Город чудный, город странный,
Дух свободы и вражды,
Город полуиностранный:
Греки, русские, жиды.
Море сине, небо чисто.
Только есть одна беда:
По ошибке, там туриста
Могут высечь иногда.
Городок, что я выдумал и заселил человеками,
городок, над которым я лично пустил облака,
барахлит, ибо жил, руководствуясь некими
соображениями, якобы жизнь коротка.
Вырубается музыка, как музыкант ни старается.
Фонари не горят, как ни кроет их матом электрик-браток.
На глазах, перед зеркалом стоя, дурнеет красавица.
Барахлит городок.
Виноват, господа, не учёл, но она продолжается,
всё к чертям полетело, а что называется мной,
то идёт по осенней аллее, и ветер свистит-надрывается,
и клубится листва за моею спиной.
ПесняНаш военный городок
Не имеет имени,
Отовсюду он далек,
За горами синими.В обстановке вот такой,
В чаще неосвоенной
Охраняют ваш покой
Молодые воины.Служба трудная в тайге
Станет легкой ношею,
Если помнит о тебе
Девушка хорошая.К нам летит быстрей ракет
Через расстояния
Ваша ласка, ваш привет,
Доброе внимание.Сердце шлет домой приказ
Со словами нежными:
Очень просим помнить нас
И любить по-прежнему.
Не прозвучит ни слово, ни гудок
в развалинах, задохшихся от дыма.
Лежит убитый русский городок,
и кажется — ничто непоправимо.Еще в тревожном зареве закат
и различимы голоса орудий,
а в городок уже приходят люди.
Из горсти пьют, на дне воронки спят.И снова дым. Но дым уже другой —
теперь он пахнет теплотой и пищей.
И первый сруб, как первый лист тугой,
из черного выходит корневища.И медленная светлая смола,
как слезы встречи, катится по стенам.
И верят люди: жизнь благословенна,
как бы она сурова ни была!
Люблю немецкий старый городок —
На площади липу,
Маленькие окна с геранями,
Над лавкой серебряный рог
И во всем этот легкий привкус
Милой романтики.Летний дождик каплет.
Люб мне бледно-красный цвет моркови
На сером камне.
За цветными стеклами клетчатая скатерть,
И птица плачет о воле,
О нежной, о давней.А в церкви никто не улыбнется, —
Кому молиться? Зачем?
И благочестивые уродцы
Глядят со стен.
Сторож тихо передвигает стулья.
Каплет дождик.
Уродцы уснули.
В городке, из которого смерть расползалась по школьной карте,
мостовая блестит, как чешуя на карпе,
на столетнем каштане оплывают тугие свечи,
и чугунный лев скучает по пылкой речи.
Сквозь оконную марлю, выцветшую от стирки,
проступают ранки гвоздики и стрелки кирхи;
вдалеке дребезжит трамвай, как во время оно,
но никто не сходит больше у стадиона.
Настоящий конец войны — это на тонкой спинке
венского стула платье одной блондинки,
да крылатый полёт серебристой жужжащей пули,
уносящей жизни на Юг в июле.
А.Г. Найману
Однажды этот южный городок
был местом моего свиданья с другом;
мы оба были молоды и встречу
назначили друг другу на молу,
сооруженном в древности; из книг
мы знали о его существованьи.
Немало волн разбилось с той поры.
Мой друг на суше захлебнулся мелкой,
но горькой ложью собственной; а я
пустился в странствия.
И вот я снова
стою здесь нынче вечером. Никто
меня не встретил. Да и самому
мне некому сказать уже: приди
туда-то и тогда-то.
Вопли чаек.
Плеск разбивающихся волн.
Маяк, чья башня привлекает взор
скорей фотографа, чем морехода.
На древнем камне я стою один,
печаль моя не оскверняет древность —
усугубляет. Видимо, земля
воистину кругла, раз ты приходишь
туда, где нету ничего, помимо
воспоминаний.
Целый день стирает прачка,
Муж пошел за водкой.
На крыльце сидит собачка
С маленькой бородкой.Целый день она таращит
Умные глазенки,
Если дома кто заплачет —
Заскулит в сторонке.А кому сегодня плакать
В городе Тарусе?
Есть кому в Тарусе плакать —
Девочке Марусе.Опротивели Марусе
Петухи да гуси.
Сколько ходит их в Тарусе,
Господи Исусе!«Вот бы мне такие перья
Да такие крылья!
Улетела б прямо в дверь я,
Бросилась в ковыль я! Чтоб глаза мои на свете
Больше не глядели,
Петухи да гуси эти
Больше не галдели!»Ой, как худо жить Марусе
В городе Тарусе!
Петухи одни да гуси,
Господи Исусе!
Есть на севере хороший городок,
Он в лесах суровых северных залег.
Русская метелица там кружит, поет,
Там моя подруженька, душенька живет.
Письмоносец, ей в окошко постучи,
Письмецо мое заветное вручи!
Принимайте весточку с дальней стороны,
С поля битвы жаркого, с мировой войны!
Слышишь, милая, далекая моя,
Защищаем мы родимые края!
В ноченьки морозные, в ясные деньки
В бой выходят грозные красные полки.
Мы захватчиков-фашистов разобьем,
С красным знаменем по Родине пройдем.
А война окончится и настанет срок, —
Ворочусь я в северный милый городок.
Я по небу, небу синему промчусь,
Прямо к милому окошку опущусь,
Постучусь в окошечко, и душа замрет...
