И выжимая ум как губку
Средь поиск неутробных крас
Ты как дикарь древес зарубку
Намёком заменяешь глас
Тогда взыскующему слепо
Живым стремлениям уют
Кричит толпа палач свирепый
Ты не профет — ты жалкий плут.
Солнечно-нежные губки
Слушали песню в крови —
Звук вдохновенный, но хрупкий,
Как одуванчик любви…
Ныне, когда налетает
Времени ветреный дух,
Вдруг одуванчик теряет
Весь свой серебряный пух…
Бледные нежные губки!..
Мало я чувствовал их!..
Мало я знал этих хрупких
Песней в крови молодых…
Голосок твой — серебристый колокольчик,
А глазята — лиловатые прудки…
Уст жемчужные улыбки — коротки,
И не счесть твоих волос весёлых кольчик.
Губки? губки — две пушистые малинки,
И чело — равнина снежной чистоты.
Брови? брови — это в мир чудес тропинки,
А всё вместе… а всё вместе — это ты!
Дева — розовыя губки,
Дева — глазки ярче дня! —
Ты моя… моя, красотка!
Разцветай-же для меня…
До̀лог нынче зимний вечер:
Мне-б хотелось быть с тобой, —
Близ тебя сидеть, болтая,
В нашей комнатке простой,
Да капризную рученку
Прижимать к своим губам,
Орошать ее слезами,
Дать простор своим мечтам…
Дева — розовые губки,
Дева — глазки ярче дня! —
Ты моя… моя, красотка!
Расцветай же для меня…
Долог нынче зимний вечер:
Мне б хотелось быть с тобой, —
Близ тебя сидеть, болтая,
В нашей комнатке простой,
Да капризную ручонку
Прижимать к своим губам,
Орошать ее слезами,
Дать простор своим мечтам…
Девушка, чьи нежны губки,
Чья улыбка так чиста,
Милая моя малютка, —
О тебе моя мечта.
Долог нынче зимний вечер,
И хотел бы я скорей
Быть с тобой, болтать с тобою
В тихой комнатке твоей.
Я к губам своим прижал бы
Ручку белую твою
И слезами оросил бы
Ручку белую твою.
О твоих пурпурных губках,
О глазах, светлее дня,
О тебе, моя малютка,
День и ночь мечтаю я.
Длинен нынче зимний вечер…
Я б хотел, друг милый мой,
В нашей комнатке уютной
Посидеть теперь с тобой.
Я к устам своим прижал бы
Ручку белую твою,
Орошал бы я слезами
Ручку белую твою.
Надуты губки для угрозы,
А шепчут нежные слова.
Скажи, откуда эти слезы —
Ты так не плакала сперва.
Я помню время: блеснут, бывало,
Две-три слезы из бойких глаз,
Но горем ты тогда играла,
Тогда ты плакала, смеясь.
Я понял твой недуг опасный:
Уязвлена твоя душа.
Так плачь же, плачь, мой друг прекрасный,
В слезах ты чудно хороша.
Собирай свои цветочки,
Заплетай свои веночки,
Развлекайся как-нибудь,
По лугу беспечно бегай!
Ах, пока весенней негой
Не томилась тайно грудь!
У тебя, как вишня, глазки,
Косы русые — как в сказке;
Из-под кружев панталон
Выступают ножки стройно…
Ах! пока их беспокойно
Не томил недетский сон!
Увидав пятно на юбке,
Ты надула мило губки,
Снова мило их надуй!
Эти губки слишком красны:
Ах! пока угрюмо-страстный
Не сжимал их поцелуй!
Милая девушка! Губки пурпурныя,
Кроткие, светлые глазки лазурные…
Милый мой друг, дорогая, желанная!
Все о тебе моя мысль постоянная.
Длинен так вечер нам в зиму унылую.
Как бы хотел я с тобою быть, милая!
В комнатке тихой с тобой, друг пленительный,
Сидя, забыться в беседе живительной, —
Крепко к губам прижимать эту нежную,
Милую ручку твою белоснежную,
И на нее, эту ручку прекрасную,
Вылить в слезах всю тоску мою страстную…
Милая девушка! Губки пурпурные,
Кроткие, светлые глазки лазурные…
Милый мой друг, дорогая, желанная!
