Все стихи про глупого - cтраница 2

Найдено стихов - 52

Самуил Маршак

Усатый-полосатый

Жила-была девочка. Как ее звали?
Кто звал,
Тот и знал.
А вы не знаете.

Сколько ей было лет?
Сколько зим,
Столько лет, —
Сорока еще нет.
А всего четыре года.

И был у нее… Кто у нее был?
Серый,
Усатый,
Весь полосатый.
Кто это такой? Котенок.

Стала девочка котенка спать укладывать.

— Вот тебе под спинку
Мягкую перинку.

Сверху на перинку
Чистую простынку.

Вот тебе под ушки
Белые подушки.

Одеяльце на пуху
И платочек наверху.

Уложила котенка, а сама пошла ужинать.

Приходит назад, — что такое?

Хвостик — на подушке,
На простынке — ушки.

Разве так спят? Перевернула она котенка, уложила, как надо:

Под спинку —
Перинку.

На перинку —
Простынку.

Под ушки —
Подушки.

А сама пошла ужинать. Приходит опять, — что такое?

Ни перинки,
Ни простынки,
Ни подушки
Не видать,
А усатый,
Полосатый
Перебрался
Под кровать.

Разве так спят? Вот какой глупый котенок!

Захотела девочка котенка выкупать.

Принесла
Кусочек
Мыла,
И мочалку
Раздобыла,
И водицы
Из котла
В чайной
Чашке
Принесла.

Не хотел котенок мыться —
Опрокинул он корытце
И в углу за сундуком
Моет лапку языком.

Вот какой глупый котенок!

Стала девочка учить котенка говорить:

— Котик, скажи: мя-чик.
А он говорит: мяу!

— Скажи: ло-шадь.
А он говорит: мяу!

— Скажи: э-лек-три-че-ство.
А он говорит: мяу-мяу!

Все «мяу» да «мяу»! Вот какой глупый котенок!

Стала девочка котенка кормить.

Принесла овсяной кашки —
Отвернулся он от чашки.

Принесла ему редиски —
Отвернулся он от миски.

Принесла кусочек сала.
Говорит котенок: — Мало!

Вот какой глупый котенок!

Не было в доме мышей, а было много карандашей. Лежали они на столе у
папы и попали котенку в лапы. Как помчался он вприпрыжку, карандаш поймал, как мышку,

И давай его катать —
Из-под стула под кровать,
От стола до табурета,
От комода до буфета.
Подтолкнет — и цап-царап!
А потом загнал под шкап.

Ждет на коврике у шкапа,
Притаился, чуть дыша…
Коротка кошачья лапа —
Не достать карандаша!

Вот какой глупый котенок!
Закутала девочка котенка в платок и пошла с ним в сад.
Люди спрашивают: — Кто это у вас?
А девочка говорит: — Это моя дочка.
Люди спрашивают: — Почему у вашей дочки серые щечки?
А девочка говорит: — Она давно не мылась.
Люди спрашивают: — Почему у нее мохнатые лапы, а усы, как у папы?
Девочка говорит: — Она давно не брилась.
А котенок как выскочит, как побежит, — все и увидели, что это котенок —
усатый, полосатый.
Вот какой глупый котенок!

А потом,
А потом
Стал он умным котом,

А девочка тоже выросла, стала еще умнее и учится в первом классе сто
первой школы.

Владимир Маяковский

Глупая история

В любом учрежденье,
          куда ни препожалуйте,
слышен
    ладоней скрип:
это
  при помощи
        рукопожатий
люди
   разносят грипп.
Но бацилла
      ни одна
          не имеет права
лезть
   на тебя
       без визы Наркомздрава.
И над канцелярией
         в простеночной теми
висит
   объявление
         следующей сути:
«Ввиду
   эпидемии
руку
  друг другу
       зря не суйте».
А под плакатом —
         помглавбуха,
робкий, как рябчик,
          и вежливей пуха.
Прочел
    чиновник
         слова плакатца,
решил —
    не жать:
        на плакат полагаться.
Не умирать же!
       И, как мышонок,
заерзал,
    шурша
        в этажах бумажонок.
И вдруг
    начканц
        учреждения оного
пришел
    какой-то бумаги касательно.
Сует,
   сообразно чинам подчиненного,
кому безымянный,
         кому
            указательный.
Ушла
   в исходящий
         душа помбуха.
И вдруг
    над помбухом
           в самое ухо:
— Товарищ…
      как вас?
          Неважно!
               Здрасьте. —
И ручка —
     властней,
          чем любимая в страсти.
«Рассказывайте
        вашей тете,
что вы
    и тут
       руки́ не пожмете.
Какой там принцип!
Мы служащие…
        мы не принцы».
И палец
    затем —
        в ладони в обе,
забыв обо всем
        и о микробе.
Знаком ли
     товарищеский этот
              жест вам?
Блаженство!
Назавтра помылся,
         но было
             поздно.
Помглавбуха —
        уже гриппозный.
Сует
  термометр
        во все подмышки.
Тридцать восемь,
         и даже лишки.
Бедняге
    и врач
       не помог ничем,
бедняга
    в кроватку лег.
Бедняга
    сгорел,
        как горит
             на свече
порхающий мотылек.
Я
  в жизни
      суровую школу прошел.
Я —
  разным условностям
             враг.
И жил он,
     по-моему,
          нехорошо,
и умер —
    как дурак.

Яков Петрович Полонский

Кораблики

Я, двух корабликов хозяин с юных лет,
Стал снаряжать их в путь; один кораблик мой
Ушел в прошедшее, на поиски людей,
Прославленных молвой,—

Другой — заветные мечты мои помчал
В загадочную даль,— в туман грядущих дней,
Туда, где братства и свободы идеал,
Но — нет еще людей.

И вот, назад пришли кораблики мои:
Один из них принес мне бледный рой теней,
Борьбу их, казни, стон, мучения любви
Да тяжкий груз идей.
Другой кораблик мой рой призраков принес,
Мечтою созданных, невидимых людей,
С довольством без рабов, с утратами без слез,
С любовью без цепей.

И вот, одни из них, как тени прошлых лет,
Мне голосят: увы! для всех один закон,—
К чему стремиться?! знай, — без горя жизни нет;
Надежда — глупый сон.

Другие мне в ответ таинственно звучат:
У нас иная жизнь! У нас иной закон…
Не верь отжившим,— пусть плывут они назад!
Былое — глупый сон!

Я, двух корабликов хозяин с юных лет,
Стал снаряжать их в путь; один кораблик мой
Ушел в прошедшее, на поиски людей,
Прославленных молвой,—

Другой — заветные мечты мои помчал
В загадочную даль,— в туман грядущих дней,
Туда, где братства и свободы идеал,
Но — нет еще людей.

И вот, назад пришли кораблики мои:
Один из них принес мне бледный рой теней,
Борьбу их, казни, стон, мучения любви
Да тяжкий груз идей.

Другой кораблик мой рой призраков принес,
Мечтою созданных, невидимых людей,
С довольством без рабов, с утратами без слез,
С любовью без цепей.

И вот, одни из них, как тени прошлых лет,
Мне голосят: увы! для всех один закон,—
К чему стремиться?! знай, — без горя жизни нет;
Надежда — глупый сон.

Другие мне в ответ таинственно звучат:
У нас иная жизнь! У нас иной закон…
Не верь отжившим,— пусть плывут они назад!
Былое — глупый сон!

Алексей Николаевич Плещеев

Много злых и глупых шуток

Много злых и глупых шуток,
Жизнь, играла ты со мной,
И стою на перепутьи
Я с поникшей головой.

Сердца лучшие порывы
И любимыя мечты,
Осмеяла безпощадно,
В пух и прах разбила ты.

Подстрекнула ты лукаво
На неравный бой меня,
И в бою том я потратил
Много страсти и огня.

Только людям на потеху
Скоро выбился из сил;
И осталось мне сознанье,
Что я немощен и хил.

Чтож! пойду дорогой торной,
Думал я, толпе во след,
Скромен, тих, благонамерен,
Бросив юношеский бред:

Что за гладкая дорога!
Камни здесь не режут ног.
Еслиб шел по ней я прежде,
Я бы так не изнемог.

