Он был боксером и певцом —
Веселая гроза.
Ему родней был Пикассо,
Кандинский и Сезанн.
Он шел с подругой на пари,
Что через пару лет
Достанет литер на Париж
И в Лувр возьмет билет.Но рыцарь-пес, поднявши рог,
Тревогу протрубил,
Крестами черными тревог
Глаза домов забил.
И, предавая нас «гостям»,
Льет свет луна сама,
И бомбы падают свистя
В родильные дома.Тогда он в сторону кладет
Любимые тома,
Меняет кисть на пулемет,
Перо — на автомат.
А у подруги на глазах
Бегучая слеза.
Тогда, ее в объятья взяв,
Он ласково сказал: «Смотри, от пуль дрожит земля
На всех своих китах.
Летят приказы из Кремля,
Приказы для атак.
И, прикрывая от песка
Раскосые белки,
Идут алтайские войска,
Сибирские стрелки.Мечтал я встретить Новый год
В двухтысячном году.
Увидеть Рим, Париж… Но вот —
Я на Берлин иду.
А ты не забывай о тех
Любви счастливых днях.
И если я не долетел —
Заменит друг меня.»Поцеловал еще разок
Любимые глаза,
Потом шагнул через порог,
Не посмотрев назад.
…И если весть о смерти мне
Дойдет, сказать могу:
Он сыном был родной стране,
Он нес беду врагу.
В жаркое лето и в зиму метельную,
В дни ваших свадеб, торжеств, похорон,
Жду, чтоб спугнул мою скуку смертельную
Легкий, доселе не слышанный звон.Вот он — возник. И с холодным вниманием
Жду, чтоб понять, закрепить и убить.
И перед зорким моим ожиданием
Тянет он еле приметную нить.С моря ли вихрь? Или сирины райские
В листьях поют? Или время стоит?
Или осыпали яблони майские
Снежный свой цвет? Или ангел летит? Длятся часы, мировое несущие.
Ширятся звуки, движенье и свет.
Прошлое страстно глядится в грядущее.
Нет настоящего. Жалкого — нет.И, наконец, у предела зачатия
Новой души, неизведанных сил, -
Душу сражает, как громом, проклятие:
Творческий разум осилил — убил.И замыкаю я в клетку холодную
Легкую, добрую птицу свободную,
Птицу, хотевшую смерть унести,
Птицу, летевшую душу спасти.Вот моя клетка — стальная, тяжелая,
Как золотая, в вечернем огне.
Вот моя птица, когда-то веселая,
Обруч качает, поет на окне.Крылья подрезаны, песни заучены.
Любите вы под окном постоять?
Песни вам нравятся. Я же, измученный,
Нового жду — и скучаю опять.
Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты
создатель!
Вечно носились они над землею, незримые оку.
Нет, то не Фидий воздвиг олимпийского славного Зевса!
Фидий ли выдумал это чело, эту львиную гриву,
Ласковый, царственный взор из-под мрака бровей
громоносных?
Нет, то не Гете великого Фауста создал, который,
В древнегерманской одежде, но в правде глубокой,
вселенской,
С образом сходен предвечным своим от слова до слова!
Или Бетховен, когда находил он свой марш похоронный,
Брал из себя этот ряд раздирающих сердце аккордов,
Плач неутешной души над погибшей великою мыслью,
Рушенье светлых миров в безнадежную бездну хаоса?
Нет, эти звуки рыдали всегда в беспредельном
пространстве,
Он же, глухой для земли, неземные подслушал рыданья.
Много в пространстве невидимых форм и неслышимых
звуков,
Много чудесных в нем есть сочетаний и слова и света,
Но передаст их лишь тот, кто умеет и видеть и слышать,
Кто, уловив лишь рисунка черту, лишь созвучье, лишь
слово,
Целое с ним вовлекает созданье в наш мир удивленный.
O, окружи себя мраком, поэт, окружися молчаньем,
Будь одинок и слеп, как Гомер, и глух, как Бетховен,
Слух же душевный сильней напрягай и душевное зренье,
И, как над пламенем грамоты тайной бесцветные строки
Вдруг выступают, так выступят вдруг пред тобою
картины,
Выйдут из мрака — всe ярче цвета, осязательней формы,
Стройные слов сочетания в ясном сплетутся значенье —
Ты ж в этот миг и внимай, и гляди, притаивши дыханье,
И, созидая потом, мимолетное помни виденье!
Октябрь 1856
Может быть, выпив пол-литру
Некий художник от бед,
Встретил чужую палитру
И посторонний мольберт.Дело теперь за немногим —
Нужно натуры живой,
Глядь — симпатичные ноги
С гордой идут головой.Он подбегает к Венере:
«Знаешь ли ты, говорят —
Данте к своей, Алигьери,
Запросто шастает в ад! Ада с тобой нам не надо —
Холодно в царстве теней…
Кличут меня Леонардо.
Так раздевайся скорей! Я тебя даже нагую
Действием не оскорблю —
Ну дай я тебя нарисую
Или из глины слеплю!»Но отвечала сестричка:
«Как же вам не ай-яй-яй!
Честная я католичка —
И несогласная я! Вот испохабились нынче —
Так и таскают в постель!
Ишь Леонардо да Винчи!
Тоже какой Рафаэль! С детства я против распутства —
Не соглашуся ни в жисть!
Да мало ль что ты — для искусства,
Сперва, давай-ка, женись! Там и разденемся в спальной —
Как у людей повелось…
Да мало ль что ты гениальный!
Мы не глупее, небось!»«Что ж, у меня — вдохновенье,
Можно сказать, что экстаз!» —
Крикнул художник в волненье…
Свадьбу сыграли на раз.…Женщину с самого низа
Встретил я раз в темноте —
Это была Мона Лиза
В точности как на холсте.Бывшим подругам в Сорренто
Хвасталась эта змея:
«Ловко я интеллигента
Заполучила в мужья!..»Вкалывал он больше года —
Весь этот длительный срок
Всё ухмылялась Джоконда:
Мол, дурачок, дурачок!..В песне разгадка даётся
Тайны улыбки, а в ней —
Женское племя смеётся
Над простодушьем мужей!
Привет Вам! Снова все мы в сборе,
но нет ни луга, ни травы.
Художник и Садовник в ссоре,
зато не в ссоре я и Вы.
Надеюсь, Вас не раздражает,
что луг сменился мостовой?
Любой исконный горожанин
во сне вернется в городовой.
Чужие сны мы редко смотрим.
Пусть это спорно и смешно —
мы посмеемся и поспорим,
когда окончится кино.
А это кто еще со стулом?
Пока Художник не заснул,
он видел стул. Потом заснул он
и вновь увидел тот же стул.
И наши с Вами сновиденья
порой запутаны, сложны,
а сны Художника цветнее,
диковинней, чем наши сны.
Поэтому, без колебанья,
Вас заклинаю, как друзей:
завидев в кадре надпись «Баня»,
Вы ни на миг не верьте ей.
Как эпизод ни странен, я бы
сказала: суть его проста!
Здесь только вывеска — от яви,
все остальное — прихоть сна.
Когда Художник холст затеял,
он видел струны и смычок.
Был в памяти его затерян
оркестр, печальный, как сверчок.
Приснился он совсем не к месту —
сверчок, забывший свой шесток.
Оплошность мы простим оркестру
за то, что музыку исторг.
Сомненья лишние отбросьте,
не так загадка мудрена, —
мы в сне чужом всего лишь гостя
и наше дело сторона.
Лик. А Художник ищет блика.
Бывало ль с Вами то, что с ним?
Порой прекрасное так близко,
а мы зачем-то вдаль глядим.