Все о тебе моя мысль постоянная.
Длинен так вечер нам в зиму унылую.
Как бы хотел я с тобою быть, милая!
В комнатке тихой с тобой, друг пленительный,
Сидя, забыться в беседе живительной, —
Крепко к губам прижимать эту нежную,
Милую ручку твою белоснежную,
И на нее, эту ручку прекрасную,
Вылить в слезах всю тоску мою страстную…
Маленькая сигарера!
Смех и танец всей Севильи!
Что тебе в том длинном, длинном
Чужестранце длинноногом?
Оттого, что ноги длинны, —
Не суди: приходит первым!
И у цапли ноги — длинны:
Всё на том же на болоте!
Невидаль, что белорук он!
И у кошки ручки — белы.
Оттого, что белы ручки, —
Не суди: ласкает лучше!
Невидаль — что белокур он!
И у пены — кудри белы,
И у дыма — кудри белы,
И у куры — перья белы!
Берегись того, кто утром
Подымается без песен,
Берегись того, кто трезвым
— Как капель — ко сну отходит,
Кто от солнца и от женщин
Прячется в собор и в погреб,
Как ножа бежит — загару,
Как чумы бежит — улыбки.
Стыд и скромность, сигарера,
Украшенье для девицы,
Украшенье для девицы,
Посрамленье для мужчины.
Кто приятелям не должен —
Тот навряд ли щедр к подругам.
Кто к жидам не знал дороги —
Сам жидом под старость станет.
Посему, малютка-сердце,
Маленькая сигарера,
Ты иного приложенья
Поищи для красных губок.
Губки красные — что розы:
Нынче пышут, завтра вянут,
Жалко их — на привиденье,
И живой души — на камень.
…Вы помните «Не знаю»
БаратынскийХороша кума Матреша!
Глазки — огоньки,
Зубки — жемчуг, косы — русы,
Губки — лепестки.
Что ни шаг — совсем лебедка
Взглянет — что весна;
Я зову ее Предгрозей —
Так томит она.
Но строга она для парней,
На нее не дунь…
А какая уж там строгость,
Коль запел июнь.
Полдень дышит — полдень душит.
Выйдешь на балкон
Да «запустишь» ради скуки
Старый граммофон.
Понесутся на деревню
«Фауст», «Трубадур», —
Защекочет сердце девье
Крылышком амур.
Глядь, — идет ко мне Предгрозя,
В парк идет ко мне;
Тело вдруг захолодеет,
Голова в огне.
— Милый кум…
— Предгрозя… ластка!.. —
Спазмы душат речь…
О, и что это за радость,
Радость наших встреч!
Сядет девушка, смеется,
Взор мой жадно пьет.
О любви, о жгучей страсти
Нам Июнь поет.
И поет ее сердечко,
И поют глаза;
Грудь колышется волною,
А в груди — гроза.
Разве тут до граммофона
Глупой болтовни?
И усядемся мы рядом
В липовой тени.
И молчим, молчим в истоме,
Слушая, как лес
Нам поет о счастье жизни
Призрачных чудес.
Мнится нам, что в этом небе
Нам блестят лучи,
Грезим мы, что в этих ивах
Нам журчат ключи.
Счастлив я, внимая струям
Голубой реки,
Гладя пальцы загорелой,
Милой мне руки.
Хорошо и любо, — вижу,
Вижу по глазам,
Что нашептывают сказки
Верящим цветам.
И склоняется головка
Девушки моей
Ближе все ко мне, и жарче
Песнь ее очей.
Ручкой теплою, любовно
Голову мою
Гладит долго, поверяя
Мне беду свою:
«Бедность точит, бедность губит,
Полон рот забот;
Разве тут похорошеешь
От ярма работ?
Летом все же перебьешься,
А зимой что есть?
По нужде идешь на место, —
То-то вот и есть».
Мне взгрустнется поневоле,
Но бессилен я:
Ничего я не имею,
Бедная моя.
Любишь ты свою деревню, —
Верю я тебе.
Дочь природы, дочь простора,
Покорись судьбе.