Да и цель гораздо ближе;
Пристань мирная в виду…
Сколько там я наслаждений
Неизведанных найду.

Но увы! пришлось недолго
К этой цели мне идти,
И опять я очутился
На проселочном пути.

А виной все эти грезы;
Эти сны поры былой…
Безотвязные, со мною
Шли они рука с рукой.

И манили все куда-то,
И шептали что-то мне;
Милых образов так много
Показали в стороне.

Им на встречу устремился
Я исполнен новых сил;
Шол по терниям колючим,
В бездны мрачныя сходил.

И уж думал — подхожу я
К милым призракам моим,
Но напрасно утомленный
Простирал я руки к ним.

Отдалялись, улетали
Дорогие от меня...
И внезапно, на распутьи,
Ночью был застигнут я.

Долголь ночь моя продлится
И что ждет меня за ней,
Я не знаю, знаю только,
Что тоска в душе моей.

Но не торная дорога,
Рано брошенная мной,
Пробуждает сожаленье
В этот миг, в душе больной.

Жаль мне призраков любимых,
Жаль роскошных, ярких грез,
Что так рано день, сокрывшись,
На лучах своих унес!

Александр Введенский

Коля Кочин

Кто растрёпан и всклокочен?
Кто лентяй и озорник?
Ну, конечно, Коля Кочин.
Отстающий ученик.

На уроке наш учитель,
Пётр Иванович Петров,
Просит: — Дети, не кричите!
Я сегодня нездоров.
Кто шумит на задней парте?
Позовём его сюда,
Пусть укажет нам на карте
Все большие города,
Все моря и океаны,
Реки, горы и вулканы.
Где Сибирь, а где Кавказ,
Где Урал, а где Донбасс?

Отвечает Коля Кочин:
— Хорошо я знаю очень —
Стоит Урал на Тереке
В Северной Америке;
И прибавил Коля далее:
— А Донбасс — река в Италии.

В перемену в нашем классе
Окружат ребята Колю:
— В Южной Африке Саратов?
Скажет Боря Аккуратов.
— А в Австралии Берлин?
Скажет Петя Бородин.
— А в Варшаве есть река
Под названием Ока?

Посмотрите, Коля Кочин
Чем-то очень озабочен.
Посмотрите на него-
Глупый, глупый как сорока,
Он не выучил урока
И не знает ничего.

— А теперь, — сказал учитель
Петр Иванович Петров; —
Попрошу я вас, решите
Мне задачу про коров:
Пять коров траву едят,
Десять на реку глядят,
А четырнадцать коров гуляют,
Сколько это составляет?
Отвечает Коля Кочин:
— Хорошо я знаю очень —
Ровно триста пятьдесят
Было этих поросят.

В перемену в нашей школе
Окружат ребята Колю:
— Сосчитай-ка, голова,
Сколько будет дважды два?
И ответил Коля Кочин,
Огорчен и озабочен:
— Я не знаю ничего,
Сам не знаю отчего,
Я бездельник, я тупица,
Разучился я учиться.
Ухитрился потерять,
И задачник и тетрадь.
Перестаньте вы смеяться,
Помогите заниматься.
Все сказали: — Ладно, можем,
Сообща тебе поможем.

Зимним вечером у нас
Собирается весь класс.
Ванька Тычкин, сев на парту,
Тычет пальцем прямо в карту: -
— Эта линия — река,
А зовут ее Ока.
Вот Сибирь, а вот Кавказ.
Вот Урал, а вот Донбасс.
— Вот Ростов, а вот Саратов, —
Объясняет Аккуратов.
— Вот Париж, а вот Берлин, —
Объясняет Бородин.
Так ребята в нашей школе
Помогли учиться Коле.

Лев Толстой

Дурень (Стихи-сказка)

Задумал дурень
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень
Две избы пусты;
Глянул в подполье:
В подполье черти,
Востроголовы,
Глаза, что ложки,
Усы, что вилы,
Руки, что грабли,
В карты играют,
Костью бросают,
Деньги считают.
Дурень им молвил:
«Бог да на помочь
Вам, добрым людям».
Черти не любят, —
Схватили дурня,
Зачали бити.
Стали давити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то тоже:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Черти ушли бы,
Тебе бы, дурню,
Деньги достались
Заместо клада».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха.
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Четырех братов, —
Ячмень молотят.
Он братьям молвил:
«Будь ты, враг, проклят
Имем господним!»
Как сграбят дурня
Четыре брата,
Зачали бити,
Еле живого
Дурня пустили.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Глупый ты Бабин,
То же ты слово
Не так бы молвил.
Ты бы им молвил:
«Бог вам на помочь,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
«Добро же, баба,
Ты, бабаряха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Увидел дурень, —
Семеро братьев
Матерь хоронят;
Все они плачут,
Голосом воют.
Он им и молвил:
«Бог вам на помочь,
Семеро братьев,
Мать хоронити,
Чтоб по сту на день,
Чтоб не сносити».
Сграбили дурня
Семеро братьев,
Зачали бити,
Стали таскати,
В грязи валяти,
Еле живого
Дурня пустили.
Идет он, дурень,
Домой да плачет,
На голос воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
То же ты слово
Не так бы молвил,
А ты бы молвил:
«Канун да ладан,
Дай же господь бог
Царство небесно,
Пресветлый рай ей».
Тебя бы, дурня,
Там накормили
Кутьей с блинами».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати;
Навстречу свадьба, —
Он им и молвил:
«Канун да ладан,
Дай господь бог вам
Царство небесно,
Пресветлый рай всем».
Скочили дружки,
Схватили дурня,
Зачали бити,
Плетьми стегати,
В лицо хлестати.
Пошел, заплакал,
Идет да воет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Дурень ты дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Дай господь бог вам,
Князю с княгиней,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
«Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Попался дурню
Навстречу старец.
Он ему молвил:
«Дай бог те, старцу,
Закон приняти,
Любовно жити,
Детей сводити».
Как схватит старец
За ворот дурня,
Стал его бити,
Стал колотити,
Сломал костыль весь.
Пошел он, дурень,
Домой, сам плачет,
А мать бранити,
Жена журити,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил;
А ты бы молвил:
«Благослови мя,
Святой игумен».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
В лесу ходити.
Увидел дурень
В бору медведя, —
Медведь за елью
Дерет корову.
Он ему молвит:
«Благослови мя,
Святой игумен».
Медведь на дурня
Кинулся, сграбил,
Зачал коверкать,
Зачал ломати:
Едва живого
Дурня оставил.
Приходит дурень
Домой, сам плачет,
На голос воет,
Матери скажет.
А мать бранити,
Жена пеняти,
Сестра-то также:
«Ты дурень, дурень,
Ты глупый Бабин;
Ты то же слово
Не так бы молвил,
Ты бы зауськал,
Ты бы загайкал,
Заулюлюкал».
«Добро же, баба,
Ты, бабариха,
Матерь Лукерья,
Сестра Чернава,
Вперед я, дурень,
Таков не буду».
Пошел он, дурень,
На Русь гуляти,
Людей видати,
Себя казати.
Идет он, дурень,
Во чистом поле, —
Навстречу дурню
Идет полковник.
Зауськал дурень,
Загайкал дурень,
Заулюлюкал.
Сказал полковник
Своим солдатам.
Схватили дурня, —
Зачали бити;
До смерти дурня
Тут и убили.