Художник, сам собой низложенный,
надел по царски фартук кожаный
и принял звание — кузнец.
Он для души, а не для гонору
сам возложил на буйну голову
тяжелокованный венец.Художник толст и бесшабашен.
Художник пьяница большой,
а между тем — хранитель башен,
ревнитель с нежною душой.Восстав на те порядки скотские,
когда в разоре башни псковские
собой являли лишь позор,
он бисер доводов рассыписто
метал — рукомесла российского
в парче невидимой посол.Взывал, что башни те беспаспортно,
стоят заброшенно, беспрапорно,
подобно каменным гробам.
Ловя тупых чинуш на лестнице,
о прапорах железных лекции
читал художник медным лбам.Он так вещал: «Что флаги тряпочные!
У нас и так забиты прачечные.
А прапор сшит самим огнем.
А прапор, молотом он выхолен,
навек развернутым он выкован,
и нет ни складочки на нем.Чихали тати из Ливонии
от дыма кузниц — от зловония,
не предвещавшего добра,
когда из крайне нелюбезного
железа самого железного
ковали предки прапора.Так вот и складывалась нация,
когда, визжа по сторонам
чужие стрелы только кляцали
по этим — крошкам знаменам.
И прапор вам не флюгер смирненький,
который вертится как миленький,
едва почудятся ветра
Мы флюгерами затоварены.
нужны Отечеству, товарищи,
не флюгера, а прапора!»Так говорил художник, вытесан
из той породы, что и витязи.
Воителем — бородачом
он шел сквозь перья канцелярские,
как будто бы сквозь пики царские —
с идеей, будто с бердышом.
И вот хранитель государства,
одетый в царственную рвань,
кует воинственного барса
или возвышенную лань.И, лыбясь медленно, как пончики,
глядят заезжие япончики,
и старики и детвора,
и даже лбы все так же медные,
как снова плещутся победные
на башнях Пскова прапора.Хвала хранителям России!
Хвала за их посольский труд.
Как прапора сторожевые,
они отечество блюдут.У возвышающих развалин
в надежде славы и добра
я слышу грохот наковален:
кует Россия прапора.
Перед восходом солнечным
Художник за своим станком. Он только что поставил на него портрет толстой, дурной собою кокетки.
Художник
(дотронулся кистью и останавливается.)
Что за лицо! совсем без выраженья!
Долой! нет более терпенья.
(Снимает портрет.)
Нет! я не отравлю сих сладостных мгновении,
Пока вы нежитесь в обятьях сна,
Предметы милые трудов и попечений,
Малютки, добрая жена!
(Подходит к окну.)
Как щедро льешь ты жизнь, прекрасная денница!
Как юно бьется грудь перед тобой!
Какою сладкою слезой
Туманится моя зеница!
(Ставит на станок картину, представляющую во весь рост Венеру Уранию.)
Небесная! для сердца образ твой —
Как первая улыбка счастья.
Я чувствами, душой могу обнять тебя,
Как радостный жених с восторгом сладострастья.
Я твой создатель; ты моя;
Богиня! ты — я сам, ты более, чем я;
Я твой, владычица вселенной!
И я лишусь тебя! я за металл презренной
Отдам тебя глупцу, чтоб на его стене
Служила ты болтливости надменной
И не напомнила, быть может, обо мне!..
(Он смотрит в комнату, где спят его дети.)
О дети!.. Будь для них богиней пропитанья!
Я понесу тебя к соседу-богачу
И за тебя, предмет очарованья,
На хлеб малюткам получу…
Но он не будет обладать тобою,
Природы радость и душа!
Ты будешь здесь, ты будешь век со мною,
Ты вся во мне: тобой дыша,
Я счастлив, я живу твоею красотою.
(Ребенок кричит в комнате.)
Художник
О Боже!
Жена художника
(просыпается.)
Рассвело. — Ты встал уже, друг мой!
Сходи ж скорее за водой
Да разведи огонь, чтоб воду вскипятить:
Пора ребенку суп варить.
Художник
(останавливается еще на минуту перед своей картиною.)
Небесная!
Старший сын его
(вскочил с постели и босой подбегает к нему.)
И я тебе, пожалуй, помогу.
Художник
Кто? — Ты!
Сын
Да, я.
Художник
Беги ж за щепками!
Сын
Бегу.
Художник
Кто там стучится у дверей?
Сын
Вчерашний господин с женою.
Художник
(ставит опять на станок отвратительный портрет.)
Так за портрет возьмуся поскорей.
Жена
Пиши, и деньги за тобою.
Господин и госпожа входят.
Господин
Вот кстати мы!
Госпожа
А я как дурно ночь спала!
Жена
А как свежи! нельзя не подивиться.
Господин
Что это за картина близ угла?
Художник
Смотрите, как бы вам не запылиться.
(К госпоже.)
Прошу, сударыня, садиться.
Господин
(смотрит на портрет.)
Характер-то, характер-то не тот.
Портрет хорош, конечно так,
Но все нельзя сказать никак,
Что это полотно живет.
Художник
(про себя.)
Чего он ищет в этой роже?
Господин
(берет картину из угла.)
А! вот ваш собственный портрет.
Художник
Он был похож: ему уж десять лет.
Господин
Нет, можно и теперь узнать.
Госпожа
(будто бы взглянув на него.)
Похоже.
Господин
Тогда вы были помоложе.
Жена
(подходит с корзиной на руке и говорит тихонько мужу.)
Иду на рынок я: дай рубль.
Художник
Да нет его.
Жена
Без денег, милый друг, не купишь ничего.
Художник
Пошла!
Господин
Но ваша кисть теперь смелей.
Художник
Пишу, как пишется: что лучше, что похуже.
Господин
(подходит к станку.)
Вот браво! ноздри-то поуже,
Да взгляд, пожалуйста, живей!
Художник
(про себя.)
О Боже мой! что за мученье!
Муза
(невидимая для других, подходит к нему.)
Уже, мой сын, теряешь ты терпенье?
Но участь смертных всех равна.
Ты говоришь: она дурна!
Зато платить она должна.
Пусть этот сумасброд болтает —
Тебя живой восторг, художник, награждает.
Твой дар не купленный, источник красоты —
Он счастие твое, им утешайся ты.
Поверь: лишь тот знаком с душевным наслажденьем,
Кто приобрел его трудами и терпеньем,
И небо без земли наскучило б богам.
Зачем же ты взываешь к небесам?
Тебе любовь верна, твой сон всегда приятен,
И честью ты богат, хотя ты и не знатен.
Тут был либеральный профессор,
Нарядная, пухлая дама;
Тут был адвокатик, болтавший
Направо, налево и прямо;
Тут был петербургский чиновник —
Отродье чухонца и немца,
Поэт белокурый и грустный,
Два громко сморкавшихся земца.
Тут был знаменитый художник,
Писавший «с идеей» пейзажи;
Известный наш критик Экстазов,
В обычном искусственном раже,
Барон Мордохай благородный,
Владелец банкирской конторы,
И Пьер де Кокоткин, на даму
Бросавший влюбленные взоры.
Все громко и строго судили
Отчизны несчастной порядки.
«В России — промолвил профессор —
Права либеральные шатки».
«Еще бы! — вскричал адвокатик —
Чего ж вы хотите иного
В стране, где доселе не могут
Порядка ввести правового?»
Барон Мордохай засюсюскал:
«А курс-то, а курс-то как низок!»
Поэт прошептал с тихой грустью:
«Да, день возрожденья не близок».
«Навоз мой», — заметил художник —
«Из скорби о родине вытек».
«Тузовая вещь по идее!» —
Воскликнул восторженно критик.