А она уже смеется,
Слезку с глаз смахнув,
И ласкается, улыбкой
Сердце обманув.
Я прижмусь к ней, — затрепещет,
Нежит и пьянит,
И губами ищет губы,
И томит, томит.
Расцелую губки, глазки,
Шейку, волоса, —
И ищи потом гребенки
Целых два часа.
…Солнце село, и туманы
Грезят над рекой…
И бежит Предгрозя парком
Что есть сил, домой;
И бежит, мелькая в липах,
С криком: «Не скучай —
Я приду к тебе поутру,
А пока — прощай!..»
Друг на друга так похожи
Комаровы-братья.
Где тут Петя, где Сережа —
Не могу сказаться.
Только бабушка и мать
Их умеют различать.
Не могу я вам сказать,
Кто из них моложе.
Пете скоро будет пять
И Сереже
Тоже.
Петя бросил снежный ком
И попал в окошко.
Говорят: в стекло снежком
Угодил Сережка.
Кто вчера разбил мячом
Чашку на буфете?
Петя был тут ни при чем,
А попало Пете.
Доктор смешивает их —
Так они похожи!
Пьет касторку за двоих
Иногда Сережа.
В праздник папа всю семью
Угощал мороженым.
Петя долю съел свою,
А потом — Сережину.
Поступили в детский сад
Петя и Сережа.
Пете новенький халат
Выдали в прихожей.
А Сереже говорят:
— Жадничаешь больно —
Получил один халат,
И с тебя довольно!
— Получил не я, а брат, —
Говорит Сережа.—
Пете выдали халат,
Выдайте мне тоже!
Няня Петю без конца
Мягкой губкой мыла,
Чтобы смыть с его лица
Синие чернила.
Смыла губкой полосу
На щеке и на носу.
Только кончила купать,
Весь в чернилах он опять!
Няня мальчика бранит:
— Петя! Это что же? —
А Сережа говорит:
— Няня, я — Сережа!
К парикмахеру идут
Петя и Сережа.
Петю за руку ведут
И Сережу тоже.
Парикмахер через миг
Петю наголо остриг.
Голова его теперь
На арбуз похожа.
Только вышел он за дверь,
В дверь вошел Сережа.
Парикмахер говорит:
— Ты ж недавно был обрит!
Я еще твоих волос
Не стряхнул с халата,
А уж ты опять оброс, -
Вон какой лохматый!
Видно, волосы растут
У тебя за пять минут!
Парикмахерских для вас
Хватит ли на свете,
Если в час по десять раз
Стричься будут дети!
Вот однажды к ним во двор
Перелез через забор
Озорной мальчишка —
Перепелкин Гришка.
Гришка — парень лет восьми,
Этакий верзила! —
А пред младшими детьми
Хвастается силой.
Говорит он: — Эй, мальки!
Побежим вперегонки!
Объявляю летний кросс —
От крыльца к сараю.
Три щелчка получит в нос
Тот, кто проиграет!
Любит Гришка обижать
Тех, кто помоложе.
Но согласен с ним бежать
Комаров Сережа.
А уж Петя Комаров
У ворот сарая
Притаился между дров,
Гришку ожидая.
Раз-два-три-четыре-пять!
Гришка бросился бежать.
Добежал он, чуть дыша,
Обливаясь потом,
И увидел малыша,
Подбежав к воротам.
Был он очень удивлен,
Даже скорчил рожу, -
Оттого что принял он
Петю за Сережу.
— Слишком тихо ты бежишь! —
Говорит ему малыш.—
Сядь-ка, длинноногий,
Отдохни с дороги!
— Не хочу я отдыхать,
Побежим с тобой опять!
В десять раз быстрее
Бегать я умею!
— Ладно! — Петя говорит.—
Добежим до дома.
Кто кого опередит,
Даст щелчка другому!
Раз-два-три-четыре-пять?
Гришка кинулся бежать.
Все быстрей и, все быстрей
Мчится он вприпрыжку,
А Сережа у дверей
Поджидает Гришку.
— Ну-ка, Гришка, где твой нос?
Проиграл ты этот кросс!
Говорят, что с этих пор
Не ходил ни разу
К братьям маленьким во двор
Гришка долговязый.
