В темной горнице постель;
Над постелью колыбель;
В колыбели с полуночи
Бьется, плачет что есть мочи
Беспокойное дитя…
Вот, лампаду засветя,
Чернобровка молодая
Суетится, припадая
Белой грудью к крикуну,
И лелеет, и ко сну
Избалованного клонит,
И поет, и тихо стонет
На чувствительный распев
Девяностолетних дев:
Усыпительная песня
«Да усни же ты, усни,
Мой хороший молодец!
Угомон тебя возьми,
О постылый сорванец!
Баю-баюшки-баю!
Уж и есть ли где такой
Сизокрылый голубок,
Ненаглядный, дорогой,
Как мой миленький сынок?
Баю-баюшки-баю!
Во зеленом во саду
Красно вишенье растет;
По широкому пруду
Белый селезень плывет:
Баю-баюшки-баю!
Словно вишенье румян,
Словно селезень он бел —
Да усни же ты, буян!
Не кричи же ты, пострел!
Баю-баюшки-баю!
Я на золоте кормить
Буду сына моего;
Я достану, так и быть,
Царь-девицу для него…
Баю-баюшки баю!
Будет важный человек,
Будет сын мой генерал…
Ну, заснул… хоть бы навек!
Побери его провал!
Баю-баюшки-баю!»
Свет потух над генералом;
Чернобровка покрывалом
Обвернула колыбель —
И ложится на постель…
В темной горнице молчанье,
Только тихое лобзанье
И неясные слова
Были слышны раза два…
После, тенью боязливой,
Кто-то, чудилося мне,
Осторожно и счастливо,
При мерцающей луне,
Пробирался по стене.
День был весенний,
Солнечный,
Ясный.
Мчались машины
По площади Красной.
Мчались машины,
Где надо — гудели,
В каждой из них
Пассажиры сидели:
В ЗИЛе-110, в машине зеленой,
Рядом с водителем —
Старый ученый.
В «Чайке» —
Седой генерал-лейтенант,
Рядом с шофером его адъютант
В бежевой «Волге» —
Шахтер из Донбасса,
Знатный забойщик высокого класса.
В серой «Победе» —
Известный скрипач,
И в «Москвиче» — врач.
Шины машин
По брусчатке шуршат.
Время не ждет.
Пассажиры спешат:
Кто в академию на заседание,
Кто на футбольное состязание,
Кто посмотреть из машины столицу,
Кто на концерт,
Кто на службу в больницу.
Вдруг впереди
Тормоза завизжали —
Это шоферы педали нажали:
Черные,
Белые,
Желтые,
Синие
Остановились машины у линии.
Остановились.
Стоят.
Не гудят.
А из машин пассажиры глядят.
Ждут пассажиры,
Водители ждут —
Мимо машин ребятишки идут!
По пешеходной
Свободной
Дорожке
Топают,
Топают,
Топают ножки —
Маленьким гражданам
Детского сада
Здесь перейти
Эту улицу надо.
Дети проходят,
А взрослые — ждут,
Ждут уже пять с половиной минут!
Ждут. Не шумят.
Никого не ругают —
Это же наши ребята шагают!
Наши защитники дела Советов!
Наши рабочие!
Наши поэты!
Учителя,
Агрономы,
Артисты!
Воины!
Ленинцы!
Коммунисты!!!
Каждому ясно:
Ну как же не ждать.
Будущей смене дорогу не дать!
Дети прошли.
Постовой обернулся:
— Добрая смена! —
И сам улыбнулся.
— Смена! —
Кивнул постовому шофер.
— Смена! —
Промолвил с улыбкой шахтер.
— Сила народа! —
Ученый сказал.
«Слава!» —
Подумал седой генерал.
«Убил ты, точно, на веку
Сто сорок два медведя,
Но прочитал ли хоть строку
Ты в жизни, милый Федя?»
— О нет! за множеством хлопот,
Разводов и парадов,
По милости игры, охот,
Балов и маскарадов,
Я книги в руки не бирал,
Но близок с просвещеньем:
Я очень долго управлял
Учебным учрежденьем.
В те времена всего важней
Порядок был — до книг ли? —
Мы брили молодых людей
И, как баранов, стригли!
Зато студент не бунтовал,
Хоть был с осанкой хватской,
Тогда закон не разбирал —
Военный или статский:
Дабы соединить с умом
Проворство и сноровку,
Пофилософствуй, а потом
Иди на маршировку!..
Случилось также мне попасть
В начальники цензуры,
Конечно, не затем, чтоб красть.
Что взять с литературы?
А так, порядок водворить…
Довольно было писку;
Умел я разом сократить
Журнальную подписку.
Пятнадцать цензоров сменил
(Все были либералы),
Лицеям, школам воспретил
Выписывать журналы.