«Во всем мы, сказал де-Кокоткин, —
Досель эскимосы, чуваши:
Работы парижской ботинки
Возьмите — и русские наши?!»..
«Конечно, какое ж сравненье!»
Ответила дама, и ножка
Невольно у ней из-под платья
Вперед потянулась немножко.
Сморкнулись два земца, и каждый
Свой нос обстоятельно вытер,
И, что-то промямлив, чиновник
Нахмурился, точно Юпитер.
Я не был никогда такой, как все.
Я в самом детстве был уже бродяга,
Не мог застыть на узкой полосе.
Красив лишь тот, в ком дерзкая отвага,
И кто умён, хотя бы ум его —
Ум Ричарда, Мефисто, или Яго.
Всё в этом мире тускло и мертво,
Но ярко себялюбье без зазренья:
Не видеть за собою — никого!
Я си́лен жёстким холодом презренья,
В пылу страстей я правлю их игрой,
Под веденьем ума — всё поле зренья.
Людишки — мошки, славный пёстрый рой,
Лови себе светлянок для забавы,
На лад себя возвышенный настрой.
Люби любовь, лазурь, цветы, и травы,
А если истощишь восторг до дна,
Есть хохот с верным действием отравы.
Лети-ка прочь, ты в мире не одна,
Противна мне банальность повторений,
Моя душа для жажды создана.
Не для меня законы, раз я гений.
Тебя я видел, так на что мне ты?
Для творчества мне нужно впечатлений.
Я знаю только прихоти мечты,
Я всё предам для счастья созиданья
Роскошных измышлений красоты.
Мне нравится, что в мире есть страданья,
Я их сплетаю в сказочный узор,
Влагаю в сны чужие трепетанья.
Обманы, сумасшествие, позор,
Безумный ужас — всё мне видеть сладко,
Я в пышный смерч свиваю пыльный сор.
Смеюсь над детски-женским словом — гадко,
Во мне живёт злорадство паука,
В моих глазах — жестокая загадка.
О, мудрость мирозданья глубока,
Прекрасен вид лучистой паутины,
И даже муха в ней светло́ звонка.
Белейшие цветы растут из тины,
Червонней всех цветов на плахе кровь,
И смерть — сюжет прекрасный для картины.
Приди — умри — во мне воскреснешь вновь.
Кончен труд… Перед твореньем,
В нем познав стремлений цель,
С торжеством и вдохновеньем
Встал создатель—Пракситель.
Но, в божественном покое,
Как с заоблачных небес,
Созерцает все земное
Беломраморный Зевес.
И властительно, и строго,
Не суля земных наград,
Очи мраморнаго бога
На ваятеля глядят…
И поник художник бледный
Перед отблеском мечты,
Перед властию победной
Вековечной красоты.
Вот, наполнив дол сияньем,
Солнце за горы зашло —
И художник пред созданьем
Поднял гордое чело…
— То был камень… Он от века,
С мироздания начал,
Чуждый власти человека,
В недрах горных пребывал, —
Этот камень в скорбной муке,
Под немолчный звон оков,
От горы отторгли руки
Приневоленных рабов…
Но природы дар холодный
Мной властительно разбит;
Под рукой моей свободной
В нем воспрянул сам Кронид.
Долго труд свершали славный
Тяжкий молот и резец…
Зевс могучий, Зевс державный!
Ты—творенье, я—творец.
Пусть твои спокойны очи
И твой взгляд исполнен сил…
Но, ведь, их средь дня и ночи
Я в душе своей носил,
Но, ведь, их я врезал в камень,
Я, работая в тиши,
Вверил камню вещий пламень,
Силу творческой души…
Что же, Зевс, глядишь ты строго?
Что-жь величьем я смущен?
Я из камня вызвал бога,
Мною камень оживлен.
— Но в божественном покое,
В блеске вечной красоты
Побеждают все земное
Небожителя черты —
И пред собственным твореньем,
Ощущая тайный страх,
И с мольбою, и с смиреньем,
Пракситель упал во прах.
за покупкою гоня:
— Я расту кавалеристом.
Подавай, отец, коня! —
О чем же долго думать тут?
купить четвероногого.
— Лошадей сегодня нет.
Вот и мастер. Молвит он:
Лошадей подобных тело
из картона надо делать. —
Все пошли походкой важной
к фабрике писчебумажной.
Рабочий спрашивать их стал:
отличнейшей картонки.
нет езды без колеса.
Вот они у столяра.
Им столяр, конечно, рад.
сделал им колесиков.
Где же конский хвост найти нам?
Щетинщик возражать не стал, —
чтоб лошадь вышла дивной,
и гривы лошадиной.
Гвоздь необходим везде.
Повели они отца
в кузницу кузнеца.
Прежде чем работать сесть,
И в один сказали голос:
— Мало взять картон и волос.
Выйдет лошадь бедная,
скучная и бледная.
Взять художника и краски,
вбегает наш кавалерист.
покрасить шерсть у лошади?
с краскою различной.
Сделали лошажье тело,
дальше дело закипело.
Компания остаток дня
впустую не теряла
и мастерить пошла коня
из лучших матерьялов.
Вместе взялись все за дело.
Режут лист картонки белой,
клеем лист насквозь пропитан.
Сделали коню копыта,
щетинщик вделал хвостик,
кузнец вбивает гвоздик.
Быстра у столяра рука —
столяр колеса остругал.
Художник кистью лазит,
горячей, чем огонь!
Голубые глаза,
в желтых яблоках бок.
крепко сбруей оплетен.
На спину сплетенному —
помогай Буденному!
В стеклянном ящике
Случайно сбились в кучу
Сто разных душ…
Выходят-входят.
Как будто рок из рога бытия
Рукой рассеянною сыплет
Обрывки слов, улыбки, искры глаз
И детские забавные ужимки.
Негр и француз, старуха и мальчишка,
Художник с папкой и делец с блокнотом,
И эта средняя безликая крупа,
Которая по шляпам лишь различна…
На пять минут в потоке гулком слиты,
Мы, как в ядре, летим в пространство.
Лишь вежливость — испытанная маска —
Нас связывает общим безразличьем.
Но жажда ропщет, но глаза упорно
Все ищут, ищут… Вздор!
Пора б тебе, душа, угомониться,
И охладеть, и сжаться,
И стать солидной, европейскою душой.В углу в сутане тусклой
Сидит кюре, добряк круглоголовый,
Провинциал, с утиными ступнями.
Зрачки сквозь нас упорными гвоздями
Лучатся вдаль, мерцают,
А губы шепчут
По черно-белым строчкам
Привычные небесные слова…
Вот так же через площадь,
Молитвенник раскрыв,
Сомнамбулою тихой
Проходит он сквозь строй автомобилей
И шепчет — молит — просит, —
Все о своей душе,
Все о своем спасенье…
И ангелы, прильнув к его локтям,
Его незримо от шоферов ограждают.О Господи, из глубины метро
Я о себе взывать к Тебе не буду…
Моя душа лениво-бескорыстна,
И у Тебя иных забот немало:
Там над туннелем хоровод миров,
Но сложность стройная механики небесной
Замутнена бунтующею болью
Твоей бескрылой твари…
Но если можно,
Но если Ты расслышишь,
Я об одном прошу:
Здесь на земле дай хоть крупицу счастья
Вот этому мальчишке из отеля
В нелепой куцей куртке
И старику-посыльному с картонкой,
И негру хмурому в потертом пиджаке,
И кроткому художнику соседу,
Задумчиво сосущему пастилку,
И мне — последнему — хотя бы это лето
Беспечностью веселой озари…
Ты знаешь, — с каждым днем
Жить на Твоей земле становится трудней.
Итог увяданья подводит октябрь.