Выходи, красавица, друг любезный ждет!
Есть на севере хороший городок,
Он в лесах суровых северных залег.
Русская метелица там кружит, поет,
Там моя подруженька, душенька живет.
Над широкою рекой,
Пояском-мостком перетянутой,
Городок стоит небольшой,
Летописцем не раз помянутый.
Знаю, в этом городке —
Человечья жизнь настоящая,
Словно лодочка на реке,
К цели ведомой уходящая.
Полосатые столбы
У гауптвахты, где солдатики
Под пронзительный вой трубы
Маршируют, совсем лунатики.
На базаре всякий люд,
Мужики, цыгане, прохожие —
Покупают и продают,
Проповедуют Слово Божие.
В крепко-слаженных домах
Ждут хозяйки белые, скромные,
В самаркандских цветных платках,
А глаза все такие темные.
Губернаторский дворец
Пышет светом в часы вечерние;
Предводителев жеребец —
Удивление всей губернии.
А весной идут, таясь,
На кладбище девушки с милыми,
Шепчут, ластясь: «Мой яхонт-князь!»
И целуются над могилами.
Крест над церковью взнесен,
Символ власти ясной, Отеческой,
И гудит малиновый звон
Речью мудрою, человеческой.
Как мило ты принарядилась!
Как поумнел твой детский взгляд!
Каким пленительным румянцем озарилось
Твое лицо! Соседки говорят,
Что ты, дитя мое, влюбилась…
В кого же?! — знаю я здесь каждый уголок,
(Велик ли наш уездный городок!..)
Проезжих нет, — своих — немного…
Чиновников, плутов, какие только есть,
Немудрено по пальцам перечесть…
Какого ж это полубога
Ты встретила, чтоб так расцвесть?!
Как мило ты принарядилась!
Как поумнел твой детский взгляд!
Каким пленительным румянцем озарилось
Твое лицо! Соседки говорят,
Что ты, дитя мое, влюбилась…
В кого же?! — знаю я здесь каждый уголок,
(Велик ли наш уездный городок!..)
Проезжих нет, — своих — немного…
Чиновников, плутов, какие только есть,
Немудрено по пальцам перечесть…
Какого ж это полубога
Ты встретила, чтоб так расцвесть?!
Платок тонет и не тонет,
Потихонечку плывет, —
Милый любит и не любит,
Только времечко ведет.
Припев: Ах, Самара-городок,
Беспокойная я,
Беспокойная я, —
Успокой ты меня!
Я росла и расцветала
До семнадцати годов,
А с семнадцати годов
Крушит девушку любовь.
Милый спрашивал любови,
Я не знала, что сказать, —
Молода, любви не знала,
Ну и жалко отказать.
Понапрасну небо ясно,
Одна звездочка горит.
Понапрасну милых много, —
Об одном сердце болит.
Тебе, белая береза,
Нету места у реки.
Если я тебе невеста, —
Ты меня побереги.
Милый скажет «до свиданья», —
Сердце вскинется огнем —
И тоскует и томится
Все о том же, все о нем.
Припев повторяется после каждого куплета.
О милый тихий городок,
Мой старый, верный друг,
Я изменить тебе не мог
И, убежав от всех тревог,
В тебя въезжаю вдруг!
Ах, не в тебе ль цвела сирень,
Сирень весны моей?
Не твой ли — ах! — весенний день
Взбурлил во мне «Весенний день»,
Чей стих — весны ясней?
И не окрестности твои ль,
Что спят в березняке,
И солнцесвет, и лунопыль
Моих стихов сковали стиль,
Гремящих вдалеке?
И не в тебе ли в первый раз
Моя вспылала кровь?
Не предназначенных мне глаз, —
Ах, не в тебе ль, — я пил экстаз
И думал: «Вот любовь!»
О первый мой самообман,
Мне причинивший боль,
Ты испарился, как туман,
Но ты недаром мне был дан:
В тебе была эоль!
И только много лет спустя,
Ошибок ряд познав,
Я встретил женщину-дитя
С таким неотразимым «я»,
Что полюбить был прав.
Да, не заехать я не мог
Теперь, когда ясны
Мои улыбки, в твой шатрок,
Мой милый, тихий городок,
Музей моей весны!..
Осенний вечер в скромном городке,
Гордящемся присутствием на карте
(топограф был, наверное, в азарте
иль с дочкою судьи накоротке).
Уставшее от собственных причуд,
Пространство как бы скидывает бремя
величья, ограничиваясь тут
чертами Главной улицы; а Время
взирает с неким холодом в кости
на циферблат колониальной лавки,
в чьих недрах все, что мог произвести
наш мир: от телескопа до булавки.
Здесь есть кино, салуны, за углом
одно кафе с опущенною шторой,
кирпичный банк с распластанным орлом
и церковь, о наличии которой
и ею расставляемых сетей,
когда б не рядом с почтой, позабыли.
И если б здесь не делали детей,
то пастор бы крестил автомобили.
Здесь буйствуют кузнечики в тиши.
В шесть вечера, как вследствии атомной
войны, уже не встретишь ни души.
Луна вплывает, вписываясь в темный
квадрат окна, что твой Экклезиаст.
Лишь изредка несущийся куда-то
шикарный бьюик фарами обдаст
фигуру Неизвестного Солдата.
Здесь снится вам не женщина в трико,
а собственный ваш адрес на конверте.
Здесь утром, видя скисшим молоко,
молочник узнает о вашей смерти.