Простой моряк, голландский шкипер,
Сорвав с причала якоря,
Направил я свой быстрый клипер
На зов российского царя.На верфи там у нас, бывало,
Долбя, строгая и сверля,
С ним толковали мы немало,
Косясь на ребра корабля.Просил: везу в его столицу
Семян горчицы полный трюм.
А я хотел везти корицу…
Уж он не скажет наобум! Вошел в Неву… Бескрайней топью
Серели низкие края.
Вздымались свай гигантских копья,
Лачуги, бревна… Толчея! И вот о борт толкнулась шлюпка,
Вошел, смеется: «Жив, камрад?»
Камзол, ботфорты, та же трубка,
Но новый — властный, зоркий взгляд.Я сам плечист и рост немалый, —
Но перед ним, помилуй Бог,
Я — как ребенок годовалый…
Гигант! А голос — зычный рог.Все осмотрел он, как хозяин:
Пазы, и снасти, и борта, —
А я, как к палубе припаян,
Стоял в тревоге, сжав уста.Хватил со мной по стопке рома,
Мой добрый клипер похвалил,
Сел в шлюпку… «Я сегодня дома, —
Царица тоже» — и отплыл.Как сон, неделя промелькнула.
Я помню низкий потолок,
Над койкой карты, два-три стула,
Токарный у стены станок, План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.План Питербурха в белой раме,
Простые скамьи вдоль сеней.
Последний бюргер в Амстердаме
Живет богаче и пышней! Денщик принес нам щи и кашу.
Ожег язык — но щи вкусны…
Царь подарил мне ковш и чашу,
Царица — пояс для жены.Со мной не прерывая речи,
Он принимал доклад вельмож:
Я помню вскинутые плечи
И гневных губ немую дрожь… А маскарады, а попойки!
И как на все хватало сил:
С рассвета подымался с койки,
А по ночам, как шкипер, пил.В покоях дым, чадили свечки.
Цуг дам и франтов разных лет,
Сжав губки в красные сердечки,
Плясали чинный менуэт… Царь Петр поймал меня средь зала:
«Скажи-ка, как коптить угрей?»
На свете прожил я немало,
Но не видал таких царей! Теперь я стар, и сед, и тучен.
Давно с морского слез коня…
Со старой трубкой неразлучен,
Сижу и греюсь у огня.А внучка Эльза, — непоседа,
Кудряшки ярче янтарей, —
Все пристает: «Ну, что же, деда,
Скажи мне сказочку скорей!»Не сказку, нет… Но быль живую, —
Ее я помню, как вчера.
«Какую быль? Скажи, какую?»
Про русского царя Петра.
1
В легком шепоте ломаясь,
среди пальмы пышных веток,
она сидела, колыхаясь,
в центре однолетних деток.
Красотка нежная Петрова —
она была приятна глазу.
Платье тонкое лилово
ее охватывало сразу.
Она руками делала движенья,
сгибая их во всех частях,
Как будто страсти приближенье
предчувствовала при гостях.
То самоварчик открывала
посредством маленького крана,
то колбасу ножом стругала —
белолица, как Светлана.
То очень долго извинялась,
что комната не прибрана,
то, сияя, улыбалась
молоденькому Киприну.
Киприн был гитары друг,
сидел на стуле он в штанах
и среди своих подруг
говорил красотке «ах!» —
что не стоят беспокойства
эти мелкие досады,
что домашнее устройство
есть для женщины преграда,
что, стремяся к жизни новой,
обедать нам приходится в столовой,
и как ни странно это утверждать —
женщину следует обожать.
Киприн был при этом слове
неожиданно красив,
вдохновенья неземного
он почувствовал прилив.
»Ах, — сказал он, — это не бывало
среди всех злодейств судьбы,
чтобы с женщин покрывало
мы сорвать теперь могли…
Рыцарь должен быть мужчина!
Свою даму обожать!
Посреди другого чина
стараться ручку ей пожать,
глядеть в глазок с возвышенной любовью,
едва она лишь только бровью
между прочим поведет —
настоящий мужчина свою жизнь отдает!
А теперь, друзья, какое
всюду отупенье нрава —
нету женщине покоя,
повсюду распущенная орава, —
деву за руки хватают,
всюду трогают ее —
о нет! Этого не понимает
все мое существо!»