Природа вокруг тяжела, серьезна.
В час осени крайний — так скучно локтям
опять ушибаться об угол сиротства.
Соседской четы непомерный визит
все длится, и я, всей душой утомляясь,
ни слова не вымолвлю — в горле висит
какая-то глухонемая туманность.
В час осени крайний — огонь погасить
и вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,
что некогда звали тебя погостить
в дому у художника, там, за Таганкой.
И вот, аспирином задобрив недуг,
напялив калоши, — скорее, скорее
туда, где, румяные щеки надув,
художник умеет играть на свирели.
О милое зрелище этих затей!
Средь кистей, торчащих из банок и ведер,
играет свирель и двух малых детей
печальный топочет вокруг хороводик.
Два детские личика умудрены
улыбкой такою усталой и вечной,
как будто они в мирозданье должны
нестись и описывать круг бесконечный.
Как будто творится века напролет
все это: заоблачный лепет свирели
и маленьких тел одинокий полет
над прочностью мира, во мгле акварели.
И я, притаившись в тени голубой,
застыв перед тем невесомым весельем,
смотрю на суровый их танец, на бой
младенческих мышц
с тяготеньем вселенным —
Слабею, впадаю в смятенье невежд,
когда, воссияв над трубою подзорной,
их в обморок вводит избыток небес,
терзая рассудок тоской тошнотворной.
Но полно! И я появляюсь в дверях,
недаром сюда я брела и спешила.
О счастье, что кто-то так радостно рад,
рад так беспредельно
и так беспричинно!
Явленью моих одичавших локтей
художник так рад, и свирель его рада,
и щедрые ясные лица детей
даруют мне синее солнышко взгляда.
И входит, подходит та, милая, та,
простая, как холст,
не насыщенный грунтом.Но кроткого, смирного лба простота
пугает предчувствием
сложным и грустным.
О скромность холста,
пока срок не пришел,
невинность курка,
пока пальцем не тронешь,.
звериный, до времени спящий прыжок,
нацеленный в близь, где играет звереныш.
Как мускулы в ней высоко взведены,
когда первобытным следит исподлобьем
три тени родные, во тьму глубины
запущенные виражом бесподобным.
О девочка цирка, хранящая дом!
Все ж выдаст болезненно —
звездная бледность —
во что ей обходится маленький вздох
над бездной внизу, означающей бедность.
Какие клинки покидают ножны,
какая неисповедимая доблесть
улыбкой ответствует гневу нужды,
каменья ее обращая в съедобность?
Как странно незрима она на свету,
как слабо затылок ее позолочен,
но неколебимо хранит прямоту
прозрачный, стеклянный ее позвоночник.
И радостно мне любоваться опять
лицом ее, облаком неочевидным,
и рученьку боязно в руку принять,
как тронуть скорлупку
в гнезде соловьином.И я говорю: — О, давайте скорей
кружиться в одной карусели отвесной,
подставив горячие лбы под свирель,
под ивовый дождь ее частых отверстий!
Художник на бочке высокой сидит,
как Пан, в свою хитрую дудку дудит.Давайте, давайте кружиться всегда,
и все, что случится, — еще не беда,
ах, господи боже мой, вот вечеринка,
проносится около уха звезда,
под веко летит золотая соринка,
и кто мы такие, и что это вдруг
цветет акварели голубенький дух,
и глина краснеет, как толстый ребенок,
и пыль облетает с холстов погребенных,
и дивные рожи румяных картин
являются нам, когда мы захотим.
Проносимся! И посреди тишины
целуется красное с желтым и синим,
и все одиночества душ сплочены
в созвездье одно притяжением сильным.Жить в доме художника день или два
и дольше, но дому еще не наскучить,
случайно узнать, что стоят дерева
под тяжестью белой, повисшей на сучьях,
с утра втихомолку собраться домой,
брести облегченно по улице снежной,
жить дома, пока не придет за тобой
любви и печали порыв центробежный.
У русского царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата;
Не в ней алмаз венца хранится за стеклом;
Но сверху донизу, во всю длину, кругом,
Своею кистию свободной и широкой
Ее разрисовал художник быстроокой.
Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,
Ни плясок, ни охот, — а все плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
Нередко медленно меж ими я брожу
И на знакомые их образы гляжу,
И, мнится, слышу их воинственные клики.
Из них уж многих нет; другие, коих лики
Еще так молоды на ярком полотне,
Уже состарились и никнут в тишине
Главою лавровой…
Но в сей толпе суровой
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним — и не свожу
С него моих очей. Чем долее гляжу,
Тем более томим я грустию тяжелой.
Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится, и, мнится, залегла
Там грусть великая. Кругом — густая мгла;
За ним — военный стан. Спокойный и угрюмый,
Он, кажется, глядит с презрительною думой.
Свою ли точно мысль художник обнажил,
Когда он таковым его изобразил,
Или невольное то было вдохновенье, —
Но Доу дал ему такое выраженье.
О вождь несчастливый! Суров был жребий твой:
Все в жертву ты принес земле тебе чужой.
Непроницаемый для взгляда черни дикой,
В молчанье шел один ты с мыслию великой,
И, в имени твоем звук чуждый невзлюбя,
Своими криками преследуя тебя,
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою.
И тот, чей острый ум тебя и постигал,
В угоду им тебя лукаво порицал…
И долго, укреплен могущим убежденьем,
Ты был неколебим пред общим заблужденьем;
И на полупути был должен наконец
Безмолвно уступить и лавровый венец,
И власть, и замысел, обдуманный глубоко, —
И в полковых рядах сокрыться одиноко.
Там, устарелый вождь! как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавший впервой,
Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, —
Вотще! —
О люди! жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведет в восторг и в умиленье!
Сын
отцу твердил раз триста,
за покупкою гоня:
— Я расту кавалеристом.
Подавай, отец, коня! —
О чем же долго думать тут?
Игрушек
в лавке
много вам.
И в лавку
сын с отцом идут
купить четвероногого.
В лавке им
такой ответ:
— Лошадей сегодня нет.
Но, конечно,
может мастер
сделать лошадь
всякой масти. —
Вот и мастер. Молвит он:
— Надо
нам
достать картон.
Лошадей подобных тело
из картона надо делать. —
Все пошли походкой важной
к фабрике писчебумажной.
Рабочий спрашивать их стал:
— Вам толстый
или тонкий? —
Спросил
и вынес три листа
отличнейшей картонки.
— Кстати
нате вам и клей.
Чтобы склеить —
клей налей. —
Тот, кто ездил,
знает сам,
нет езды без колеса.
Вот они у столяра.
Им столяр, конечно, рад.
Быстро,
ровно, а не криво,
сделал им колесиков.
Есть колеса,
нету гривы,
нет
на хвост волосиков.
Где же конский хвост найти нам?
Там,
где щетки и щетина.
Щетинщик возражать не стал, —
чтоб лошадь вышла дивной,
дал
конский волос
для хвоста
и гривы лошадиной.
Спохватились —
нет гвоздей.
Гвоздь необходим везде.
Повели они отца
в кузницу кузнеца.
Рад кузнец.
— Пожалте, гости!
Вот вам
самый лучший гвоздик. —
Прежде чем работать сесть,
осмотрели —
всё ли есть?
И в один сказали голос:
— Мало взять картон и волос.
Выйдет лошадь бедная,
скучная и бледная.
Взять художника и краски,
чтоб раскрасил
шерсть и глазки. —
К художнику,
удал и быстр,
вбегает наш кавалерист.
— Товарищ,
вы не можете
покрасить шерсть у лошади?
— Могу. —
И вышел лично
с краскою различной.