Здесь можно жить, забыв про календарь,
глотать свой бром, не выходить наружу
и в зеркало глядеться, как фонарь
глядится в высыхающую лужу.
В домотканом, деревянном городке,
Где гармоникой по улицам мостки,
Где мы с летчиком, сойдясь накоротке,
Пили спирт от непогоды и тоски;
Где, как черный хвост кошачий, не к добру,
Прямо в небо дым из печи над трубой,
Где всю ночь скрипучий флюгер на ветру
С петушиным криком крутит домовой;
Где с утра ветра, а к вечеру дожди,
Где и солнца-то не видно из-за туч,
Где, куда ты ни поедешь, так и жди —
На распутье встретишь камень бел-горюч, —
В этом городе пять дней я тосковал.
Как с тобой, хотел — не мог расстаться с ним,
В этом городе тебя я вспоминал
Очень редко добрым словом, чаще — злым,
Этот город весь как твой большой портрет,
С суеверьем, с несчастливой ворожбой,
С переменчивой погодою чуть свет,
По ночам, как ты, с короной золотой.
Как тебя, его не видеть бы совсем,
А увидев, прочь уехать бы скорей,
Он, как ты, вчера не дорог был ничем,
Как тебя, сегодня нет его милей.
Этот город мне помог тебя понять,
С переменчивою северной душой,
С редкой прихотью неласково сиять
Зимним солнцем над моею головой.
Заметает деревянные дома,
Спят солдаты, снег валит через порог…
Где ты плачешь, где поешь, моя зима?
Кто опять тебе забыть меня помог?
На самоохрану двух деревень
Напал неизвестный отряд.
На базаре об этом второй день
Китайцы все говорят…
На базаре об этом в самую рань
Испуганный шепоток…
И выходит патруль из города Нинань
Посмотреть — как и что?
Грязный старик стоит на бугре.
Облик — не боевой.
Кто не видел как выглядит смертный грех —
Пусть поглядит на него.
«Китаец с китаец говоли сам…
Луские уходи». — Это — ма-си-шан,
Узнаю по усам,
Японский шпик и бандит.
Пыль, пыль. Ах, какая жара!
Позабытые богом края.
Пыль, пыль… Ах, какая жара!..
Мама родная, помираю я…
Крови нету. Самый пустяк.
Но темнеет небес бирюза.
Хочется спать, и уже не блестят
Помертвелые глаза…
Вонь, смрад, крики «ура!»
Крик помешает спать.
Васька упал в пыль…
И теперь мухи его едят.
И русский солдат на маньчжурской земле
Немецкий берет пистолет.
Шесть смертей в обойме, седьмая — в стволе —
Бессмертье на тысячу лет.
Подошел отряд и бандитская рвань
Побежала со всех сторон,
Боец из комендатуры Нинань
Достреливал седьмой патрон.
Пока впечатленья еще свежи
Годами их не занесло.
Как умею, славлю солдатскую жизнь,
Тяжелое ремесло.
Меня просил попутчик мой и друг, —
А другу дважды не дают просить, —
Не видя ваших милых глаз и рук,
О вас стихи я должен сочинить.
В зеленом азиатском городке,
По слухам, вы сейчас влачите дни,
Там, милый след оставив на песке,
Проходят ваши легкие ступни.
За друга легче женщину просить,
Чем самому припасть к ее руке.
Вы моего попутчика забыть
Не смейте там, в зеленом городке.
Он говорил мне, что давно, когда
Еще он вами робко был любим,
Взошедшая Полярная звезда
Вам назначала час свиданья с ним.
Чтоб с ним свести вас, нет сейчас чудес,
На край земли нас бросила война,
Но все горит звезда среди небес,
Вам с двух сторон земли она видна.
Она сейчас горит еще ясней,
Попутчик мой для вас ее зажег,
Пусть ваши взгляды сходятся на ней,
На перекрестках двух земных дорог.
Я верю вам, вы смотрите сейчас,
Пока звезда горит — он будет жить,
Пока с нее не сводите вы глаз,
Ее никто не смеет погасить.
Где юность наша? Где забытый дом?
Где вы, чужая, нежная? Когда,
Чтоб мертвых вспомнить, за одним столом
Живых сведет Полярная звезда?
Лети, моя птичка, далеко,
лети в городок мой родной.
Стоит он в равнине зеленой,
над светлой широкой рекой.
Ты беленький домик увидишь,
тенистый вокруг него сад:
в саду том душистые липы,
березы и клены шумят.
Там, в темной листве притаившись,
ты песню запой под окном.
И стукнет окно.. и головка
покажется детская в нем.
Ребенка лазурные глазки
весеннего неба ясней;
светлей золотистых колосьев
волна его мягких кудрей.
И будет он слушать певунью,
сияя восторгом; и ей
потом на окне разбросает
он зерна ручонкой своей.
А ты, легкокрылая птичка,
малютке скажи моему,
что в крае далеком есть сердце,
которое рвется к нему, —
что горько мне жить на чужбине,
что дума одна у меня:
дождусь ли поры я желанной,
дождусь ли отрадного дня, —
когда, возвращаясь веселый
в свой мирный родной городок,
я беленький домик увижу,
где детский звучит голосок.
И выбежит с хохотом звонким
малютка навстречу отцу,
и крепко пылающей щечкой
к его он прижмется лицу.
И прошлое горе заставит
меня позабыть в этот час
улыбка его дорогая
и блеск голубых его глаз.
А. Плещеев.