Он кончил. Девочки, поправив
свои платья у коленок,
разогреться были вправе —
какой у них явился пленник!
Иная, зеркальце открыв,
носик трет пуховкой нежной,
другая в этот перерыв
запела песенку, как будто бы небрежно:
»Ах, как это благородно
с вашей стороны!»
Сказала третья, закатив глазок дородный, —
»Мы пред мужчинами как будто бы обнажены,
все мужчины — фу, какая низость! —
на телесную рассчитывают близость,
иные — прямо неудобно
сказать — на что способны!»
»О, какое униженье! —
вскричал Киприн, вскочив со стула: —
На какое страшное крушенье
наша движется культура!
Не хвастаясь перед вами, заявляю —
всех женщин за сестер я почитаю».
Девочки, надувши губки,
молча стали удаляться
и, поправив свои юбки,
стали перед хозяйкой извиняться.
Петрова им в ответ слагает
тоже много извинений,
их до двери провожает
и приглашает заходить без промедленья.
2
Вечер дышит как магнит,
лампа тлеет оловянно.
Киприн за столом сидит,
улыбаясь грядущему туманно.
Петрова входит розовая вся,
снова плещет самоварчик,
хозяйка, чашки разнося,
говорит: «Какой вы мальчик!
Вам недоступны треволненья,
движенья женские души,
любови тайные стремленья,
когда одна в ночной тиши
сидишь, как детка, на кровати,
бессонной грезою томима,
тихонько книжечку читаешь,
себя героиней воображаешь,
то маслишь губки красной краской,
то на дверь глядишь с опаской —
а вдруг войдет любимый мой?
Ах, что я говорю? Боже мой!»
Петрова вся зарделась нежно,
Киприн задумчивый сидит,
чешет волосы небрежно
и про себя губами шевелит.
Наконец с тоской пророка
он вскричал, от муки бледен:
»Увы, такого страшного урока
не мыслил я найти на свете!
Вы мне казались женщиной иной
среди тех бездушных кукол,
и я — безумец дорогой, —
как мечту свою баюкал,
как имя нежное шептал,
Петрову звал во мраке ночи!
Ты была для меня идеал —
пойми, Петрова, если хочешь!»
Петрова вскрикнула, рыдая,
гостю руки протянула
и шепчет: «Я — твоя Аглая,
бери меня скорей со стула!
Неужели сказка любви дорогой
между нами зародилась?»
Киприн отпрянул: «Боже мой,
как она развеселилась!
Нет! Прости мечты былые,
прости довольно частые визиты —
мои желанья неземные
с сегодняшнего дня неизвестностью покрыты.
Образ неземной мадонны
в твоем лице я почитал —
и что же ныне я узнал?
Среди тех бездушных кукол
вы — бездушная змея!
Покуда я мечту баюкал,
свои желанья затая,
вы сами проситесь к любви!
О, как унять волненье крови?
Безумец! Что я здесь нашел?
Пошел отсюдова, дурак, пошел!»
Киприн исчез. Петрова плачет,
дрожа, играет на рояле,
припудрившись, с соседями судачит
и спит, не раздевшись, на одеяле.
Наутро, службу соблюдая,
стучит на счетах одной рукой…
А жизнь идет сама собой…
Сегодня кухне – не к лицу названье!
В ней – праздничность. И, словно к торжеству,
Начищен стол. Кувшин широкогорлый
Клубит пары под самый потолок.
Струятся стены чистою известкой
И обтекают ванну. А она
Слепит глаза зеленой свежей краской.
Звенит вода. Хрустальные винты
Воды сбегают по железным стенкам
И, забурлив, сливаются на дне.
И вот уж ванна, как вулкан, дымится,
Окутанная паром, желтизной
Пронизанная полуваттной лампы.
И вымытая кухня ждет, когда
Мать и отец тяжелыми шагами
Ее сосредоточенность нарушат
И, всколебавши пар и свет, внесут
Дитя, завернутое в одеяло.