«Не успокоюсь, не поправ
Писателей свирепость!
Узнайте мой ужасный нрав,
И мощь мою — и крепость!» —
Я восклицал. Я их застиг,
Как ураган в пустыне,
И гибли, гибли сотни книг,
Как мухи в керосине!
Мать не нашла бы прописей
Для дочери-девчонки,
И лопнули в пятнадцать дней
Все книжные лавчонки!..
Потом, когда обширный край
Мне вверили по праву,
Девиз «Блюди — и усмиряй!!»
Я оправдал на славу…
Во славном городе в Орешке,
По нынешнему званию Шлюшенбурха,
Пролегла тута широкая дорожка.
По той по широкой дорожке
Идет тут царев большой боярин,
Князь Борис сын Петрович Шереметев,
Со темя он со пехотными полками,
Со конницею и со драгунами,
Со удалыми донскими казаками.
Вошли оне во Красну мызу
Промежу темя высокими горами,
Промежу темя широкими долами,
А все полки становилися.
А втапоры Борис сын Петрович
В обезд он донских казаков посылает,
Донских, гребецких да еи́цкиех.
Как скрали оне швецкия караулы,
Маэора себе во полон полонили,
Привезли его в лагири царския.
Злата труба в поле протрубила,
Прогласил государь, слово молвил,
Государь московской, первой император:
«А и гой еси, Борис сын Петрович!
Изволь ты маэора допросити тихонько-помалешуньку:
А сколько-де силы в Орешке у вашего короля щвецкова?».
Говорит тут маэор не с упадкою,
А стал он силу рассказавать:
«С генералом в поле нашим — сорок тысячей,
С королем в поле — сметы нет».
А втапоры царев большой боярин,
Князь Борис сын Петрович Шереметев,
А сам он царю репортует,
Что много-де силы в поле той швецкой:
С генералом стоит силы сорок тысячей,
С королем в поле силы смету нет.
Злата труба в поле в лагире протрубила,
Прогласил первой император:
«А и гой еси, Борис Петрович!
Не устрашися маэора допросити,
Не корми маэора целы сутки,
Еще вы ево повторите,
Другие вы сутки не кормите,
И сладко он росскажет,
Сколько у них силы швецкия».
А втапоры Борис Петрович Шереметев
На то-то больно догадлив:
А двое-де сутки маэора не кормили,
Во третьи винца ему подносили.
А втапоры маэор россказал,
Правду истинну россказал всем:
«С королем нашим и генералом силы семь тысячей,
А более того нету!».
И тут государь [в]звеселился,
Велел ему маэора голову отляпать.
Овальный стол, огромный. Вдоль по залу
Проходят дамы, слуги — на столе
Огни свечей, горящих в хрустале,
Колеблются. Но скупо внемлет балу,
Гремящему в банкетной, и речам
Мелькающих по залу милых дам
Круг игроков. Все курят. Беглым светом
Блестят огни по жирным эполетам.
Зал, белый весь, прохладен и велик.
Под люстрой тень. Меж золотисто-смуглых
Больших колонн, меж окон полукруглых —
Портретный ряд: вон Павла плоский лик,
Вон шелк и груди важной Катерины,
Вон Александра узкие лосины…
За окнами — старинная Москва
И звездной зимней ночи синева.
Задумчивая женщина прижала
Платок к губам; у мерзлого окна
Сидит она, спокойна и бледна,
Взор устремив на тусклый сумрак зала,
На одного из штатских игроков,
И чувствует он тьму ее зрачков,
Ее очей, недвижных и печальных,
Под топот пар и гром мазурок бальных.
Немолод он и на руке кольцо.
Весь выбритый, худой, костлявый, стройный,
Он мечет зло, со страстью беспокойной.
Вот поднимает желчное лицо, —
Скользит под красновато-черным коком
Лоск костяной на лбу его высоком, —
И говорит: «Ну что же, генерал,
Я, кажется, довольно проиграл? —
Не будет ли? И в картах и в любови
Мне не везет, а вы счастливый муж,
Вас ждет жена…» — «Нет, Стоцкий, почему ж?
Порой и я люблю волненье крови», —
С усмешкой отвечает генерал.
И длится штос, и длится светлый бал…
Пред ужином, в час ночи, генерала
Жена домой увозит: «Я устала».
В пустом прохладном зале только дым,
И столовых шумно, говор и расспросы,
Обносят слуги тяжкие подносы,
Князь говорит: «А Стоцкий где? Что с ним?»
Муж и жена — те в темной колымаге,
Спешат домой. Промерзлые сермяги,
В заиндевевших шапках и лаптях,
Трясутся на передних лошадях.
Москва темна, глуха, пустынна, — поздно.