Городок уездный, сытый, сонный,
С тихою рекой, с монастырем, —
Почему же с горечью бездонной
Я сегодня думаю о нем.
Домики с крылечками, калитки.
Девушки с парнями в картузах.
Золотые облачные свитки,
Голубые тени на снегах.
Иль разбойный посвист ночи вьюжной,
Голос ветра шалый и лихой,
И чуть слышно загудит поддужный
Бубенец на улице глухой.
Домики подслеповато щурят
Узких окон желтые глаза,
И рыдает снеговая буря,
И пылает белая гроза.
Чье лицо к стеклу сейчас прижато,
Кто глядит в отчаянный глазок?
А сугробы, точно медвежата,
Все подкатываются под возок.
Или летом чары белой ночи.
Сонный садик, старое крыльцо,
Милой покоряющие очи
И уже покорное лицо.
Две зари сошлись на небе бледном,
Тает, тает призрачная тень,
И уж снова колоколом медным
Пробужден новорожденный день.
В зеркале реки завороженной
Монастырь старинный отражен…
Почему же, городок мой сонный,
Я воспоминаньем уязвлен?
Потому что чудища из стали
Поползли по улицам не зря,
Потому что ветхие упали
Стены старого монастыря.
И осталось только пепелище,
И река из древнего русла
Зверем, поднятым из логовища,
В Ладожское озеро ушла.
Тихвинская Божья Матерь горько
Плачет на развалинах одна.
Холодно. Безлюдно. Гаснет зорька,
И вокруг могильна тишина.
В деревянном городке,
Под коньками-флюгерками,
Что на крышах, ввысоке,
Скачут, дружат с ветерками, –
В деревянном городке
С белым голубем в руке,
На балконе, над садовым
Морем яблонь, груш и слив,
Рос я, как юнец здоровый,
Неуклюж и молчалив.
В деревянном городке
Я менялся голубями
С однолетками-друзьями.
И, бывало, на коньке
Турман сядет, белокрылый, –
Мы хлопочем что есть силы,
Машем длинными шестами,
Бьем в ладоши и кричим.
Он сидит вверху над нами,
Белокрыл и недвижим.
В деревянном городке
Сливы спели, груши зрели.
Сладкий привкус карамели
Целый день на языке.
А на улицах старушки –
С длинной шпилькой на макушке.
Поросенок и теленок
Разлеглись на мураве.
Слышно, как пищит галчонок
В светлой липовой листве.
В деревянном городке –
Запах яблонь, запах липы,
Целый день дверные скрипы,
Пестрый зяблик на сучке.
И малиновка, и славка –
Над садовою канавкой.
Над рекою гул и гам,
Плеск и крики, плеск и крики.
Хлещет солнце по ногам,
Бьет дыханием клубники.
В деревянном городке
Мы, друзья и однолетки,
Распахнули как-то клетки
И пешочком, налегке,
С узелками и мечтами –
Тропкой, большаком, мостами –
В направленьи на Москву –
Над цветами, над кустами,
С узелками и мечтами,
Зашагали сквозь траву.
Деревянный городок,
Детство милое, простое,
Где впервые, как жучок,
Ползал техник Днепростроя;
Где водитель кораблей
Туркал кротких голубей;
Где по крышам лазал летчик,
И жужжала сетка пчел;
Где лобастый мальчик – зодчий
На песке чертеж нашел!
За тебя, мой городок,
Деревянный городок,
Пью с героями-друзьями,
Будто снова – с голубями,
Будто бы на флюгерок
Турман сел и бьет крылами!
Ну, еще, еще глоток
За тебя, мой городок!
Руки в боки: ей, лебедки,
Вам плясать пора.
Наливай в стакан мне водки —
Приголубь, сестра!
Где-то там рыдает звуком,
Где-то там — орган.
Подавай селедку с луком,
Расшнуруй свой стан.
Ты не бойся — не израню:
Дай себя обнять.
Мы пойдем с тобою в баню
Малость поиграть.
За целковым я целковый
В час один спущу,
Как в семейный, как в рублевый
Номер затащу.
Ты, чтоб не было обмана,
Оголись, дружок.
В шайку медную из крана
Брызнет кипяток.
За мое сребро и злато
Мне не прекословь: —
На груди моей косматой
Смой мочалом кровь.
Растрепи ты веник колок,
Кипяток размыль.
Искусает едкий щелок,
Смоет кровь и пыль.
Обливай кипящим пылом.
Начисто скреби
Спину, грудь казанским мылом:
Полюби — люби!
Я девчоночку другую —
Не тебя — люблю,
Но обновку дорогую
Для тебя куплю.
Хоть я черный вор-мерзавец, —
Об заклад побьюсь,
Что на вас, моих красавиц,
В ночь раскошелюсь.
Ей, откуда, ей — узнай-ка,
Заявился я?
Трынды-трынды, балалайка,
Трыкалка моя!
По крутым речным излукам
Пролетит туман…
Где-то там рыдает звуком —
Где-то там — орган.
Над Невою резво вьются
Флаги пестрые судов;
Звучно с лодок раздаются
Песни дружные гребцов;
В царском доме пир веселый;
Речь гостей хмельна, шумна;
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.
Что пирует царь великий
В Питербурге-городке?
Отчего пальба и клики
И эскадра на реке?
Озарен ли честью новой
Русский штык иль русский флаг?
Побежден ли швед суровый?
Мира ль просит грозный враг?