Владимир Владимирович Маяковский

Письмо Татьяне Яковлевой

В поцелуе рук ли,
В поцелуе рук ли, губ ли,
в дрожи тела
в дрожи тела близких мне
красный
красный цвет
красный цвет моих республик
тоже
тоже должен
тоже должен пламенеть.
Я не люблю
Я не люблю парижскую любовь:
любую самочку
любую самочку шелками разукрасьте,
потягиваясь, задремлю,
потягиваясь, задремлю, сказав —
потягиваясь, задремлю, сказав — тубо —
собакам
собакам озверевшей страсти.
Ты одна мне
Ты одна мне ростом вровень,
стань же рядом
стань же рядом с бровью брови,
дай
дай про этот
дай про этот важный вечер
рассказать
рассказать по-человечьи.
Пять часов,
Пять часов, и с этих пор
стих
стих людей
стих людей дремучий бор,
вымер
вымер город заселенный,
слышу лишь
слышу лишь свисточный спор
поездов до Барселоны.
В черном небе
В черном небе молний поступь,
гром
гром ругней
гром ругней в небесной драме, —
не гроза,
не гроза, а это
не гроза, а это просто
ревность двигает горами.
Глупых слов
Глупых слов не верь сырью,
не пугайся
не пугайся этой тряски, —
я взнуздаю,
я взнуздаю, я смирю
чувства
чувства отпрысков дворянских.
Страсти корь
Страсти корь сойдет коростой,
но радость
но радость неиссыхаемая,
буду долго,
буду долго, буду просто
разговаривать стихами я.
Ревность,
Ревность, жены,
Ревность, жены, слезы…
Ревность, жены, слезы… ну их! —
вспухнут веки,
вспухнут веки, впору Вию.
Я не сам,
Я не сам, а я
Я не сам, а я ревную
за Советскую Россию.
Видел
Видел на плечах заплаты,
их
их чахотка
их чахотка лижет вздохом.
Что же,
Что же, мы не виноваты —
ста мильонам
ста мильонам было плохо.
Мы
Мы теперь
Мы теперь к таким нежны —
спортом
спортом выпрямишь не многих,—
вы и нам
вы и нам в Москве нужны
не хватает
не хватает длинноногих.
Не тебе,
Не тебе, в снега
Не тебе, в снега и в тиф
шедшей
шедшей этими ногами,
здесь
здесь на ласки
здесь на ласки выдать их
в ужины
в ужины с нефтяниками.
Ты не думай,
Ты не думай, щурясь просто
из-под выпрямленных дуг.
Иди сюда,
Иди сюда, иди на перекресток
моих больших
моих больших и неуклюжих рук.
Не хочешь?
Не хочешь? Оставайся и зимуй,
и это
и это оскорбление
и это оскорбление на общий счет нанижем.
Я все равно
Я все равно тебя
Я все равно тебя когда-нибудь возьму —
одну
одну или вдвоем с Парижем.

Владимир Владимирович Маяковский

Глупая история

В любом учрежденье,
В любом учрежденье, куда ни препожалуйте,
слышен
слышен ладоней скрип:
это
это при помощи
это при помощи рукопожатий
люди
люди разносят грипп.
Но бацилла
Но бацилла ни одна
Но бацилла ни одна не имеет права
лезть
лезть на тебя
лезть на тебя без визы Наркомздрава.
И над канцелярией
И над канцелярией в простеночной теми
висит
висит обявление
висит обявление следующей сути:
«Ввиду
«Ввиду эпидемии
руку
руку друг другу
руку друг другу зря не суйте».
А под плакатом —
А под плакатом — помглавбуха,
робкий, как рябчик,
робкий, как рябчик, и вежливей пуха.
Прочел
Прочел чиновник
Прочел чиновник слова плакатца,
решил —
решил — не жать:
решил — не жать: на плакат полагаться.
Не умирать же!
Не умирать же! И, как мышонок,
заерзал,
заерзал, шурша
заерзал, шурша в этажах бумажонок.
И вдруг
И вдруг начканц
И вдруг начканц учреждения оного
пришел
пришел какой-то бумаги касательно.
Сует,
Сует, сообразно чинам подчиненного,
кому безымянный,
кому безымянный, кому
кому безымянный, кому указательный.
Ушла
Ушла в исходящий
Ушла в исходящий душа помбуха.
И вдруг
И вдруг над помбухом
И вдруг над помбухом в самое ухо:
— Товарищ…
— Товарищ… как вас?
— Товарищ… как вас? Неважно!
— Товарищ… как вас? Неважно! Здрасьте. —
И ручка —
И ручка — властней,
И ручка — властней, чем любимая в страсти.
«Рассказывайте
«Рассказывайте вашей тете,
что вы
что вы и тут
что вы и тут руки́ не пожмете.
Какой там принцип!
Мы служащие…
Мы служащие… мы не принцы».
И палец
И палец затем —
И палец затем — в ладони в обе,
забыв обо всем
забыв обо всем и о микробе.
Знаком ли
Знаком ли товарищеский этот
Знаком ли товарищеский этот жест вам?
Блаженство!
Назавтра помылся,
Назавтра помылся, но было
Назавтра помылся, но было поздно.
Помглавбуха —
Помглавбуха — уже гриппозный.
Сует
Сует термометр
Сует термометр во все подмышки.
Тридцать восемь,
Тридцать восемь, и даже лишки.
Бедняге
Бедняге и врач
Бедняге и врач не помог ничем,
бедняга
бедняга в кроватку лег.
Бедняга
Бедняга сгорел,
Бедняга сгорел, как горит
Бедняга сгорел, как горит на свече
порхающий мотылек.

Я
Я в жизни
Я в жизни суровую школу прошел.
Я —
Я — разным условностям
Я — разным условностям враг.
И жил он,
И жил он, по-моему,
И жил он, по-моему, нехорошо,
и умер —
и умер — как дурак.

Николай Карамзин

Гимн глупцам

Блажен не тот, кто всех умнее —
Ах, нет! он часто всех грустнее, —
Но тот, кто, будучи глупцом,
Себя считает мудрецом!
Хвалю его! блажен стократно,
Блажен в безумии своем!
К другим здесь счастие превратно —
К нему всегда стоит лицем.

Ему ли ссориться с судьбою,
Когда доволен он собою?
Ему ль чернить сей белый свет?
По маслу жизнь его течет.
Он ест приятно, дремлет сладко;
Ничем в душе не оскорблен.
Как ночью кажется всё гладко,
Так мир для глупых совершен.

Когда другой с умом обширным,
Прослыв философом всемирным,
Вздыхает, чувствуя, сколь он
Еще от цели удален;
Какими узкими стезями
Нам должно мудрости искать;
Как трудно слабыми очами
Неправду с правдой различать;

Когда Сократ, мудрец славнейший,
Но в славе всех других скромнейший,
Всю жизнь наукам посвятив,
Для них и жизни не щадив,
За тайну людям объявляет,
Что всё загадка для него
И мудрый разве то лишь знает,
Что он не знает ничего, —

Тогда глупец в мечте приятной
Нам хвалит ум свой необъятный:
«Ему подобных в мире нет!»
Хотите ль? звезды он сочтет
Вернее наших астрономов.
Хотите ль? он расскажет, как
Сияет солнце в царстве гномов,
И рад божиться вам, что так!

Боясь ступить неосторожно
И зная, как упасть возможно,
Смиренно смотрит вниз мудрец —
Глядит спесиво вверх глупец.
Споткнется ль, в яму упадая?
Нет нужды! встанет без стыда,
И, грязь с себя рукой стирая,
Он скажет: это не беда!

С умом в покое нет покоя.
Один для имени героя
Рад мир в могилу обратить,
Для крестика без носа быть;
Другой, желая громкой славы,
Весь век над рифмами корпит;
Глупец смеется: «Вот забавы!»
И сам — за бабочкой бежит!

Ему нет дела до правлений,
До тонких, трудных умозрений,
Как страсти к благу обращать,
Людей учить и просвещать.
Царь кроткий или царь ужасный
Любезен, страшен для других —
Глупцы Нерону не опасны:
Нерон не страшен и для них.

Другим чувствительность — страданье,
Любовь не дар, а наказанье:
Кто ж век свой прожил, не любя?
Глупец!.. он любит лишь себя,
И, следственно, любим не ложно;
Не ведает измены злой!
Другим грустить в разлуке должно, —
Он весел: он всегда с собой!

Когда, узнав людей коварных,
Холодных и неблагодарных,
Душою нежный человек
Клянется их забыть навек
И хочет лучше жить с зверями,
Чем жертвой лицемеров быть, —
Глупец считает всех друзьями
И мнит: «Меня ли не любить?»

Есть томная на свете мука,
Змея сердец; ей имя скука:
Она летает по земле
И плавает на корабле;
Она и с делом и с бездельем
Приходит к мудрым в кабинет;
Ни шумом светским, ни весельем
От скуки умный не уйдет.