Сделали лошажье тело,
дальше дело закипело.
Компания остаток дня
впустую не теряла
и мастерить пошла коня
из лучших матерьялов.
Вместе взялись все за дело.
Режут лист картонки белой,
клеем лист насквозь пропитан.
Сделали коню копыта,
щетинщик вделал хвостик,
кузнец вбивает гвоздик.
Быстра у столяра рука —
столяр колеса остругал.
Художник кистью лазит,
лошадке
глазки красит.
Что за лошадь,
что за конь —
горячей, чем огонь!
Хоть вперед,
хоть назад,
хочешь — в рысь,
хочешь — в скок.
Голубые глаза,
в желтых яблоках бок.
Взнуздан
и оседлан он,
крепко сбруей оплетен.
На спину сплетенному —
помогай Буденному!
Андрею ВознесенскомуДрузья,
Как много условного в нашем мире.
Людям,
Воспитанным на васильке и ромашке,
Зеленое растение под названием кактус
Покажется при первом знакомстве:
a) некрасивым,
б) смешным,
в) ассиметричным,
г) нелепым,
д) безобразным,
е) претенциозным,
ж) заумным,
з) формалистичным,
и) модерновым,
к) разрушающим музыку и пластичность формы,
л) нарушающим традиции и каноны,
м) бросающим вызов здравому смыслу,
н) бьющим на внешний эффект и становящимся поперек.И вообще уродливым и колючим,
Пытающимся путем скандала
Затмить ромашку и василек.
А между тем
Любители разведения кактусов
Привыкают к их неожиданным формам,
К их удивительной графике,
К их индивидуальности,
Когда неповторимы два экземпляра
(Простите, что так говорю про цветы!),
А привыкнув, любуются
И находят, представьте,
В этих бесформенных и колючих уродцах
Бездну острой и трепкой красоты.Ложь.
Клевета.
Они не бесформенны!
Песок под солнцем то бел, то ал.
По капле вспоены, пустыней вскормлены.
Художник-шизик их рисовал.Конструктор-гений чертил проекты
В ночной кофейно-табачный час,
Чтоб некто Пульман, Леонов некто
Потом выращивали их для нас.Табак и кофе. Да, да, конечно.
Но согласитесь, тверда рука.
И каждая линия безупречна
И я бы даже сказал — строга.Была фантазия неистощима,
Быть может, было и озорство.
Но в каждой черточке ощутимо
Живут законченность, мастерство.И я,
Посетив коллекционера,
Четыре часа подряд разглядывал
Триста восемьдесят
Маленьких, четких кактусов,
Неожиданных,
Нелепых,
Ассиметричных,
Бросающих вызов здравому смыслу,
Нарушающих традиции и каноны,
(С точки зрения ромашки, с точки зрения
березового листа).
Но были конструкции полны изящества,
Но художник-скульптор не дал промашки,
И мне открылась их красота.Разглядывать каждого, а не поле,
Выращивать каждого, а не луг.
И,
Хотя нас этому не учили в школе,
Вы душу каждого поймете вдруг.
Они естественны,
Как раковины, кораллы, морские рыбы,
Они разнообразны,
Как плывущие летние облака.
После крепких и пряных напитков
Вы едва ли смогли бы
Довольствоваться вкусом теплого молока.Я не брошу камня в одуванчик и розу,
Они прекрасны и не виноваты,
Как жасмин,
Как лилии на зеркале черной реки.
Но с некоторых пор вы поймете,
Что для вас пресноваты
листочки,
цветочки,
стебельки,
лепестки.
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей.
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
И кажется мне —
начиная
пятнадцатый свой год,
Октябрьская революция
свершает ночной обход.
Она проверяет твердость
армии своей,
Она проверяет оружие,
она проверяет людей.
И прежде всего она спрашивает
каждого из нас:
— Под знаменем партии Ленина
идет ли рабочий класс? —
И мы отвечаем —
впрочем,
надо сказать точней —
Автомобили АМО
за нас отвечают ей,
Молодые кузнецкие домны
чугуном отвечают ей,
И ясли ей отвечают
ровным дыханьем детей.
Ее приветствуют школы
каракулями ребят,
Ей орденом салютуют
герои ударных бригад.
И хоть работы немало
и некогда им присесть,
— Вперед! —
говорит Революция.
И они отвечают:
— Есть…-
Она проходит дальше,
и спрашивает она:
— А что моя Красная Армия,
по-прежнему ли сильна? —
Вопрос ее затихает,
встреченный тишиной.
Нельзя говорить часовому,
а армия — часовой.
И это лучше ответа,
недаром вопят в ночи
Французские генералы,
бухарские басмачи.
Недаром сжимается злобно
в расшитых шевронах рука.
Овладевают техникой
дивизии РККА.
Умножь ее на соревнование
и силы попробуй учесть.
— Готовсь, -
говорит Революция.
И бойцы отвечают:
— Есть! —
Она проходит дальше,
и хочет она узнать:
Быть может, сошла на Европу
Гуверова благодать?
Но полицейские залпы
оттуда гремят в ответ.
Глотает газ безработный —
самый дешевый обед.
С грохотом рушатся биржи,
пылает банкиров закат.
— «Рот фронт», -
говорят ей компартии
на сорока языках.
Миллионы угрюмых рабочих
они ведут за собой,
— В бой, -
говорит Революция.
И они отвечают:
— В бой! —
И дальше идет Революция.
И рапорт ей отдает
Мой девятьсот девятый.
довольно отважный год.
Он в призывных комиссиях
стоит, к обороне готов.
Его врачи выслушивают,
и он говорит — здоров.
И нам дают назначенье
и круглую ставят печать.
Наша приходит очередь
Республику защищать.
Мы, конечно, молоды,
но поступь у нас тверда.
— Вперед, -
говорит Революция.
И мы отвечаем:
— Да! —
Не глядя на непогоду,
презирая протесты дождей,
Идут молодые художники
к полотнищам площадей,
Они не жалеют красок,
они не жалеют трудов,
И вспыхивают плакаты
на улицах городов.
И вот выплывает в небо
холодная луна.
Осталась до годовщины
короткая ночь одна.
С любовью —
прекрасному художнику
Г. Якулову
Пой песню, поэт,
Пой.
Ситец неба такой
Голубой.
Море тоже рокочет
Песнь.
Их было
2
6.
26 их было,
2
6.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.
Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
2
6.
Кто с прострелом в груди,
Кто в боку,
Говорят:
«Нам пора в Баку —
Мы посмотрим,
Пока есть туман,
Как живет
Азербайджан».
. . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . .
Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял их
Отряд англичан.
Коммунизм —
Знамя всех свобод.
Ураганом вскипел
Народ.
На империю встали
В ряд
И крестьянин
И пролетариат.
Там, в России,
Дворянский бич
Был наш строгий отец
Ильич.
А на Востоке
Здесь
Их было
2
6.
Все помнят, конечно,
Тот,
18-ый, несчастный
Год.
Тогда буржуа
Всех стран
Обстреливали
Азербайджан.
Тяжел был Коммуне
Удар.
Не вынес сей край
И пал,
Но жутче всем было
Весть
Услышать
Про 2
6.
В пески, что как плавленый
Воск,
Свезли их
За Красноводск.
И кто саблей,
Кто пулей в бок,
Всех сложили на желтый
Песок.
26 их было,
2
6.
Их могилы пескам
Не занесть.
Не забудет никто
Их расстрел
На 207-ой
Версте.
Там за морем гуляет
Туман.
Видишь, встал из песка
Шаумян.
Над пустыней костлявый
Стук.
Вон еще 50
Рук
Вылезают, стирая
Плеснь.
26 их было,
2
6.