Визжат, стучат в ухабах подреза,
Возок скрипит. Она во все глаза
Глядит в стекло — там, в синей тьме морозной,
Кудрявится деревьев серых мгла
И мелкие блистают купола…
Он хмурится с усмешкой: «Да, вот чудо!
Нет Стоцкому удачи ниоткуда!»
Десятком кораблей
Десятком кораблей меж льдами
Десятком кораблей меж льдами северными
Десятком кораблей меж льдами северными побыли
И возвращаются
И возвращаются с потерей самолетов
И возвращаются с потерей самолетов и людей…
И возвращаются с потерей самолетов и людей… и ног…
Всемирному
Всемирному «перпетуум-Нобиле»
Пора
Пора попробовать
Пора попробовать подвесть итог
Фашистский генерал
Фашистский генерал на полюс
Фашистский генерал на полюс яро лез
На Нобиле —
На Нобиле — благословенье папское.
Не карты полюсов
Не карты полюсов он вез с собой,
Не карты полюсов он вез с собой, а крест,
громаднейший крестище…
громаднейший крестище… и шампанское!
Аэростат погиб.
Аэростат погиб. Спаситель —
Аэростат погиб. Спаситель — самолет.
Отдавши честь
Отдавши честь рукой
Отдавши честь рукой в пуховых варежках,
предав
предав товарищей,
предав товарищей, вонзивших когти в лед,
бежал
бежал фашистский генералишко.
Со скользкой толщи
Со скользкой толщи льдистый
Со скользкой толщи льдистый лез,
вопль о помощи:
вопль о помощи: «Эс-о-Эс!»
Не сговорившись,
Не сговорившись, в спорах покидая порт,
вразброд
вразброд выходят
вразброд выходят иностранные суда.
Одних
Одних ведет
Одних ведет веселый
Одних ведет веселый снежный спорт,
других —
других — самореклама государств.
Европа
Европа гибель
Европа гибель предвещала нам по карте,
мешала,
мешала, врала,
мешала, врала, подхихикивала недоверчиво,
когда
когда в неведомые
когда в неведомые океаны Арктики
железный «Красин»
железный «Красин» лез,
железный «Красин» лез, винты заверчивая.
Советских
Советских летчиков
Советских летчиков впиваются глаза.
Нашли!
Нашли! Разысканы —
Нашли! Разысканы — в туманной яме.
И «Красин»
И «Красин» итальянцев
И «Красин» итальянцев подбирает, показав,
что мы
что мы хозяйничаем
что мы хозяйничаем льдистыми краями.
Теперь
Теперь скажите вы,
Теперь скажите вы, которые летали,
что нахалтурили
что нахалтурили начальники «Италии»?
Не от креста ль
Не от креста ль с шампанским
Не от креста ль с шампанским дирижабля крен?
Мы ждем
Мы ждем от Нобиле
Мы ждем от Нобиле живое слово:
Чего сбежали?
Чего сбежали? Где Мальмгрен?
Он умер?
Он умер? Или бросили живого?
Дивите
Дивите подвигом
Дивите подвигом фашистский мир,
а мы,
в пространство
в пространство врезываясь, в белое
работу
работу делали
работу делали и делаем.
Снова
Снова «Красин»
Снова «Красин» в айсберги вросся.
За Амундсеном!
За Амундсеном! Днями воспользуйся!
Мы
Мы отыщем
Мы отыщем простого матроса,
Победившего
Победившего два полюса!
1928
Как-то раз перед толпою
Соплеменных гор
У Казбека с Шат-гороюБыл великий спор.
«Берегись! — сказал Казбеку
Седовласый Шат, –
Покорился человеку
Ты недаром, брат!
Он настроит дымных келий
По уступам гор;
В глубине твоих ущелий
Загремит топор;
И железная лопата
В каменную грудь,
Добывая медь и злато,
Врежет страшный путь.
Уж проходят караваны
Через те скалы,
Где носились лишь туманы
Да цари-орлы.
Люди хитры! Хоть и труден
Первый был скачок,
Берегися! Многолюден
И могуч Восток!»
— Не боюся я Востока! –
Отвечал Казбек, –
Род людской там спит глубоко
Уж девятый век.
Посмотри: в тени чинары
Пену сладких вин
На узорные шальвары
Сонный льет грузин;
И склонясь в дыму кальяна
На цветной диван,
У жемчужного фонтана
Дремлет Тегеран.
Вот — у ног Ерусалима,
Богом сожжена,
Безглагольна, недвижима
Мертвая страна;
Дальше, вечно чуждый тени,
Моет желтый Нил
Раскаленные ступени
Царственных могил.
Бедуин забыл наезды
Для цветных шатров
И поет, считая звезды,
Про дела отцов.