Покамест мрак бормочет за окном
И в стекла бьется ветками; покамест
Дождь пришивает ловко, как портной,
Лохмотья мглы к округлым веткам липы,
Заполнившей всю раму, – мать берет
Ребенка на руки и осторожно
Развертывает одеяло, вся
Наполненная важностью минуты.
И вот усаживает его
На край стола, промытого до лоску,
И постепенно, вслед за одеялом,
Развязывает рубашонку. Вслед
За рубашонкой – чепчик. Донага
Дитя раздето, ножками болтает,
Свисающими со стола. А между тем
Отец воды холодной добавляет
В дымящуюся ванну. И дитя
Погружено в сияющую воду,
Нагретую до двадцати восьми.
Телесно-розоватый, пухлый, в складках
Упругой кожи, в бархатном пушке,
На взгляд бескостный, шумный и безбровый,
Еще бесполый и почти немой, –
Он произносит не слова, а звуки, –
Барахтается ребенок в ванне
И шумно ссорится с водой: зачем
Врывается без предупрежденья
В открытый рот,
В глаза и в уши. Он
По-своему знакомится с водой.
Сначала – драка. Сжавши кулачки,
Дитя колотит воду, чтобы больно
Ей сделать. Шлепает ее ручонкой,
Но безуспешно. Ей не больно, нет!
Она все так же неизменна, как
Была до драки. И дитя готово
Бежать из ванны, делая толчок
Неловкими ножонками, вопя,
Захлебываясь плачем и водою.
То опуская, чтобы окунуть
Намыленное темя, то опять
Приподнимая, мать стоит над ванной
С довольною улыбкой на лице.
Она стоит безмолвно, только руки
Мелькают, словно крылья. Вся она –
В своих руках, округлых, добрых, теплых,
По локоть обнаженных. Пальцы рук
Как бы ласкаются в прикосновеньях
К ребенку, к шелковистой коже. Вот
Она берет резиновую губку,
Оранжевое мыло и, пройдясь
Намыленною губкой по затылку
Дитяти, по спине и по груди,
Все покрывает розовое тело
Клоками пены.
Тихое дитя
В запенившейся взмыленной воде
Сидит по шею, круглой головой
Высовываясь из воды, как в шапке
Из белой пены. Как тепло ему!
Теперь вода с ним подружилась и
Не кажется холодной иль горячей:
Она как раз мягка, тепла. А мать
Так ласково касается руками
Его спины, его затылка. Нет,
Приятней не бывает ощущений,
Чем ванна! Ах, как хорошо! Сполна
Всем телом познавать такие вещи,
Как гладкое касание воды,
Шершавость материнских рук и мыло,
Щекочущею бархатною пеной
Скрывающее тело.
А в окно
Сквозь форточку сырой волнистый шум
Сочится. Хлещет дождь, скользя с куста
На куст, задерживаясь на листьях.
И ночь стучит столбами ветра, капель
И веток по скелету рамы. Мать
Прислушивается невольно к шуму.
Отец приглядывается к ребенку,
Который тоже что-то услыхал.
Уж к девяти идет землевращенье.
Дождь, осень. Дом – песчинкою земли,
А комната – пылинкой. И пылинка –
В борьбе за жизнь – в рассерженную ночь
Сияет электрическою искрой,
Потрескивая. В комнате дитя,
Безбровое и лысое созданье,
Прислушивается к чему-то. Дождь
Стучится в раму. Может быть, к дождю
Прислушивается дитя? Иль к сердцу?
К пылающему сердцебиенью,
Что гонит кровь от головы до ног,
Живым теплом напитывая тело
И сообщая рост ему и жизнь.
С каким вниманьем, с гордостью какою,
С какой любовью смотрят на него
Родители! Посасывая палец,
Ребенок так внимательно глядит
Прекрасными животными глазами.
Как воплощенье первых темных лет,
Существований древних, что еще
Истории не начинали, он
На много тысяч поколений старше
Своих родителей. Но этот шум
Сырой осенней ночи ничего
Не говорит ему. Воспоминанья
Далеких лет, родивших человека,
Исчезли в нем. Он позабыл о ней –
Глубокой темноте перворожденья,
И никогда не вспомнит, если есть
Благоухающая мылом ванна,
Чудесная нагретая вода –
И добрые ладони материнства.