. . . . . . . . . . . .
Ночь как будто сегодня
Бледней.
Над Баку
26 теней.
Теней этих
2
6.
О них наша боль
И песнь.
То не ветер шумит,
Не туман.
Слышишь, как говорит
Шаумян:
«Джапаридзе,
Иль я ослеп,
Посмотри:
У рабочих хлеб.
Нефть — как черная
Кровь земли.
Паровозы кругом…
Корабли…
И во все корабли,
В поезда
Вбита красная наша
Звезда».
Джапаридзе в ответ:
«Да, есть.
Это очень приятная
Весть.
Значит, крепко рабочий
Класс
Держит в цепких руках
Кавказ.
Ночь, как дыню,
Катит луну.
Море в берег
Струит волну.
Вот в такую же ночь
И туман
Расстрелял нас
Отряд англичан».
Коммунизм —
Знамя всех свобод.
Ураганом вскипел
Народ.
На империю встали
В ряд
И крестьянин
И пролетариат.
Там, в России,
Дворянский бич
Был наш строгий отец
Ильич.
А на Востоке
Здесь
26 их было,
2
6.
. . . . . . . . . . .
Свет небес все синей
И синей.
Молкнет говор
Дорогих теней.
Кто в висок прострелен,
А кто в грудь.
К Ахч-Куйме
Их обратный путь…
Пой, поэт, песню,
Пой,
Ситец неба такой
Голубой…
Море тоже рокочет
Песнь.
26 их было,
2
6.
(повесть)
Любовь к женщине! Какая бездна тайны!
Какое наслаждение и какое острое, сладкое сострадание!
А. Куприн («Поединок»)1
Художник Эльдорэ почувствовал — солнце
Вошло в его сердце высоко; и ярко
Светило и грело остывшую душу;
Душа согревалась, ей делалось жарко.2
Раздвинулись грани вселенной, а воздух
Вдруг сделался легче, свободней и чище…
И все-то в глазах его вдруг просветлело:
И небо, и люди, и жизнь, и жилище…3
Напротив него жила женщина… Страстью
Дышало лицо ее; молодость тела
Сулила блаженство, восторги, усладу…
Она осчастливить его захотела…4
Пропитанным страсти немеркнущим светом,
Взглянула лишь раз на него она взором,
И вспыхнули в юноше страсти желанья,
И чувства восторгов просить стали хором.5
Он кинулся к ней, к этой женщине пылкой,
Без слова, без жеста представ перед нею,
И взгляд, преисполненный царственной страстью,
Сказал ей: «Ты тотчас же будешь моею!..»6
Она содрогнулась. Сломалась улыбка
На нервных устах, и лицо побледнело —
Она испугалась его вдохновенья,
Она осчастливить его захотела…7
Она осчастливить его захотела,
Хотя никогда его раньше не знала,
Но женское пылкое, чуткое сердце
Его вдохновенно нашло и избрало.8
Что муж ей! что люди! что сплетни! что совесть!
К чему рассужденья!.. Они — неуместны.
Любовь их свободна, любовь их взаимна,
А страсть их пытает… Им тяжко, им тесно…9
И молнией — взглядом, исполненным чувства
Любви безрассудной, его подозвала…
Он взял ее властно… Даря поцелуи,
Она от избытка блаженства рыдала…10
Так длилось недолго. Она позабыла
И нежные речи, и пылкие ласки,
Она постепенно к нему остывала,
А он ей с любовью заглядывал в глазки.11
А он с каждым днем, с каждым новым свиданьем,
С улыбкою новою женщины милой,
Все больше влюблялся в нее, ее жаждал,
И сердце стремилось к ней с новою силой.12
Ее тяготила та связь уже явно,
И совесть терзала за страсти порывы:
Она умоляла его о разлуке,
Его незаметно толкая к обрыву.13
Она уж и мненьем людей дорожила,
Она уж и мужа теперь опасалась…
Была ли то правда, рожденье рассудка,
Иль, может быть, в страхе она притворялась? 14
Вернулся супруг к ней однажды внезапно.
О, как его видеть была она рада…
Казалось, что только его ожидала,
Что кроме него никого ей не надо…15
А бедный художник, ее полюбивший
Всем сердцем свободным, всей чистой душою,
Поверивший в чувство магнитного взора,
Остался вдвоем со своею тоскою.16
И часто, печально смотря на окошко,
Откуда смотря, она им завладела,
Он шепчет с улыбкой иронии грустной:
— «Она… осчастливить меня захотела…»
Когда б я уголь взял для высшей похвалы —
Для радости рисунка непреложной, —
Я б воздух расчертил на хитрые углы
И осторожно и тревожно.
Чтоб настоящее в чертах отозвалось,
В искусстве с дерзостью гранича,
Я б рассказал о том, кто сдвинул мира ось,
Ста сорока народов чтя обычай.
Я б поднял брови малый уголок
И поднял вновь и разрешил иначе:
Знать, Прометей раздул свой уголек, —
Гляди, Эсхил, как я, рисуя, плачу!
Я б несколько гремучих линий взял,
Все моложавое его тысячелетье,
И мужество улыбкою связал
И развязал в ненапряженном свете,
И в дружбе мудрых глаз найду для близнеца,
Какого не скажу, то выраженье, близясь
К которому, к нему, — вдруг узнаешь отца
И задыхаешься, почуяв мира близость.
И я хочу благодарить холмы,
Что эту кость и эту кисть развили:
Он родился в горах и горечь знал тюрьмы.
Хочу назвать его — не Сталин, — Джугашвили!
Художник, береги и охраняй бойца:
В рост окружи его сырым и синим бором
Вниманья влажного. Не огорчить отца
Недобрым образом иль мыслей недобором,
Художник, помоги тому, кто весь с тобой,
Кто мыслит, чувствует и строит.
Не я и не другой — ему народ родной —
Народ-Гомер хвалу утроит.
Художник, береги и охраняй бойца:
Лес человечества за ним поет, густея,
Само грядущее — дружина мудреца
И слушает его все чаще, все смелее.
Он свесился с трибуны, как с горы,
В бугры голов. Должник сильнее иска,
Могучие глаза решительно добры,
Густая бровь кому-то светит близко,
И я хотел бы стрелкой указать
На твердость рта — отца речей упрямых,
Лепное, сложное, крутое веко — знать,
Работает из миллиона рамок.
Весь — откровенность, весь — признанья медь,
И зоркий слух, не терпящий сурдинки,
На всех готовых жить и умереть
Бегут, играя, хмурые морщинки.
Сжимая уголек, в котором все сошлось,
Рукою жадною одно лишь сходство клича,
Рукою хищною — ловить лишь сходства ось —
Я уголь искрошу, ища его обличья.
Я у него учусь, не для себя учась.
Я у него учусь — к себе не знать пощады,
Несчастья скроют ли большого плана часть,
Я разыщу его в случайностях их чада…
Пусть недостоин я еще иметь друзей,
Пусть не насыщен я и желчью и слезами,
Он все мне чудится в шинели, в картузе,
На чудной площади с счастливыми глазами.
Глазами Сталина раздвинута гора
И вдаль прищурилась равнина.
Как море без морщин, как завтра из вчера —
До солнца борозды от плуга-исполина.
Он улыбается улыбкою жнеца
Рукопожатий в разговоре,
Который начался и длится без конца
На шестиклятвенном просторе.
И каждое гумно и каждая копна
Сильна, убориста, умна — добро живое —
Чудо народное! Да будет жизнь крупна.
Ворочается счастье стержневое.
И шестикратно я в сознаньи берегу,
Свидетель медленный труда, борьбы и жатвы,
Его огромный путь — через тайгу
И ленинский октябрь — до выполненной клятвы.