Но счастливый глупец не знает,
Что скука в свете обитает.
Гремушку в руки — он блажен
Один среди безмолвных стен!
С умом все люди — Гераклиты
И не жалеют слез своих;
Глупцы же сердцем Демокриты:
Род смертных — Арлекин для них!

Они судьбу благословляют
И быть умнее не желают.
Раскроем летопись времен:
Когда был человек блажен?
Тогда, как, думать не умея,
Без смысла он желудком жил.
Для глупых здесь всегда Астрея
И век златой не проходил.

Генрих Гейне

Альманзор

Исполинские колонны —
Счетом тысяча и триста —
Подпирают тяжкий купол
Кордуанского собора.

Купол, стены и колонны
Сверху донизу покрыты
Изреченьями корана
В завитках и арабесках.

Храм воздвигли в честь Аллаха
Мавританские халифы;
Но поток времен туманный
Изменил на свете много.

На высоком минарете,
Где звучал призыв к молитве,
Раздается христианский
Глупый колокол, не голос.

На ступенях, где читалось
Слово мудрое пророка,
Служат жалкую обедню
Бестолковые монахи.

Перед куклами своими
И кадят и распевают…
Дым, козлиное блея́нье —
И мерцанье глупых свечек!

Альманзо́р Бен-Абдулла
Молчалив стоит в соборе,
На колонны мрачно смотрит
И слова такие шепчет:

«О могучие колонны!
В честь Аллы вас украшали,
А теперь служить должны вы
Ненавистным христианам!

Покорилися вы року —
И несете ваше бремя
Терпеливо; как же слабый
Человек не присмиреет?»

И с веселою улыбкой
Альманзор чело склоняет
К изукрашенному полу
Кордуанского собора.

Быстро вышел он из храма, —
На лихом коне помчался;
Раздувалися по ветру
Кудри влажные и перья.

По дороге к Алколее
Вдоль реки Гвадальквивира,
Где цветет миндаль душистый
И лимоны золотые, —

Там веселый мчится рыцарь,
Распевает и смеется —
И ему и птицы вторят
И реки журчащей во́ды.

Донья Клара де Альварес
Обитает в Алколее…
Без отца (он на войне)
Ей житье привольней в замке.

Издалека Альманзору
Слышны трубы и литавры —
И сквозь тень дерев струится
Яркий свет из окон замка.

В замке весело танцуют…
Там двенадцать дам-красавиц
И двенадцать кавалеров…
Альманзор — владыка бала.

Легок, весел он порхает
По паркету светлой залы,
Ловко всем прекрасным дамам
Рассыпает комплименты.

Вот он возле Изабеллы —
Страстно руки ей целует;
Вот он около Эльвиры —
И глядит ей страстно в очи;

Вот смеется с Леонорой:
«Что, хорош ли я сегодня?»
И показывает даме
Крест, нашитый на плаще.

Всех красавиц уверяет
Он в любви и постоянстве;
И Христом божится в вечер
Тридцать раз — по крайней мере.

Танцы, музыка и говор
Смолкли в замке алколейском.
Нет ни дам, ни кавалеров,
Всюду свечи догорели.

Лишь вдвоем остались в зале
Альманзор и донья Клара;
Их мерцаньем обливает
Догорающая лампа.

В мягких креслах донья Клара,
На скамейке дремлет рыцарь,
Головой припав усталой
На любимые колени.

Дама розовое масло
Льет с любовью из флакона
На его густые кудри —
И глубоко он вздыхает.

Тихо нежными устами
Шевеля, целует донья
Кудри рыцаря густые —
И чело его темнеет.

Из очей ее прекрасных
Льются слезы на густые
Кудри рыцаря — и рыцарь
Злобно стискивает губы.

Снится: он опять в соборе
С наклоненной головою
Молчалив стоит и слышит
И глухой и мрачный говор.

Слышит — ропщут, негодуя,
Исполинские колонны,
Не хотят терпеть позора
И колеблются со стоном.

Покачнулись — треск и грохот;
Люди в ужасе бледнеют;
Купол падает в осколках…
Воют боги христиан.

Василий Иванович Майков

Суд картине

Один то так, другой то инако толкует,
И всякий по своей все мысли критикует.
Льву вздумалось себе Венеру написать,
А дело рассудил Мартышке приказать.
Призвав ее к себе, и тако ей вещает:
«Мартышка, знаю я, что зверь искусный ты;
Примись и сделай мне богиню красоты,
Изобрази ее всех прелестей черты».
Мартышка дело все исполнить обещает,
Пошла домой исполнить львов приказ.
Ей дочь была своя красавица для глаз;
«Довольно, — говорит, — мне будет для примеру
Намалевать с нее прекрасную Венеру».
И написала в-точь
Свою Мартышка дочь.
«Вот, — с радости кричит, — для удовольства львова
Красавица готова!»
И тако своего Мартышка ремесла
Картину принесла.
Лев, зря картину живу,
«Но только, — говорит, — прибавить должно гриву.
Которая б во всем подобилась моей;
Тогда-то должно честь отдать картине сей».
Мартышка говорит: «То было бы безбожно,
Когда Венерин лик поху́лить здесь возможно;
Она точь-в-точь
Похожа на мою большую дочь,
Которая, скажу, красавица, я прямо».
Но Лев стоит упрямо.
«Пожалуй, — говорит, — сей мысли не порочь,
Которой никогда не думаю оставить;
Конечно, надобно, чтоб гриву к ней приставить».
И тако и́дет спор.
Но Лев решити тем сей вздумал разговор:
Собрать зверей и всю скотину
Судить картину.
Мартышка и́дет в суд
И мнит, что честь ее картине отдадут;
Так думала Мартышка.
Пришла всех прежде Мышка:
«Прекрасно, — говорит, — лицо ее и рост,
Да только надлежит прибавить ей мой хвост,
Тогда совсем она красавица явится».
Пришел тут Слон и, зря, дивится:
«Куда, — он говорит, — развратен ныне свет!
У сей красавицы и хобота уж нет».
Верблюд сказал: «Когда б моя спина и ноги,
То прямо бы она красавица была».
Оленю речь была верблюжья не мила:
«Когда бы,— говорит, — мои ей только роги;
Да можно ль, чтоб когда без рог могли быть боги?»
Тут Бык сказал: «Тогда б хорошей льзя назвать,
Когда бы роги ей мои прималевать».
И в том стоял упрямо.
Но Вепрь заговорил: «Не знаете вы прямо
Прямого хо́рошства, и так вы дураки;
Ей надобно мои клыки».
Потом пришел Осел к написанной картине:
Не полюбилася и сей она скотине;
Он прочих мненье опроверг
И говорит: «Поверх
Сея прекрасной туши
Когда бы написать мои большие уши,
Тогда б сказал и я,
Что прямо хороша красавица сия».
Козел восстал против зверей и всей скотины,
Когда пришла ему промолвить череда:
«Ко украшению прекрасной сей картины,
Конечно, надобна, — сказал он, — борода».
Крот выполз из норы, сказав: «Хоть я не вижу,
Однако ж думаю, что я вас не обижу,
Когда скажу теперь полезное для вас:
По мненью моему, быть должно ей без глаз».
Противу сих речей тут все взнегодовали,
Невежею Крота и глупым называли;
Однако же Крота хотя всяк глупым звал,
Но мненья своего никто не отставал.
Тогда Мартышка Льву и всем зверям пеняла,
А мненья и она того не отменяла,
Что точно ею львов исполнен был приказ
И что она должна всем нравиться для глаз:
«А если вашего держаться мне примеру,
Так должно написать прегнусную химеру,
А не Венеру».