Иль в отъятый край у шведа
Прибыл Брантов утлый бот,
И пошел навстречу деда
Всей семьей наш юный флот,
И воинственные внуки
Стали в строй пред стариком,
И раздался в честь Науки
Песен хор и пушек гром?
Годовщину ли Полтавы
Торжествует государь,
День, как жизнь своей державы
Спас от Карла русский царь?
Родила ль Екатерина?
Именинница ль она,
Чудотворца-исполина
Чернобровая жена?
Нет! Он с подданным мирится;
Виноватому вину
Отпуская, веселится;
Кружку пенит с ним одну;
И в чело его целует,
Светел сердцем и лицом;
И прощенье торжествует,
Как победу над врагом.
Оттого-то шум и клики
В Питербурге-городке,
И пальба и гром музыки
И эскадра на реке;
Оттого-то в час веселый
Чаша царская полна,
И Нева пальбой тяжелой
Далеко потрясена.
Помнишь ты, Ирина, осень
В дальнем, бедном городке?
Было пасмурно, как будто
Небо хмурилось в тоске.
Дождик мелкий и упорный
Словно сетью заволок
Весь в грязи, в глубоких лужах
Потонувший городок,
И тяжелым коромыслом
Надавив себе плечо,
Ты с реки тащила воду;
Щеки рдели горячо…
Был наш дом угрюм и тесен,
Крыша старая текла,
Пол качался под ногами,
Из разбитого стекла
Веял холод; гнулось набок
Полусгнившее крыльцо…
Хоть бы раз слова упрека
Ты мне бросила в лицо!
Хоть бы раз в слезах обильных
Излила невольно ты
Накопившуюся горечь
Беспощадной нищеты!
Я бы вытерпел упреки
И смолчал бы пред тобой,
Я, безумец горделивый,
Не поладивший с судьбой,
Так настойчиво хранивший
Обманувшие мечты
И тебя с собой увлекший
Для страданий нищеты.
Опускался вечер темный
Нас измучившего дня, —
Ты мне кротко улыбалась,
Утешала ты меня.
Говорила ты: «Что бедность!
Лишь была б душа сильна,
Лишь была бы жаждой счастья
Воля жить сохранена».
И опять, силен тобою,
Смело я глядел вперед,
В тьму зловещих испытаний,
Угрожающих невзгод,
И теперь над нами ясно
Вечереют небеса.
Это ты, моя Ирина,
Сотворила чудеса.
Шар луны под звездным абажуром
Озарял уснувший городок.
Шли, смеясь, по набережной хмурой
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелёк.
Видно, распалясь от разговора,
Парень, между прочим, рассказал,
Как однажды в бурю ради спора
Он морской залив переплывал,
Как боролся с дьявольским теченьем,
Как швыряла молнии гроза.
И она смотрела с восхищеньем
В смелые, горячие глаза…
А потом, вздохнув, сказала тихо:
— Я бы там от страха умерла.
Знаешь, я ужасная трусиха,
Ни за что б в грозу не поплыла!
Парень улыбнулся снисходительно,
Притянул девчонку не спеша
И сказал: — Ты просто восхитительна,
Ах ты, воробьиная душа!
Подбородок пальцем ей приподнял
И поцеловал. Качался мост,
Ветер пел… И для нее сегодня
Мир был сплошь из музыки и звёзд!
Так в ночи по набережной хмурой
Шли вдвоем сквозь спящий городок
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелек.
А когда, пройдя полоску света,
В тень акаций дремлющих вошли,
Два плечистых темных силуэта
Выросли вдруг как из-под земли.
Первый хрипло буркнул: — Стоп, цыпленки!
Путь закрыт, и никаких гвоздей!
Кольца, серьги, часики, деньжонки —
Все, что есть, — на бочку, и живей!
А второй, пуская дым в усы,
Наблюдал, как, от волненья бурый,
Парень со спортивною фигурой
Стал спеша отстегивать часы.
И, довольный, видимо, успехом,
Рыжеусый хмыкнул: — Эй, коза!
Что надулась?! — И берет со смехом
Натянул девчонке на глаза.
Дальше было всё как взрыв гранаты:
Девушка беретик сорвала
И словами: — Мразь! Фашист проклятый! -
Как огнём детину обожгла.
— Комсомол пугаешь? Врешь, подонок!
Ты же враг! Ты жизнь людскую пьёшь! -
Голос рвется, яростен и звонок:
— Нож в кармане? Мне плевать на нож!
За убийство — стенка ожидает.
Ну, а коль от раны упаду,
То запомни: выживу, узнаю!
Где б ты ни был, все равно найду!
И глаза в глаза взглянула твердо.
Тот смешался: — Ладно… тише, гром…-
А второй промямлил: — Ну их к чёрту! —
И фигуры скрылись за углом.
Лунный диск, на млечную дорогу
Выбравшись, шагал наискосок
И смотрел задумчиво и строго
Сверху вниз на спящий городок,
Где без слов по набережной хмурой
Шли, чуть слышно гравием шурша,
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — слабая натура,
«Трус» и «воробьиная душа».
Когда печальный стихотвор,
Венчанный маком и крапивой,
На лире скучной и ретивой
Хвалебный напевая вздор,
Зовет обедать генерала,
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливый,
Под отдаленный неги кров.
В тебе трудиться нет охоты.
Садись на тройку злых коней,
Оставь Петрополь и заботы,
Лети в счастливый городок,
Зайди в мой мирный уголок,
И с громом двери на замок
Запрет веселье молодое;
Явится на столе пирог,
И хлынет пиво золотое!