Уходят вдаль людских голов бугры:
Я уменьшаюсь там, меня уж не заметят,
Но в книгах ласковых и в играх детворы
Воскресну я сказать, что солнце светит.
Правдивей правды нет, чем искренность бойца:
Для чести и любви, для доблести и стали
Есть имя славное для сжатых губ чтеца —
Его мы слышали и мы его застали.
Не то — лунный кратер, не то — колизей; не то —
где-то в горах. И человек в пальто
беседует с человеком, сжимающим в пальцах посох.
Неподалеку собачка ищет пожрать в отбросах. Не важно, о чем они говорят. Видать,
о возвышенном; о таких предметах, как благодать
и стремление к истине. Об этом неодолимом
чувстве вполне естественно беседовать с пилигримом. Скалы — или остатки былых колонн —
покрыты дикой растительностью. И наклон
головы пилигрима свидетельствует об известной
примиренности — с миром вообще и с местной фауной в частности. ‘Да’, говорит его
поза, ‘мне все равно, если колется. Ничего
страшного в этом нет. Колкость — одно из многих
свойств, присущих поверхности. Взять хоть четвероногих: их она не смущает; и нас не должна, зане
ног у нас вдвое меньше. Может быть, на Луне
все обстоит иначе. Но здесь, где обычно с прошлым
смешано настоящее, колкость дает подошвам — и босиком особенно — почувствовать, так сказать,
разницу. В принципе, осязать
можно лишь настоящее — естественно, приспособив
к этому эпидерму. И отрицаю обувь’. Все-таки, это — в горах. Или же — посреди
древних руин. И руки, скрещенные на груди
того, что в пальто, подчеркивают, насколько он неподвижен.
‘Да’, гласит его поза, ‘в принципе, кровли хижин смахивают силуэтом на очертанья гор.
Это, конечно, не к чести хижин и не в укор
горным вершинам, но подтверждает склонность
природы к простой геометрии. То есть, освоив конус, она чуть-чуть увлеклась. И горы издалека
схожи с крестьянским жилищем, с хижиной батрака
вблизи. Не нужно быть сильно пьяным,
чтоб обнаружить сходство временного с постоянным и настоящего с прошлым. Тем более — при ходьбе.
И если вы — пилигрим, вы знаете, что судьбе
угодней, чтоб человек себя полагал слугою
оставшегося за спиной, чем гравия под ногою и марева впереди. Марево впереди
представляется будущим и говорит ‘иди
ко мне’. Но по мере вашего к мареву приближенья
оно обретает, редея, знакомое выраженье прошлого: те же склоны, те же пучки травы.
Поэтому я обут’. ‘Но так и возникли вы, —
не соглашается с ним пилигрим. — Забавно,
что вы так выражаетесь. Ибо совсем недавно вы были лишь точкой в мареве, потом разрослись в пятно’.
‘Ах, мы всего лишь два прошлых. Два прошлых дают одно
настоящее. И это, замечу, в лучшем
случае. В худшем — мы не получим даже и этого. В худшем случае, карандаш
или игла художника изобразят пейзаж
без нас. Очарованный дымкой, далью,
глаз художника вправе вообще пренебречь деталью — то есть моим и вашим существованьем. Мы —
то, в чем пейзаж не нуждается как в пирогах кумы.
Ни в настоящем, ни в будущем. Тем более — в их гибриде.
Видите ли, пейзаж есть прошлое в чистом виде, лишившееся обладателя. Когда оно — просто цвет
вещи на расстояньи; ее ответ
на привычку пространства распоряжаться телом
по-своему. И поэтому прошлое может быть черно-белым, коричневым, темно-зеленым. Вот почему порой
художник оказывается заворожен горой
или, скажем, развалинами. И надо отдать Джованни
должное, ибо Джованни внимателен к мелкой рвани вроде нас, созерцая то Альпы, то древний Рим’.
‘Вы, значит, возникли из прошлого? ’ — волнуется пилигрим.
Но собеседник умолк, разглядывая устало
собачку, которая все-таки что-то себе достала поужинать в груде мусора и вот-вот
взвизгнет от счастья, что и она живет.
‘Да нет, — наконец он роняет. — Мы здесь просто так, гуляем’.
И тут пейзаж оглашается заливистым сучьим лаем.
Любовь к женщине! Какая бездна тайны!
Какое наслаждение и какое острое, сладкое сострадание!А. Куприн («Поединок»)
Художник Эльдорэ почувствовал — солнце
Вошло в его сердце высоко; и ярко
Светило и грело остывшую душу;
Душа согревалась, ей делалось жарко.
Раздвинулись грани вселенной, а воздух
Вдруг сделался легче, свободней и чище…
И все-то в глазах его вдруг просветлело:
И небо, и люди, и жизнь, и жилище…
Напротив него жила женщина… Страстью
Дышало лицо ее; молодость тела
Сулила блаженство, восторги, усладу…
Она осчастливить его захотела…
Пропитанным страсти немеркнущим светом,
Взглянула лишь раз на него она взором,
И вспыхнули в юноше страсти желанья,
И чувства восторгов просить стали хором.
Он кинулся к ней, к этой женщине пылкой,
Без слова, без жеста представ перед нею,
И взгляд, преисполненный царственной страстью,
Сказал ей: «Ты тотчас же будешь моею!..»
Она содрогнулась. Сломалась улыбка
На нервных устах, и лицо побледнело —
Она испугалась его вдохновенья,
Она осчастливить его захотела…
Она осчастливить его захотела,
Хотя никогда его раньше не знала,
Но женское пылкое, чуткое сердце
Его вдохновенно нашло и избрало.
Что муж ей! что люди! что сплетни! что совесть!
К чему рассужденья!.. Они — неуместны.
Любовь их свободна, любовь их взаимна,
А страсть их пытает… Им тяжко, им тесно…
И молнией — взглядом, исполненным чувства
Любви безрассудной, его подозвала…
Он взял ее властно… Даря поцелуи,
Она от избытка блаженства рыдала…
Так длилось недолго. Она позабыла
И нежные речи, и пылкие ласки,
Она постепенно к нему остывала,
А он ей с любовью заглядывал в глазки.
А он с каждым днем, с каждым новым свиданьем,
С улыбкою новою женщины милой,
Все больше влюблялся в нее, ее жаждал,
И сердце стремилось к ней с новою силой.
Ее тяготила та связь уже явно,
И совесть терзала за страсти порывы:
Она умоляла его о разлуке,
Его незаметно толкая к обрыву.
Она уж и мненьем людей дорожила,
Она уж и мужа теперь опасалась…
Была ли то правда, рожденье рассудка,
Иль, может быть, в страхе она притворялась?
Вернулся супруг к ней однажды внезапно.
О, как его видеть была она рада…
Казалось, что только его ожидала,
Что кроме него никого ей не надо…
А бедный художник, ее полюбивший
Всем сердцем свободным, всей чистой душою,
Поверивший в чувство магнитного взора,
Остался вдвоем со своею тоскою.
И часто, печально смотря на окошко,
Откуда смотря, она им завладела,
Он шепчет с улыбкой иронии грустной:
— «Она… осчастливить меня захотела…»
I
«Он был настолько дерзок, что стремился
познать себя…» Не больше и не меньше,
как самого себя.
Для достиженья этой
недостижимой цели он сначала
вооружился зеркалом, но после,
сообразив, что главная задача
не столько в том, чтоб видеть, сколько в том,
чтоб рассказать о виденном голландцам,
он взялся за офортную иглу
и принялся рассказывать.
О чем же
он нам поведал? Что он увидал?