Генрих Гейне

Сумерки богов

Явился Май, принес и мягкий воздух,
И золотой свой свет, и аромат,
И дружелюбно белыми цветами
Всех манит, и из тысячи фиалок
С улыбкой смотрит синими очами,
И расстилает свой ковер зеленый,
Весь пышно затканный лучами солнца
И утренней росой, и созывает
К себе любезных смертных. Глупый люд
На первый зов покорно поспешает.
Мужчины вышли в нанковых штанах
И в праздничных кафтанах с золотыми,
Сияющими пуговками; в цвет
Невинности все женщины оделись;
Крутит свой ус весенний молодежь;
У девушек высоко дышат груди;
Поэты городские запаслись
Карандашом, бумагой и лорнетом…
И все, ликуя, за город бегут,
Садятся на муравчатых полянах,
Любуются на быстрый рост деревьев,
На нежные и пестрые цветочки,
Внимают пенью беззаботных пташек
И шлют привет свой ясным небесам.

И у меня был Май с визитом. Трижды
В затворенную дверь он постучал
И кликнул мне: «Я Май! Не прячься, бледный
Мечтатель! выдь! Тебя я поцелую!»
Но двери я не отпер и сказал:
«Недобрый гость, зовешь меня напрасно!
Тебя насквозь прозрел я — и насквозь
Узнал строенье мира; слишком много
И слишком глубоко узнал — и прахом
Рассеялись все радости мои,
И в сердце скорби вечные вселились.
Сквозь каменную жесткую кору
Мне ясно видно все в людских домах,
В людских сердцах; и здесь и там я вижу
Обман, да ложь, да жалостное горе.
На лицах я читаю злые мысли;
В стыдливом девственном румянце виден
Мне тайный трепет похоти; над гордым
И вдохновенным юноши челом —
Колпак дурацкий. Всюду на земле
Лишь тени прокаженные я вижу
Да рожи глупые и сам не знаю,
В больнице я иль в доме сумасшедших.
Насквозь, как в чистое стекло, я вижу
И всю земную глубь, и весь тот ужас,
Что Май напрасно хочет утаить
Под пышной муравой своей. Я вижу,
Как мертвецы лежат в гробах там тесных;
Глаза раскрыты, руки скрещены,
Лицо как полотно, и бел их саван,
И черви между желтых губ клубятся.
Я вижу — сын, с любовницей шутя,
Садится на отцовскую могилу…
Вокруг с насмешкой свищут соловьи,
И нежные цветочки полевые
Лукаво издеваются, и мертвый
Отец в своей могиле шевелится,
И вздрагивает скорбно мать земля».

О бедная земля! твои терзанья
Я знаю. Вижу я, как грудь твою
Снедает пламя, как исходят кровью
Бесчисленные жилы, как широко
Твоя раскрылась рана и потоком
Вдруг хлынули огонь, и кровь, и дым.
Я вижу — из земной разверстой пасти
Выходят исполинские сыны
Предвечной ночи, машут над собой
Багровыми светильниками, ставят
Свои литые лестницы и грозно
Бегут по ним на штурм твердыни неба.
За ними лезут карлики, и с треском
Там золотые лопаются звезды.
Руками дерзновенных пришлецов
Раздернута завеса золотая
У божьего шатра, и с воем ниц
Святые сонмы ангелов упали.
Весь побледнев, сидит на троне бог,
Рвет волосы и топчет свой венец.
Горит все царство вечности. Повсюду
Пожар кровавый мечут исполины,
А карлы бьют горящими бичами
По спинам ангелов и в смертных корчах
Их за волосы тащут и кидают.
И мой хранитель-ангел там, с цветущим,
Прелестным ликом, с русыми кудрями,
С блаженством в голубых глазах и вечной
Любовью на устах… И гадкий, черный
Урод его схватил и повалил…
Со скрежетом он смотрит на его
Божественные члены… Сладострастно
Насилует его в своих обятьях…
И ярый крик несется по вселенной…
Шатнулися основы мировые —
И рухнули и небо и земля,
И воцарилась тьма предвечной ночи.

Константин Николаевич Батюшков

К Филисе

Что скажу тебе, прекрасная,
Что скажу в моем послании?
Ты велишь писать, Филиса, мне,
Как живу я в тихой хижине,
Как я строю замки в воздухе,
Как ловлю руками счастие.
Ты велишь — и повинуюся.

Ветер воет всюду в комнате
И свистит в моих окончинах,
Стулья, книги — все разбросано:
Тут Вольтер лежит на библии.
Календарь на философии.
У дверей моих мяучит кот
А у ног собака верная
На него глядит с досадою.
Посторонний, кто взойдет ко мне,
Верно скажет: «Фебом проклятый.
Здесь живет Поэт в унынии».
Правда, что воображение
Убирает все рукой своей,
Сыплет розаны на терние,
И Поэт с душой спокойною
Веселее Креза с золотом.
Независимость любезную
Потерять на цепь золочену!..
Я счастлив в моей беспечности,
Презираю гордость глупую,
Не хочу кумиру кланяться
С кучей глупых обожателей.
Пусть змиею изгибаются
Твари подлые, презренные,
Пусть слова его оракулом
Чтут невежды и со трепетом
Мановенья ждут руки его!

Как пылинка вихрем поднята,
Как пылинка вихрем брошена
Так и счастье наше чудное
То поднимет, то опустит вдруг.

Часто бегал за Фортуною
И держал ее в руках моих:
Чародейка ускользнула тут
И оставила колючий терн.
Славу, почести мы призраком
Называем, если нет у нас;
Но найдем — прощай, мечтание!
Чашу с ними пьем забвения
(Суета всегда прелестна нам),
И мудрец забудет мудрость всю.
Что же делать нам?. Бранить людей?..
Нет, найти святое дружество.
Жить покойно в мирной хижине;
Нелюдим пусть ненавидит нас:
Он несчастлив — не завидую.

Страх и ужас на лице его
Ходит он с главой потупленной,
И спокойствие бежит его!
Нежно дружество с улыбкою
Не согреет сердца хладного,
И слеза его должна упасть,
Не отертая любовию!

Посмотри, Дамон как мудрствует:
Он находит зло единое.
«Добродетель, — говорит Дамон, —
Добродетель — суета одна,
Добродетель — призрак слабых душ.
Предрассудок в мире царствует,
Людям всем он ослепил глаза».

Он не долго будет думать так,
Хладна смерть к нему приближится:
Он увидит заблуждение,
Он увидит. Совесть страшная
Прилетит к нему тут с зеркалом;
Волоса ее растрепаны,
На глазах ее отчаянье,
А в устах — упреки, жалобы.
Полно! Бросим лучше дале взгляд.

Посмотри, как здесь беспечная
В скуке дни влечет Аталия.
День настанет — нарумянится.
Раза три зевнет — оденется.
«Ах!… зачем так время медленно!» —
Скажет тут в душе беспечная,
Скажет с вздохом и заснет еще!

Бурун ищет удовольствия,
Ездит, скачет… увы! — нет его!
Оно там, где Лиза нежная
Скромно, мило улыбается?..
Он приходит к ней — но нет его!..
Скучной Лиза ему кажется.
Так в театре, где комедия
Нас смешит и научает вдруг?
Но и там к несчастью нет его!
Так на бале?.. Не найдешь его:
Оно в сердце должно жить у нас…

Сколько в час один бумаги я
Исписал к тебе, любезная!
Все затем, чтоб доказать тебе,
Что спокойствие есть счастие.
Совесть чистая — сокровище,
Вольность, вольность — дар святых небес.

Но уж солнце закатилося,
Мрак и тени сходят на землю.
Красный месяц с свода ясного
Тихо льет свой луч серебряный
Тихо льет, но черно облако
Помрачает светлый луч луны,
Как печальны вспоминания
Помрачают нас в веселый час.

В тишине я ночи лунныя
Как люблю с тобой беседовать!
Как приятно мне в молчании
Вспоминать мечты прошедшие!
Мы надеждою живем, мой друг,
И мечтой одной питаемся.
Вы, богини моей юности,
Будьте, будьте навсегда со мной!

Так, Филиса моя милая,
Так теперь, мой друг, я думаю.
Я счастлив — моим спокойствием,
Я счастлив — твоею дружбою…

1804/1805

Александр Пушкин

Послание цензору

Угрюмый сторож муз, гонитель давний мой,
Сегодня рассуждать задумал я с тобой.
Не бойся: не хочу, прельщенный мыслью ложной,
Цензуру поносить хулой неосторожной;
Что нужно Лондону, то рано для Москвы.
У нас писатели, я знаю, каковы;
Их мыслей не теснит цензурная расправа,
И чистая душа перед тобою права.