О Галич, близок, близок час,
Когда, послыша славы глас,
Покину кельи кров пустынный,
Забыв волшебный свой Парнас,
Златой досуг и мир невинный.
Татарский сброшу свой халат,
Простите, девственные музы,
Прости, предел младых отрад! —
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных муз —
В кругу пирующих корнетов!
О Галич, Галич, поспешай,
Тебя зовут досуг ленивый,
И друг ни скромный, ни спесивый,
И кубок, полный через край.
<1815>
Пускай угрюмый рифмотвор,
Повитый маком и крапивой,
Холодных од творец ретивый,
На скучный лад сплетая вздор,
Зовет обедать генерала,—
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливый,
Под отдаленный неги кров.
Давно в моем уединенье,
В кругу бутылок и друзей,
Не зрели кружки мы твоей,
Подруги долгих наслаждений
Острот и хохота гостей.
В тебе трудиться нет охоты;
Садись на тройку злых коней,
Оставь Петрополь и заботы,
Лети в счастливый городок.
Зайди к жиду Золотареву
В его, всем общий, уголок;
Мы там, собравшися в кружок,
Прольем вина струю багрову,
И с громом двери на замок
Запрет веселье молодое.
И хлынет пиво золотое,
И гордый на столе пирог
Друзей стесненными рядами,
Сверкая светлыми ножами,
С тобою храбро осадим
И мигом стены разгромим;
Когда ж, вином отягощенный,
С главой, в колени преклоненной,
Захочешь в мире отдохнуть
И, опускаяся в подушку,
Дабы спокойнее заснуть,
Уронишь налитую кружку
На старый бархатный диван,—
Тогда послания, куплеты,
Баллады, басенки, сонеты
Покинут скромный наш карман,
И крепок сон ленивца будет!..
Но рюмок звон тебя разбудит,
Ты вскочишь с бодрой головой,
Оставишь смятую подушку —
Подымешь милую подружку —
И в келье снова пир горой.
О Галич, время невозвратно,
И близок, близок грозный час,
Когда, послыша славы глас,
Покину кельи кров приятный,
Татарский сброшу свой халат.
Простите, девственные музы!
Прости, приют младых отрад!
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных Муз —
В числе воюющих корнетов!
О Галич, Галич! поспешай!
Тебя зовут и сон ленивый,
И друг ни скромный, ни спесивый,
И кубок полный через край!
М. Б.
I
Заблудившийся в дюнах, отобранных у чухны,
городок из фанеры, в чьих стенах едва чихни —
телеграмма летит из Швеции: «Будь здоров».
И никаким топором не наколешь дров
отопить помещенье. Наоборот, иной
дом согреть порывался своей спиной
самую зиму и разводил цветы
в синих стеклах веранды по вечерам; и ты,
как готовясь к побегу и азимут отыскав,
засыпала там в шерстяных носках.
II
Мелкие, плоские волны моря на букву «б»,
сильно схожие издали с мыслями о себе,
набегали извилинами на пустынный пляж
и смерзались в морщины. Сухой мандраж
голых прутьев боярышника вынуждал порой
сетчатку покрыться рябой корой.
А то возникали чайки из снежной мглы,
как замусоленные ничьей рукой углы
белого, как пустая бумага, дня;
и подолгу никто не зажигал огня.
III
В маленьких городках узнаешь людей
не в лицо, но по спинам длинных очередей;
и населенье в субботу выстраивалось гуськом,
как караван в пустыне, за сах. песком
или сеткой салаки, пробивавшей в бюджете брешь.
В маленьком городе обыкновенно ешь
то же, что остальные. И отличить себя
можно было от них лишь срисовывая с рубля
шпиль кремля, сужавшегося к звезде,
либо — видя вещи твои везде.
IV
Несмотря на все это, были они крепки,
эти брошенные спичечные коробки
с громыхавшими в них посудой двумя-тремя
сырыми головками. И, воробья кормя,
на него там смотрели всею семьей в окно,
где деревья тоже сливались потом в одно
черное дерево, стараясь перерасти
небо — что и случалось часам к шести,
когда книга захлопывалась и когда
от тебя оставались лишь губы, как от того кота.
V
Эта внешняя щедрость, этот, на то пошло,
дар — холодея внутри, источать тепло
вовне — постояльцев сближал с жильем,
и зима простыню на веревке считала своим бельем.
Это сковывало разговоры; смех
громко скрипел, оставляя следы, как снег,
опушавший изморозью, точно хвою, края
местоимений и превращавший «я»
в кристалл, отливавший твердою бирюзой,
но таявший после твоей слезой.
VI
Было ли вправду все это? и если да, на кой
будоражить теперь этих бывших вещей покой,
вспоминая подробности, подгоняя сосну к сосне,
имитируя — часто удачно — тот свет во сне?
Воскресают, кто верует: в ангелов, в корни (лес);
а что Келломяки ведали, кроме рельс
и расписанья железных вещей, свистя
возникавших из небытия, пять минут спустя
и растворявшихся в нем же, жадно глотавшем жесть,
мысль о любви и успевших сесть?
VII
Ничего. Негашеная известь зимних пространств, свой корм
подбирая с пустынных пригородных платформ,
оставляла на них под тяжестью хвойных лап
настоящее в черном пальто, чей драп,
более прочный, нежели шевиот,
предохранял там от будущего и от
прошлого лучше, чем дымным стеклом — буфет.
Нет ничего постоянней, чем черный цвет;
так возникают буквы, либо — мотив «Кармен»,
так засыпают одетыми противники перемен.
