Но туго
Котурны затяни.
Прочь легкие приемы,
Башмак по всем ногам,
Знакомый
И нищим, и богам.
Скульпто́р, не мни покорной
И вялой глины ком,
Упорно
Мечтая о другом.
С паросским иль каррарским
Борись обломком ты,
Как с царским
Жилищем красоты.
Прекрасная темница!
Сквозь бронзу Сиракуз
Глядится
Надменный облик муз.
Рукою нежной брата
Очерчивай уклон
Агата —
И выйдет Аполлон.
Художник! Акварели
Тебе не будет жаль!
В купели
Расплавь свою эмаль.
Твори сирен зеленых
С усмешкой на губах,
Склоненных
Чудовищ на гербах.
В трехярусном сиянья
Мадонну и Христа,
Пыланье
Латинского креста.
Все прах. — Одно, ликуя,
Искусство не умрет.
Стату́я
Переживет народ.
И на простой медали,
Открытой средь камней,
Видали
Неведомых царей.
И сами боги тленны,
Но стих не кончит петь,
Надменный,
Властительней, чем медь.
Чеканить, гнуть, бороться, —
И зыбкий сон мечты
Вольется
В бессмертные черты.
Серьезных лиц густая волосатость
И двухпудовые свинцовые слова:
«Позитивизм», «идейная предвзятость»,
«Спецификация», «реальные права»…
Жестикулируя, бурля и споря,
Киты редакции не видят двух персон:
Поэт принес «Ночную песню моря»,
А беллетрист — «Последний детский сон».
Поэт присел на самый кончик стула
И кверх ногами развернул журнал,
А беллетрист покорно и сутуло
У подоконника на чьи-то ноги стал.
Обносят чай… Поэт взял два стакана,
А беллетрист не взял ни одного.
В волнах серьезного табачного тумана
Они уже не ищут ничего.
Вдруг беллетрист, как леопард, в поэта
Метнул глаза: «Прозаик или нет?»
Поэт и сам давно искал ответа:
«Судя по галстуку, похоже, что поэт»…
Подходит некто в сером, но по моде,
И говорит поэту: «Плач земли?..»
— «Нет, я вам дал три «Песни о восходе»».
И некто отвечает: «Не пошли!»
Поэт поник. Поэт исполнен горя:
Он думал из «Восходов» сшить штаны!
«Вот здесь еще «Ночная песня моря»,
А здесь — «Дыханье северной весны»».
— «Не надо, — отвечает некто в сером: —
У нас лежит сто весен и морей».
Душа поэта затянулась флером,
И розы превратились в сельдерей.
«Вам что?» И беллетрист скороговоркой:
«Я год назад прислал «Ее любовь»».
Ответили, пошаривши в конторке:
«Затеряна. Перепишите вновь».
— «А вот, не надо ль? — беллетрист запнулся. —
Здесь… семь листов — «Последний детский сон»
Но некто в сером круто обернулся —
В соседней комнате залаял телефон.
Чрез полчаса, придя от телефона,
Он, разумеется, беднягу не узнал
И, проходя, лишь буркнул раздраженно:
«Не принято! Ведь я уже сказал!..»
На улице сморкался дождь слюнявый.
Смеркалось… Ветер. Тусклый дальний гул.
Поэт с «Ночною песней» взял направо,
А беллетрист налево повернул.
Счастливый случай скуп и черств, как Плюшкин.
Два жемчуга опять на мостовой…
Ах, может быть, поэт был новый Пушкин,
А беллетрист был новый Лев Толстой?!
Бей, ветер, их в лицо, дуй за сорочку —
Надуй им жабу, тиф и дифтерит!
Пускай не продают души в рассрочку,
Пускай душа их без штанов парит…
Я не хочу крошить по мелочам
Священный хлеб отеческих преданий.
Еще в пути он пригодится нам,
Достоин он сыновней нашей дани.
Отцы ведь были не глупее нас,
И то, что в тьме неволи им мечталось,
Наследством нашим стало в добрый час,
Чтоб их заря все дальше разгоралась.Когда я с изумлением смотрю
На эти древнерусские соборы,
Я вижу с них, подобно звонарю,
Родных лесов и пажитей просторы.
Не чад кадил, не слепоту сердец,
Взалкавших недоступного им рая,
А творчества слепительный венец,
Вознесшегося, время попирая.Великий Новгород и древний Псков —
Нас от врага спасавшие твердыни —
Вот что в искусстве старых мастеров
Пленяет нас и радует поныне.
Был точен глаз их, воля их крепка,
Был красоты полет в дерзаньях отчих.
Они умели строить на века.
Благословим же труд безвестных зодчих! В родном искусстве и на их дрожжах
Восходит нас питающее тесто,
И попирать былое, словно прах,
Родства не помня, было бы нечестно.
А эти крепости-монастыри,
Служившие защитою народу,
Со дна веков горят, как янтари,
На радость человеческому роду.
По всей земле, во все столетья,
великодушна и проста,
всем языкам на белом свете
всегда понятна красота.
Хранят изустные творенья
и рукотворные холсты
неугасимое горенье
желанной людям красоты.
Людьми творимая навеки,
она понятным языком
ведет рассказ о человеке,
с тревогой думает о нем
и неуклонно в жизни ищет
его прекрасные черты.
Чем человек сильней и чище,
тем больше в мире красоты.
И в сорок пятом, в сорок пятом
она светила нам в пути
и помогла моим солдатам
ее из пламени спасти.
Для всех людей, для всех столетий
они свершили подвиг свой,
и этот подвиг стал на свете
примером красоты земной.
И эта красота бездонна,
и безгранично ей расти.
Прощай, Сикстинская Мадонна!
Счастливого тебе пути!
Кончается одиннадцатый том
Моих стихов, поющих о бывалом,
О невозвратном, сказочном, о том,
Что пронеслось крылатым карнавалом.
Не возвратить утраченных услад
В любви, в искусстве, в solree, в ликерах, —
Во всем, во всем!.. Заплачьте, и назад
Смотрите все с отчаяньем во взорах.
Пусть это все — игрушки, пустяки,
Никчемное, ненужное, пустое!..
Что до того! Дни были так легки,
И в них таилось нечто дорогое!
Любили мы любовь и пикники,
И души вин и женщин тонко знали,
Вначале повстречали нас венки,
И поношенье хамское — в финале.
Мы смели жить! мы смели отдавать
Чаруйный долг великолепной моде,
Не утомясь, молитвенно мечтать
О равенстве, о братстве, о свободе.
Вам, «новым», вам, «идейным», не понять
Ажурности «ненужного» былого:
На ваших лбах — бездарности печать
И на устах — слух режущее слово!..
Конечно, я для вас — «аристократ»,
Которого презреть должна Рассея…
Поэт, как Дант, мыслитель, как Сократ, —
Не я ль достиг в искусстве апогея?
Но будет день — и в русской голове
Забродят снова мысли золотые,
И памятник воздвигнет мне в Москве
Изжив «Рассею», вечная Россия!
Та ж молодость, и те же дыры,
И те же ночи у костра…
Моя божественная лира
С твоей гитарою — сестра.
Нам дар один на долю выпал:
Кружить по душам, как метель.
— Грабительница душ! — Сей титул
И мне опущен в колыбель!
В тоске заламывая руки,
Знай: не одна в тумане дней
Цыганским варевом разлуки
Дурманишь молодых князей.
Знай: не одна на ножик вострый
Глядишь с томлением в крови, —
Знай, что еще одна… — Что сестры
В великой низости любви.