Во-первых, искренно я признаюсь тебе,
Нередко о твоей жалею я судьбе:
Людской бессмыслицы присяжный толкователь,
Хвостова, Буниной единственный читатель,
Ты вечно разбирать обязан за грехи
То прозу глупую, то глупые стихи.
Российских авторов нелегкое встревожит:
Кто английской роман с французского преложит,
Тот оду сочинит, потея да кряхтя,
Другой трагедию напишет нам шутя —
До них нам дела нет; а ты читай, бесися,
Зевай, сто раз засни — а после подпишися.

Так, цензор мученик; порой захочет он
Ум чтеньем освежить; Руссо, Вольтер, Бюфон,
Державин, Карамзин манят его желанье,
А должен посвятить бесплодное вниманье
На бредни новые какого-то враля,
Которому досуг петь рощи да поля,
Да связь утратя в них, ищи ее с начала,
Или вымарывай из тощего журнала
Насмешки грубые и площадную брань,
Учтивых остряков затейливую дань.

Но цензор гражданин, и сан его священный:
Он должен ум иметь прямой и просвещенный;
Он сердцем почитать привык алтарь и трон;
Но мнений не теснит и разум терпит он.
Блюститель тишины, приличия и нравов,
Не преступает сам начертанных уставов,
Закону преданный, отечество любя,
Принять ответственность умеет на себя;
Полезной истине пути не заграждает,
Живой поэзии резвиться не мешает.
Он друг писателю, пред знатью не труслив,
Благоразумен, тверд, свободен, справедлив.

А ты, глупец и трус, что делаешь ты с нами?
Где должно б умствовать, ты хлопаешь глазами;
Не понимая нас, мараешь и дерешь;
Ты черным белое по прихоти зовешь;
Сатиру пасквилем, поэзию развратом,
Глас правды мятежом, Куницына Маратом.
Решил, а там поди, хоть на тебя проси.
Скажи: не стыдно ли, что на святой Руси,
Благодаря тебя, не видим книг доселе?
И если говорить задумают о деле,
То, славу русскую и здравый ум любя,
Сам государь велит печатать без тебя.
Остались нам стихи: поэмы, триолеты,
Баллады, басенки, элегии, куплеты,
Досугов и любви невинные мечты,
Воображения минутные цветы.
О варвар! кто из нас, владельцев русской лиры,
Не проклинал твоей губительной секиры?
Докучным евнухом ты бродишь между муз;
Ни чувства пылкие, ни блеск ума, ни вкус,
Ни слог певца Пиров, столь чистый, благородный —
Ничто не трогает души твоей холодной.
На все кидаешь ты косой, неверный взгляд.
Подозревая все, во всем ты видишь яд.
Оставь, пожалуй, труд, нимало не похвальный:
Парнас не монастырь и не гарем печальный,
И право никогда искусный коновал
Излишней пылкости Пегаса не лишал.
Чего боишься ты? поверь мне, чьи забавы —
Осмеивать закон, правительство иль нравы,
Тот не подвергнется взысканью твоему;
Тот не знаком тебе, мы знаем почему —
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете.
Барков шутливых од тебе не посылал,
Радищев, рабства враг, цензуры избежал,
И Пушкина стихи в печати не бывали;
Что нужды? их и так иные прочитали.
Но ты свое несешь, и в наш премудрый век
Едва ли Шаликов не вредный человек.
За чем себя и нас терзаешь без причины?
Скажи, читал ли ты Наказ Екатерины?
Прочти, пойми его; увидишь ясно в нем
Свой долг, свои права, пойдешь иным путем.
В глазах монархини сатирик превосходный
Невежество казнил в комедии народной,
Хоть в узкой голове придворного глупца
Кутейкин и Христос два равные лица.
Державин, бич вельмож, при звуке грозной лиры
Их горделивые разоблачал кумиры;
Хемницер истину с улыбкой говорил,
Наперсник Душеньки двусмысленно шутил,
Киприду иногда являл без покрывала —
И никому из них цензура не мешала.
Ты что-то хмуришься; признайся, в наши дни
С тобой не так легко б разделались они?
Кто ж в этом виноват? перед тобой зерцало:
Дней Александровых прекрасное начало.
Проведай, что в те дни произвела печать.
На поприще ума нельзя нам отступать.
Старинной глупости мы праведно стыдимся,
Ужели к тем годам мы снова обратимся,
Когда никто не смел отечество назвать,
И в рабстве ползали и люди и печать?
Нет, нет! оно прошло, губительное время,
Когда Невежества несла Россия бремя.
Где славный Карамзин снискал себе венец,
Там цензором уже не может быть глупец…
Исправься ж: будь умней и примирися с нами.

«Все правда, — скажешь ты, — не стану спорить с вами:
Но можно ль цензору по совести судить?
Я должен то того, то этого щадить.
Конечно, вам смешно — а я нередко плачу,
Читаю да крещусь, мараю наудачу —
На все есть мода, вкус; бывало, например,
У нас в большой чести Бентам, Руссо, Вольтер,
А нынче и Милот попался в наши сети.
Я бедный человек; к тому ж жена и дети…»

Жена и дети, друг, поверь — большое зло:
От них все скверное у нас произошло.
Но делать нечего; так если невозможно
Тебе скорей домой убраться осторожно,
И службою своей ты нужен для царя,
Хоть умного себе возьми секретаря.

Николай Алексеевич Некрасов

Филантроп

Частию по глупой честности,
Частию по простоте,
Пропадаю в неизвестности,
Пресмыкаюсь в нищете.
Место я имел доходное,
А доходу не имел:
Бескорыстье благородное!
Да и брать-то не умел.
В Провиантскую комиссию
Поступивши, например,
Покупал свою провизию —
Вот какой миллионер!
Не взыщите! честность ярая
Одолела до ногтей;
Даже стыдно вспомнить старое —
Ведь имел уж и детей!
Сожалели по Житомиру:
«Ты-де нищим кончишь век
И семейство пустишь по миру,
Беспокойный человек!»
Я не слушал. Сожаления
В недовольство перешли,
Оказались упущения,
Подвели — и упекли!
Совершилося пророчество
Благомыслящих людей:
Холод, голод, одиночество,
Переменчивость друзей —
Все мы, бедные, изведали,
Чашу выпили до дна:
Плачут дети — не обедали,-
Убивается жена,
Проклинает поведение
Гордость глупую мою;
Я брожу как приведение,
Но — свидетель бог — не пью!
Каждый день встаю ранехонько,
Достаю насущный хлеб…
Так мы десять лет ровнехонько
Бились, волею судеб.

Вдруг — известье незабвенное! —
Получаю письмецо,
Что в столице есть отменное,
Благородное лицо;
Муж, которому подобного,
Может быть, не знали вы,
Сердца ангельски незлобного
И умнейшей головы.
Славен не короной графскою,
Не приездом ко двору,
Не звездою станиславскою,
А любовию к добру,—
О народном просвещении
Соревнуя, генерал
В популярном изложении
Восемь томов написал.
Продавал в большом количестве
Их дешевле пятака,
Вразумить об электричестве
В них стараясь мужика.
Словно с равными беседуя,
Он и с нищими учтив,
Нам терпенье проповедуя,
Как Сократ красноречив.