VIII
Больше уже ту дверь не отпирать ключом
с замысловатой бородкой, и не включить плечом
электричество в кухне к радости огурца.
Эта скворешня пережила скворца,
кучевые и перистые стада.
С точки зрения времени, нет «тогда»:
есть только «там». И «там», напрягая взор,
память бродит по комнатам в сумерках, точно вор,
шаря в шкафах, роняя на пол роман,
запуская руку к себе в карман.
IX
В середине жизни, в густом лесу,
человеку свойственно оглядываться — как беглецу
или преступнику: то хрустнет ветка, то всплеск струи.
Но прошедшее время вовсе не пума и
не борзая, чтоб прыгнуть на спину и, свалив
жертву на землю, вас задушить в своих
нежных объятьях: ибо — не те бока,
и Нарциссом брезгающая река
покрывается льдом (рыба, подумав про
свое консервное серебро, Хуплывает заранее).
Ты могла бы сказать, скрепя
сердце, что просто пыталась предохранить себя
от больших превращений, как та плотва;
что всякая точка в пространстве есть точка «a»
и нормальный экспресс, игнорируя «b» и «c»,
выпускает, затормозив, в конце
алфавита пар из запятых ноздрей;
что вода из бассейна вытекает куда быстрей,
чем вливается в оный через одну
или несколько труб: подчиняясь дну.
XI
Можно кивнуть и признать, что простой урок
лобачевских полозьев ландшафту пошел не впрок,
что Финляндия спит, затаив в груди
нелюбовь к лыжным палкам — теперь, поди,
из алюминия: лучше, видать, для рук.
Но по ним уже не узнать, как горит бамбук,
не представить пальму, муху це-це, фокстрот,
монолог попугая — вернее, тот
вид параллелей, где голым — поскольку край
света — гулял, как дикарь, Маклай.
XII
В маленьких городках, хранящих в подвалах скарб,
как чужих фотографий, не держат карт —
даже игральных — как бы кладя предел
покушеньям судьбы на беззащитность тел.
Существуют обои; и населенный пункт
освобождаем ими обычно от внешних пут
столь успешно, что дым норовит назад
воротиться в трубу, не подводить фасад;
что оставляют, слившиеся в одно,
белое после себя пятно.
XIII
Необязательно помнить, как звали тебя, меня;
тебе достаточно блузки и мне — ремня,
чтоб увидеть в трельяже (то есть, подать слепцу),
что безымянность нам в самый раз, к лицу,
как в итоге всему живому, с лица земли
стираемому беззвучным всех клеток «пли».
У вещей есть пределы. Особенно — их длина,
неспособность сдвинуться с места. И наше право на
«здесь» простиралось не дальше, чем в ясный день
клином падавшая в сугробы тень
XIV
дровяного сарая. Глядя в другой пейзаж,
будем считать, что клин этот острый — наш
общий локоть, выдвинутый вовне,
которого ни тебе, ни мне
не укусить, ни, подавно, поцеловать.
В этом смысле, мы слились, хотя кровать
даже не скрипнула. Ибо она теперь
целый мир, где тоже есть сбоку дверь.
Но и она — точно слышала где-то звон —
годится только, чтоб выйти вон.
Была пора, когда, гнездо свивая,
Поют в лесах малиновка и дрозд,
Когда собой дубравы оглашая
Несется песнь весенняя из гнезд,
Когда светлей бывает тьма ночная
И ярче блеск золотооких звезд,
Когда весна развертывает смело,
Как ряд знамен, листочки розы белой…
Была пора, когда на дне долины
Едва блестит серебряный ручей,
Иль, с грохотом дробятся меж камней,
Он падает отвесно со стремнины;
Когда поет с зарею каватины
В тени ветвей зеленых соловей,
И каркает ворон голодных стая,
О пропитанье к небесам взывая…
Через пролив, как шумный караван,
Неслися птиц залетных вереницы,
На языке иных, чудесных стран,
Казалося, болтали эти птицы.
Как моряки, которым отпуск дан,
Бродящие по улицам столицы.
Когда народ, глазеющий на них,
Дивят их речь и вся повадка их.
Так в Киллингсворт явилася весна
Лет сто назад до нынешней эпохи,
Вороний крик в такие времена
У фермеров способен вызвать вздохи.
А птицами кишела вся страна,
И, ратуя о хлебе и горохе,
Решило тут собранье мудрецов
Предать на казнь грабителей певцов.
На головы отважных мародеров
Давно в тиши точилися ножи,
И комитет, без дальних разговоров,
Предупредить решился грабежи,
Известен всем лукавый птичий норов
И подвиги в полях овса и ржи…
Не страшен им ряд пугал в огороде,
Где хитрецы пируют на свободе.
Решили так: помещик величавый
С надменною осанкой и лицом,
А с ним — декан всегда и всюду правый,
Среди села слывущий мудрецом.
Он сыздавна такой покрылся славой,
Что улице, где был декана дом,
Со гражданами было в назиданье
По имени его дано названье.
Тут был пастор — испытанный Немврод,
Зверей и птиц великий истребитель,
Пред кем дрожал их беззащитный род.
Здесь также был идеалист — учитель,
Поэт в душе и юных дум властитель,
Прививший им ученья сладкий плод.
В досуга час; настроив робко лиру,
Он воспевал красавицу Эльмиру.