Он обнаружил в зеркале лицо, которое
само в известном смысле
есть зеркало.
Любое выраженье
лица — лишь отражение того,
что происходит с человеком в жизни.
А происходит разное:
сомненья,
растерянность, надежды, гневный смех —
как странно видеть, что одни и те же
черты способны выразить весьма
различные по сути ощущенья.
Еще страннее, что в конце концов
на смену гневу, горечи, надеждам
и удивлению приходит маска
спокойствия —такое ощущенье,
как будто зеркало от всех своих
обязанностей хочет отказаться
и стать простым стеклом, и пропускать
и свет и мрак без всяческих препятствий.
Таким он увидал свое лицо.
И заключил, что человек способен
переносить любой удар судьбы,
что горе или радость в равной мере
ему к лицу: как пышные одежды
царя. И как лохмотья нищеты.
Он все примерил и нашел, что все,
что он примерил, оказалось впору.
II
И вот тогда он посмотрел вокруг.
Рассматривать других имеешь право
лишь хорошенько рассмотрев себя.
И чередою перед ним пошли
аптекари, солдаты, крысоловы,
ростовщики, писатели, купцы —
Голландия смотрела на него
как в зеркало. И зеркало сумело
правдиво — и на многие века —
запечатлеть Голландию и то, что
одна и та же вещь объединяет
все эти — старые и молодые — лица;
и имя этой общей вещи — свет.
Не лица разнятся, но свет различен:
Одни, подобно лампам, изнутри
освещены. Другие же — подобны
всему тому, что освещают лампы.
И в этом — суть различия.
Но тот,
кто создал этот свет, одновременно
(и не без оснований) создал тень.
А тень не просто состоянье света,
но нечто равнозначное и даже
порой превосходящее его.
Любое выражение лица —
растерянность, надежда, глупость, ярость
и даже упомянутая маска
спокойствия —не есть заслуга жизни
иль самых мускулов лица, но лишь
заслуга освещенья.
Только эти
две вещи — тень и свет — нас превращают
в людей.
Неправда?
Что ж, поставьте опыт:
задуйте свечи, опустите шторы.
Чего во мраке стоят ваши лица?
III
Но люди думают иначе. Люди
считают, что они о чем-то спорят,
поступки совершают, любят, лгут,
пророчествуют даже.
Между тем,
они всего лишь пользуются светом
и часто злоупотребляют им,
как всякой вещью, что досталась даром.
Одни порою застят свет другим.
Другие заслоняются от света.
А третьи норовят затмить весь мир
своей персоной — всякое бывает.
А для иных он сам внезапно гаснет.
IV
И вот когда он гаснет для того,
кого мы любим, а для нас не гаснет
когда ты можешь видеть только лишь
тех, на кого ты и смотреть не хочешь
(и в том числе, на самого себя),
тогда ты обращаешь взор к тому,
что прежде было только задним планом
твоих портретов и картин —
к земле… Трагедия окончена. Актер
уходит прочь. Но сцена —остается
и начинает жить своею жизнью.
Что ж, в виде благодарности судьбе
изобрази со всею страстью сцену.
Ты произнес свой монолог. Она
переживет твои слова, твой голос
и гром аплодисментов, и молчанье,
столь сильно осязаемое после
аплодисментов. А потом —тебя,
все это пережившего.
V
Ну, что ж,
ты это знал и раньше. Это — тоже
дорожка в темноту.
Но так ли надо
страшиться мрака? Потому что мрак
всего лишь форма сохраненья света
от лишних трат, всего лишь форма сна,
подобье передышки.
А художник —
художник должен видеть и во мраке.
Что ж, он и видит. Часть лица.
Клочок какой-то ткани. Краешек телеги.
Затылок чей-то. Дерево. Кувшин.
Все это как бы сновиденья света,
уснувшего на время крепким сном.
Но рано или поздно он проснется.
Как трудно, Вяземский, в плачевном нашем мире
Всем людям нравиться, их вкусу угождать!
Почтенный Карамзин на сладкозвучной лире
В прекраснейших стихах воспел святую рать,
Падение врага, царя России славу,
Героев подвиги и радость всех сердец.
Какой же получил любимец муз венец?
Он, вкуса следуя и разума уставу,
Все чувствия души в восторге изливал,
Как друг отечества и как поэт писал, —
Но многие ль, скажи, ценить талант умеют?
О, горе, горе нам от мнимых знатоков!
Судилище ума — собранье чудаков,
И в праздности сердца к изящному хладеют.
Давно ли, шествуя Корнелию вослед,
Поэт чувствительный, питомец Мельпомены,
Творец Димитрия, Фингала, Поликсены,
На Севере блистал?.. И Озерова нет!
Завистников невежд он учинился жертвой;
В уединении, стенящий, полумертвый,
Успехи он свои и лиру позабыл!
О зависть лютая, дщерь ада, крокодил,
Ты в исступлении достоинства караешь,
Слезами, горестью питаешься других,
В безумцах видишь ты прислужников своих
И, просвещенья враг, таланты унижаешь!
И я на лире пел, и я стихи любил,
В беседе с музами блаженство находил,
Свой ум обогащать учением старался,
И, виноват, подчас в посланиях моих
Я над невежеством и глупостью смеялся;
Желанья моего я цели не достиг;
Врали не престают злословить дарованья,
Печатать вздорные свои иносказанья
И в публике читать, наперекор уму,
Похвальных кучу од, не годных ни к чему!
Итак, я стал ленив и празден поневоле;
Врагов я не найду в моей безвестной доле.
Пусть льются там стихи нелепые рекой,
Нет нужды — мне всего любезнее покой.
Но, от учености к забавам обращаясь,
Давно ли, славою мы русской восхищаясь,
Торжествовали здесь желанный всеми мир?
И тут мы критиков, мой друг, не удержали;
При блеске празднества, при звуке громких лир
Зоилы подвиг наш и рвенье осуждали:
Искусство, пышность, вкус и прелестей собор —
Все сделалось виной их споров и укор!
Не угодишь ничем умам, покрытым тьмою,
И, право, не грешно смеяться над молвою!
Какой-то новый Крез, свой написав портрет,
Обжорливых друзей к обеду приглашает:
Богатым искони ни в чем отказа нет.
Друзья сезжаются — хозяин ожидает,
Что будут славного художника хвалить,
Известного давно искусством, дарованьем;
Но сборище льстецов кричит с негодованьем,
И точно думая тем Крезу угодить,
Что в образе его малейшего нет сходства,
Нет живости в лице, улыбки, благородства.
Послушный Апеллес берет портрет домой.
Чрез месяц наш Лукулл дает обед другой;
Друзья опять на суд. Дворецкий обявляет,
Что барин нужного курьера отправляет
И просит подождать. Садятся все кругом;
О мире, о войне вступают в разговоры;
Европу разделив, политики потом
На труд художника свои бросают взоры,
«Портрет, — решили все, — не стоит ничего:
Прямой урод, Эзоп, нос длинный, лоб с рогами!
И долг хозяина предать огню его!»
— «Мой долг не уважать такими знатоками
(О чудо! говорит картина им в ответ):
Пред вами, господа, я сам, а не портрет!»
Вот наших критиков, мой друг, изображенье!
Оставим им в удел упрямство, ослепленье.
Поверь, мы счастливы, умея дар ценить,
Умея чувствовать и сердцем говорить!
С тобою жизни путь украсим мы цветами:
Жуковский, Батюшков, Кокошкин и Дашко́в
Явятся вечерком нас услаждать стихами;
Воейков пропоет твои куплеты с нами
И острой насмешит сатирой на глупцов;
Шампанское в бокал пенистое польется,
И громкое ура веселью разнесется.