Он мое же поведение
Мне как будто обяснил,
И ко взяткам отвращение
Я тогда благословил;
Перестал стыдиться бедности:
Да! лохмотья нищеты
Не свидетельство зловредности,
А скорее правоты!
Снова благородной гордости
(Человек самолюбив),
Упования и твердости
Я почувствовал прилив.
«Нам господь послал спасителя,—
Говорю тогда жене,—
Нашим крошкам покровителя!»
И бедняжка верит мне.
Горе мы забвенью предали,
Сколотили сто рублей,
Все как следует разведали
И в столицу поскорей.
Прикатили прямо к сроднику,
Не пустил — ступай в трактир!
Помолился я угоднику,
Поначистил свой мундир
И пошел… Путем-дорогою,
Чтоб участие привлечь,
Я всю жизнь мою убогую
Совместил в такую речь:
«Оттого-де ныне с голоду
Умираю словно тварь,
Что был глуп и честен смолоду,
Знал, что значит бог и царь.
Не скажу: по справедливости
(Невелик я генерал),
По ребяческой стыдливости
Даже с правого не брал —
И погиб… Я горе мыкаю,
Я работаю за двух,
Но не чаркой — вашей книгою
Подкрепляю слабый дух,
Защитите!..»
Не заставили
Ждать минуты не одной.
Вот в приемную поставили,
Доложили чередой.
Вот идет его сиятельство,—
Я сробел, чуть жив стою;
Впал в тупое замешательство
И забыл я речь свою.
Тер и лоб и переносицу,
В потолок косил глаза,
Бормотал лишь околесицу,
А о деле — ни аза!
Изумились, брови сдвинули:
«Что вам нужно?» — говорят.
— Нужно мне… — Тут слезы хлынули
Совершенно невпопад.
Просто вещь непостижимая
Приключилася со мой:
Грусть, печаль неудержимая
Овладела всей душой.
Все, чем жизнь богата с младости
Даже в нищенском быту,—
Той поры счастливой радости,
Попросту сказать: мечту —
Все, что кануло и сгинуло
В треволненьях жизни сей,
Все я вспомнил, все прихлынуло
К сердцу… Жалкий дуралей!
Под влиянием прошедшего,
В грудь ударив кулаком,
Взвыл я вроде сумасшедшего
Пред сиятельным лицом!..

Все такие обстоятельства
И в мундиришке изян
Привели его сиятельство
К заключенью, что я пьян.
Экзекутора, холопа ли
Попрекнули, что пустил,
И ногами так затопали…
Я лишился чувств и сил!
Жаль, одним не осчастливили —
Сами не дали пинка…
Пьяницу с почетом вывели
Два огромных гайдука.
Словно кипятком ошпаренный,
Я бежал, не слыша ног,
Мимо лавки пивоваренной,
Мимо погребальных дрог,
Мимо магазина швейного,
Мимо бань, церквей и школ,
Вплоть до здания питейного —
И уж дальше не пошел!

Дальше нечего рассказывать!
Минет сорок лет зимой,
Как я щеку стал подвязывать,
Отморозивши хмельной.
Чувства словно как заржавели,
Одолела страсть к вину;
Дети пьяницу оставили,
Схоронил давно жену.
При отшествии к родителям,
Хоть кротка была весь век,
Попрекнула покровителем.
Точно: странный человек!
Верст на тысячу в окружности
Повестят свой добрый нрав,
А осудят по наружности:
Неказист — так и неправ!
Пишут как бы свет весь заново
К общей пользе изменить,
А голодного от пьяного
Не умеют отличить…

Борис Анисимович Кушнер

Митинг Дворцов

Бил барабан.
Был барабанщиком конный с гранитной глыбы.
Бой копыт Фальконета заставил даже пыль Марсова поля звенеть.
Герольды—трубач с дворцовой колоны, рубака с Мариинской Площади и третий—в медалях грудь—трехсотпудовой медной рудою на квартирной булыжной груде стал.
там,
Где медовые дали Азии, Сибирью зияя, за решеткой окна в Европу теплятся.
Гулко герольды сзывают:
— На митинг, на митинг, на митинг…
Шли.
Над братской оградой, рада не рада, дворцов затаенная рада метнулась в знамя невероятной речи.
Зимний двуглавый с пачкой орлов обезглавленных, красный от крови, которой цари мокли, пришел на порог братский и тупо бросил единственный в мире барок.
Нервный Инженерный Замок с надменностью мальтийца лез искаженной рожей через лысые липы Летнего Сада-
Ласковым бархатом лени барской ползучие высились арки над темнеющей ракой отверженной Аркадии.
Истовым крестом—набожный красавец—крестился Аничков. Ничком пробирался на площадь. Под мышкою с домовым богом, побирался.
Понуро привел панургово театров стадо Глинка.
Желтела, белела Александринка, слоновыя челюсти колон оскалив.
Голубой калиф, мечтала мечеть в небо руками.
Тонко…
Цирк Модерн в сторонке.
У ног Цитадель, как серый камень.
Биржа делегатами прислала Ростры, корабельных корпусов чреватые кесаревым сечением.
Легатами Мраморного стояли рамы пилястров тускнеющих.
Какой-то молью изеденный с Мойки.
И стройный Смольного Девиц Растрелли.
Четырех перспектив бессменный председатель, глава ватаги гигантов, небрежно играя игрою курантов, в стрельчатый локон волосы выся, доклад грохочет голосом выси:
Товарищи! Города горло сжато. Не смеют рынков хоры туманов охры рвать в рыданьях о старом. На ветошь татарам наветов продали ненужных оранжереи. Пальбою сдавленные по панели хиреют хвостов удавы. Куда вы? Куда вы'? Былому точка выбита в пулеметной очереди. Впереди, ради наших сынов хвастливой радости, еще ли дикие оргии штыки расправили?
Правы ли те, которые правили? Или оравы поведут города?
Не хватит четырех дум мудрости опровергнуть злоречие грудам на грудь припавших трупов.
Правы ли те, которые правду в муках сердцем окровавленным выродили? Или те, чьих брюх выродившаяся трусость над миром породисто пушками по родинам бухает?
Война поперхнулась. Бой—обалдел. Не беда, что мир не у дел. Тает печаль без вести повешенных. На цыпочках завтра к набату. Всех на цепи приведет парад расплаты. Сбросив трехцветные латы, смерть первая взойдет на баррикаду.
Вы, товарищи, древнейшая в городе нация. Вы целовали уста и черным и красным любовницам столицы. Поймите—ведь небо не синяя ассигнация, не разменная по курсу золота зорь. Небо не только людям полезно. Небо—вещь и хочет, забившись в щель бездны, бояться глупых выстрелов. Быть может оно, роняя глазницы звезд, с солнцем, вытекшим от зноя революций, в зените не выстоит и грянет под ноги людям, не сберегшим зеницы ока.
Товарищи! сегодня дворцам речь. Слов много выкрикнем в ухо эху. Анналов не надо. Кандалы каналов сложим на аналое бессонной ночи. Горят площадей чадные плошки. Мглятся лица пощечиной. Лощины улиц юлят. Гулко лощит трескотня переулки. Ручища орут мятежа.
Тяжкой поступью, по ступицу увязая в гнев сердца, пятная оторопь прохожих, проходят на попятный осужденные. Пятый день торопливо скрипит бегущий такелаж восстания под пятой Авроры. Горы прошлого в страхе прахом раз’аханы. Сколько таких непрошеных погибло на эшафоте. Последний еще и убрать не успели. Лежит он мертвый где-то на Невском, на Кирочной, очной ставкой грозя ночи покою.
А люди из Смольного смогут ли? Тоже не больно. В фейерверки укутались. Западу молятся крамольно.
Вот бароны головы монархов, верки обороны в западни хохлят.
Затмилась лозами пальма. Возами вечные лозунги на свалку. И даже последний туда отвезли—в подпалинах, в нагольном тулупе—Стокгольм.
Пока гордый табун декретов без узды вымолачивает степь за Днепром, и Доном,—на Эльбе и Темзе, на Сене и нервных берегах Гудзона, в зоне все еще буйно помешанных, люди рушат города и бегут озорные, набрав каменьев, проломить другому глупому голову. Там, говорят, голова дешевле, чем в Чарджуе гнилая дыня. Головы дешевы, да камни дороги. Дорогие товарищи! неужели допустим, чтоб благородный мрамор, столетний гранит, серый и красный, как сердце граната—тела наши—были растасканы убийцам на гранаты.
Хорошо ночью над городом, товарищи. Глухо как дворняжка спросоня, взвизгивает Викжель, языком железа лизнув окраину.
О крае ином сном заботливы юноши.
Легка синь ноши.
Пока легкомысленный день не пришел развалиться на подушках неба,
с лютиком солнца в петлице.
посылая кальян океана,
Пуская, кольца облаков вереницей.
Товарищи, вволю насытив тишину молчанием, обявим и мы нашу волю отчаянья.
Внемли:
По глубоким пролежням земли, от тихого нашего рая до дального края, вплоть до долларов янки—океан разметался беспомощный, умирающий от водянки.
На троне просторов нетронутых Алтая дремлет стена литая.
Кавказа горбы
Баррикадой Урал, крикнуть хребтами—ура!
Пора предявить ко взысканию опротестованную декларацию прав угнетенной вещи.
Прямая и тайная рада
всем датам:
наш ультиматум—от звезды до звезды автономия вещи.
Кончил, и все согласны.
Голосуют гиганты.
Председатель вынимает из кармана куранты.
Принято единогласно.
Грузно дворцы расходятся. Бредут каменным шагом ухая. По мостам грохочут.
Лихо купол заламывая, жестом паническим, флигелей руками разводя лирически, взмыл по Шпалерной Таврический.
Краснея, но понимая отлично язык вражеский, Пажеский семенит за Публичной.
Лично на свое попечение берет Корпуса и Учебные Заведения белых ночей Иеремия—Академия.
Все разбрелись феерического города парки.
В Гатчино Гатчинский, в Петергоф Петергофский ушли в тенистые парки.
И Смольный ушел на окраину. К груди пушку прижимает невольно. Хмурится на запад, мудрый и недовольный.