Собрание открыл помещик сам,
(Он избран был главой единогласно),
В молчании оратора словам
Внимали все кругом подобострастно,
И солоно пришлося тут певцам:
Всем им вина такой казалась ясной,
Что оправдать ничто их не могло;
А если так — с корнями рвите зло!
Когда в конце все высказали мненье,
Учитель встал, трепещущий, как лист,
Поколебать решившись обвиненье,
(Недаром он в душе был гуманист);
От помыслов славолюбивых чист,
Эльмирою прекрасной, без сомненья,
На подвиг свой незримо вдохновлен,
Заговорил красноречиво он:
«Платон, боясь найти судью в поэте
И критика, изгнал их из страны,
И вы сейчас решили в комитете
Убить гонцов, предвестников весны.
Певцов полей, крылатых менестрелей,
Что прелестью своих воздушных трелей
Пленяют нас, когда наш дух скорбит,
Как некогда пленял царя Давид.
Их умертвить! За пригоршню пшеницы,
За зернышко овса иль ячменя,
Которое ногами топчут жницы!
Убыток свой безмерно оценя,
Вы уделить жалеете крупицы
От благ своих певцам смиренным дня, —
Но склеванные ягоды не слаще
Мелодий их, звучащих в темной чаще.
Никто из вас не вспоминал о Том,
Кто создал их, кто даром песнопенья
Их одарил, в котором лишь в одном,
Их дум и чувств — живое выраженье!
Забыли вы в минутном ослепленье,
Что гнезда их там в вышине — звеном,
Невидимым, таинственным, чудесным,
Являются меж дольним и небесным!
Без певчих птиц печален каждый сад
И темные древесные вершины,
Где виден гнезд осиротелых ряд:
В больном мозгу, под слоем паутины
Безумия, порой хранятся так,
Собой сгущая наступивший мрак —
Обрывки слов, утративших значенье,
Бессвязных дум тревожное броженье.
Несчастных птиц названиями: — вор,
Клеймите вы: — и хищник и грабитель,
Но как неправ подобный приговор!
Ведь этот вор — он лучший охранитель
Садов и жатв, — лишь он дает отпор
Их недругам, как грозный истребитель
Всех слизняков, улиток и червей.
Губящих цвет и завязи ветвей.
Ка́к проповедь любви и всепрощенья,
Я повторю моим ученикам,
И к жизни им внушу я уваженье,
Что разлита во всем Его творенье,
И как завет Господень передам
О милости к несчастным беднякам,
Когда отцы, упорно негодуя,
Идут вразрез со всем, чему учу я?»
Учитель смолк, и ропот меж собранья
Вмиг пробежал, как легкий шум листвы,
И многие оратора воззванье
Одобрили кивками головы;
Но тех, кто цель всего существованья
Нашел в уходе за скотом — увы!
Нельзя смягчить… Все слушали охотно,
Но был вопрос решен бесповоротно.
Зато успех иного рода в школе
Стяжал себе защитник бедных птиц;
Овации предметом поневоле
Явившийся со стороны девиц
И юношей, он в новом ореоле
Предстал очам одной из учениц —
Красавицы Эльмиры. Так учитель,
Хоть побежден, был все же победитель!
И начались убийства без числа.
Сады, поля желтеющей пшеницы
Окутала пороховая мгла,
И падали от пули вражьей птицы.
Повсюду кровь невинная текла,
Пятнавшая истории страницы.
Везде тоска и ужас без границ:
Варфоломеевская ночь для птиц!
Прошла весна, и наступило лето,
С небес лились палящие лучи,
И ими так земля была нагрета,
Что даже камни были горячи.
На яблонях погибла масса цвета,
И луг исчез под тучей саранчи,
А рой червей в полях и в огороде
Хозяйничал повсюду на свободе.
Как Ирод, ими пожираем был,
Весь городок за то, что избиенью,
Как этот царь, невинных осудил.
Там, где листва своей манила тенью,
Рой гусениц приют надежный свил,
И, к общему испугу и смущенью,
На головы гуляющих с ветвей
Вдруг падал дождь улиток и червей.
Нашествием ужасных насекомых
Испуганный, задумался народ,
И многие сознали сразу промах;
Произошел в умах переворот;
Кто обвинял начальство и знакомых,
А кто искал желаемый исход,
Но каждый был в смущении немалом,
Как ученик, с дурным пришедший баллом.
И осень к ним явилась в том году,
Не золотом одета и багрянцем, —
Листы, кой-где висевшие в саду
И от стыда сгоравшие румянцем,
Спеша опасть, топилися в пруду
И август им казался самозванцем.
А буйный вихрь на сотни голосов
Оплакивал замолкнувших певцов.
Прошла зима, и вот с весною новой
Был поражен спокойный городок,
(Решили все что случая такого
И старожил запомнить бы не мог).
Большой фургон, род ящика простого,
Везжал туда. Он вдоль и поперек
Уставлен был рядами новых клеток,
Где стаи птиц резвились между веток.
Сюда, со всей окрестной стороны
Собрали их. Открылась дверь темницы
Их временной — и отыскать вольны
Пристанище, взвилися к небу птицы;
И по лесам тотчас их вереницы
Рассеялись, как вестники весны,
А песня их, скажу я между нами,
Насмешкою звучала над властями.
Но радостней на следующий день
Неслися их серебряные трели,
Когда вступал с Эльмирою под сень
Церковную — учитель. Звонко пели
Колокола, из дальних деревень
Спешил народ, и наши менестрели,
К безоблачным взвиваясь небесам,
Их песнею благословляли там!