Адам Мицкевич

Фapыс

Фapыс.
З Mицкевичa (*).
Як човен веселый, видчалывшы в море,
По сыним крыштали за витром летыть
И весламы воду и пиныть и opе,
Лебежею шыею в хвылях шумыть:
Так дыкый Арап, поводы видпустывшы
Коню вороному, в пустыню бижыть:
Кинь шыбкый копыты в писку пошопывшы,
Як крыця гаряча в води, клекотыть.
Вже кинь мий по морю сухому ныря
И хвылю писчану грудьми ростына,
Далше—глыбще, далше—глыбше;
В гору курява выхрыть —
Далше—выще, далше—выще,
По-над пылью кинь летыть.
Мий кинь вороный так як хмара лишае,
И лысина в лоби—як з мисяца риг,
И шовкова грыва по витрови мае,
Кругом блыскавкы роскыдае з-пид ниг.
Мчы литавче билоногый!
Лис и горы—прич з дорогы!
Дармо мене пальма в поли
Жде з шышкамы й холодком —
Утикаю я по воли —
Пальма скрылася з стыдом
И в повитри утонула
И шелестом лысця з гинця усмихнулась.
Там скалы—понура сторожа пустынь —
Пиддержують неба кинци головою (**)!
И дражнять що гупа копытамы кинь,
И сварятця слидом за мною:
О невиглас!—де вин гопыть,
Там вид сонця весь скыпыть;
Де пискамы кинь летыть —
Головы там не прыклоныть
Пид шатер серед пустынь —
Небо там шатер одын.
Тилко скалы там ночують,
Тилко звизды там кочують.
Витер свару розимчав;
Я прйсвыснув—кинь помчав.
Глядь назад—понури скалы,,..
Вси вид мене повтикалы:
Довгым рядом в степ бижать, —
Слызлы—слиду их незнать.
Грак, почувши що сварятца горы, гадае,
Що в пусгаыни коня й бедуина пиймае,
И, росправывшы крыла, погнався гинцем —
Трычи голову чорным обвив обручем (**):
Чую, кракнув, запах трупий,
Сам ты глупый, кинь твий глупый:
Хоч найты в писках дорогы,
Хоче паши билоногый:
Лышня праця:—хшо зайшов —
Не выходыть видциль знов.
Сым шляхом витры блукают —
Слид писками замитають.
Трав лука ся не несе —
Ся лука гадюк пасе.
Тилко трупы тут кочуют —
Тут тилко гракы кочуют. —
И крачачы когти на мене справляв;
З граком мы зиглянулысь око на око —
Хтож злякавсь?—Грак злякавсь и порвався высоко. —
Я хотив накарать и майдай напынавсь
И очыма грака я слидыв за собою —
Грак мий чорною плямкою в витри повыс:
Показавсь горобцем—и жуком—и бжолою, —
A дали в повитри цилком ростопывсь.
Мчы, литавче билоногый!
Скалы и гракы—з дорогы!
Я оглянувсь—аж з Захиду хмара летыть
На крылах шырокых по сыньому склепу:
В неби хмара гинцем так хотила прослыть,
Як литав вороным я по степу, —
И завысла надо мною
З витром свыснула враждою:
О невиглас!—там тоби
Спека груды вси ростопышь;
Дощык з хмары не окропыть
Курявы на голови.
Джерело в писку степовим
Не озвеця срибным сдовом.
Росу там—к земли не ссяде —
Вльот голодный витер краде.
Дармо, дармо лякае; я мчусь по писках:
Хмара, мов занудывшись, по небу слоняе,
Нызче голову склоняе
И застряла на горах.
Аще раз як хмару очыма я скынув —
Ьии за всим небом позаду покынув:
Що в серци ховала—я бачыв в очах:
Обимлила, счервонила
И вид злосты поблиднила —
A дали счорнцла як труп и сховалась в горах.
Мчы, литавче билоногый!
Грак и хмары—причь з дорогы!
Око небо обвело;
Я оглянувсь коло себе:
Ни в пустыни, ни на неби
Вже никого не було.
Мертвый степ—и свит настав —
Людських ниг не циловав. —
Все там сном мертвецькым спыть,
Як звиряк ватага дыка
Не боитця, не бижыть
Вперше вздрившы чоловика.
Мий Боже!—тут я вже не першый!—в писках
Чи люды, чи видьмы в степу бованиють?
Чи бродять, чи добычи ждуть там в горах?
Ьиздци вси як сниг и ьих коии билиють!
Прыбиг—вси ни-з мисця; гукнув—вси мовчать!—то кисткы:
Стародавня каравана
Витром з пискив выгрибана.
На шкилетах верблюжых—з людей маслакы:
В ямы, де лежалы очи,
В голи щокы, мижь кисток,
Буйный вишер пискы точыть….
И ворожыть той писок:
Бедуине ошуканыц! —
Де лежит—там гураганы!
Не боюсь;—кинь мчышся вскок.
Мчы, литавче билоногый!
Видьмы, гураган—з дорогы!
Гураган, старшый брат з Афрыканськых выхрив
Серед степу гуля, серед жовтых пискив:
Мене зуздрив здалека—я став оглядаты,
Вертячыся на мисти—соби затумив:
Що-за выхор летить?… З моих меншых братив
Мабуть вырвавсь, никчемный, писок розмитаты…
Як посьмив вин мое дидивське розсыпаты?
Заревив,—и до мене горою порвавсь,
Зблид, посынив, що я не втикав, не здякавсь;
Землю рыв, писок сыпучый,
Всю Арапию измучыв
И, як грып-птах, мене з вороного зирвав;
Виддыхом огныстым палыть,
Крылами куряву палыть,
Кыда вверх, об землю бье,
Крутыть, рве, писок шпуе; —
Вырвавсь я " борюся смило,
Рву, клочком писок несу,
Роздираю иого птило
И зубамы мчу, грызу --.
Гураган з моих рук хотив в небо втекты —
Та не вырвавсь: в пив-тила зирвався и рунув
И пищаным дощем мене зверху облыв,
Але лиг быля ниг моих валом—и лунув.
Виддохнув я!—На звизды тоди поглядив —
И все небо як-раз—золотыми очыма —
Зрило все на Бедуина,
Бо причь мене нихто на земли там не жыв.
Як-то любо по воли дыхнуты грудьмы! —
Виддохнув я так шыроко,
Що повитря в Арбыстани
Ледви на виддышку стане.
Як-то любо поглянуть очыма всимы! —
Роспистерлось мое око
Так далеко, так шыроко,
Що билш свита засяга,
Ниж—як небо заляга.
Як-то любо розкынутьця серед степив! —
Я роскынувся тилом и рукы розняв
И здаетця свит з Зходу на Захид обняв:
Моя думка в повитри лишае и рветця
Выще, выще и выще—аж в небо несетця:
Як бжола топыть, з жалом кинец животив--
Так я—з думкою й душу у небо втопыв.
Л. Боровиковский.