Всё, что здесь доступно оку,
Спит, покой ценя…
Нет! Не дряхлому Востоку
Покорить меня!
«Не хвались еще заране! –
Молвил старый Шат, –
Вот на севере в тумане
Что-то видно, брат!»
Тайно был Казбек огромный
Вестью той смущен;
И, смутясь, на север темный
Взоры кинул он;
И туда в недоуменье
Смотрит, полный дум:
Видит странное движенье,
Слышит звон и шум.
От Урала до Дуная,
До большой реки,
Колыхаясь и сверкая,
Движутся полки;
Веют белые султаны,
Как степной ковыль;
Мчатся пестрые уланы,
Подымая пыль;
Боевые батальоны
Тесно в ряд идут,
Впереди несут знамены,
В барабаны бьют;
Батареи медным строем
Скачут и гремят,
И дымясь, как перед боем,
Фитили горят.
И испытанный трудами
Бури боевой,
Их ведет, грозя очами,
Генерал седой.Идут все полки могучи,
Шумны, как поток,
Страшно-медленны, как тучи,
Прямо на восток.
И томим зловещей думой,
Полный черных снов,
Стал считать Казбек угрюмый
И не счел врагов.
Грустным взором он окинул
Племя гор своих,
Шапку на́ брови надвинул –
И навек затих. Шат — Елбрус. (Примечание Лермонтова).«Генерал седой» — Алексей Петрович Ермолов (1777–1861), командовавший войсками кавказского корпуса с 1816 по 1827 г. Горцы называют шапкою облака, постоянно лежащие на вершине Казбека. (Примечание Лермонтова). Спор. Впервые опубликовано в 1841 г. в «Москвитянине» (ч. III, № 6, с. 291–294).
Надо помянуть, непременно помянуть надо:
Трех Матрен
Да Луку с Петром;
Помянуть надо и тех, которые, например:
Бывшего поэта Панцербитера,
Нашего прихода честного пресвитера,
Купца Риттера,
Резанова, славного русского кондитера,
Всех православных христиан города Санкт-Питера
Да покойника Юпитера.
Надо помянуть, непременно надо:
Московского поэта Вельяшева,
Его превосходительство генерала Ивашева,
И двоюродного братца нашего и вашего.
Нашего Вальтера Скотта Масальского,
Дона Мигуэля, короля португальского,
И господина городничего города Мосальского.
Надо помянуть, помянуть надо, непременно надо:
Покойной Беседы члена Кикина,
Российского дворянина Боборыкина
И известного в Банке члена Аникина,
Надобно помянуть и тех, которые, например, между прочими:
Раба божия Петрищева,
Известного автора Радищева,
Русского лексикографа Татищева,
Сенатора с жилою на лбу Ртищева,
Какого-то барина Станищева,
Пушкина, не Мусина, не Онегинского, а Бобрищева,
Ярославского актера Канищева,
Нашего славного поэта шурина Павлищева,
Сенатора Павла Ивановича Кутузова-Голенищева
И, ради Христа, всякого доброго нищего.
Надо еще помянуть, непременно надо:
Бывшего французского короля Десвитского,
Бывшего варшавского коменданта Левицкого
И полковника Хвитского,
Американца Монрое,
Виконта Дарленкура и его Ипсибое
И всех спасшихся от потопа при Ное,
Музыкального Бетговена,
И таможенного Овена,
Александра Михайловича Гедеонова,
Всех членов старшего и младшего дома Бурбонова,
И супруга Берийского неизвестного, оного,
Камер-юнкера Загряжского,
Уездного заседателя города Ряжского,
И отцов наших, державшихся вина фряжского,
Славного лирика Ломоносова,
Московского статистика Андросова
И Петра Андреевича, князя Вяземского курносого,
Оленина Стереотипа
И Вигеля, Филиппова сына Филиппа,
Бывшего камергера Приклонского,
Господина Шафонского,
Карманный грош князя Григория Волконского
И уж Александра Македонского,
Этого не обойдешь, не объедешь, надо
Помянуть… покойника Винценгероде,
Саксонского министра Люцероде,
Графиню вицеканцлершу Нессельроде,
Покойного скрыпача Роде,
Хвостова в анакреонтическом роде;
Уж как ты хочешь, надо помянуть
Графа нашего приятеля Велегорского
(Что не любит вина горского),
А по-нашему Велеурского,
Покойного пресвитера Самбурского,
Дершау, полицмейстера с.-петербургского,
Почтмейстера города Василисурского;
Надо помянуть — парикмахера Эме,
Ресторатора Дюме,
Ланского, что губернатором в Костроме,
Доктора Шулера, умершего в чуме,
И полковника Бартоломе.
Повара али историографа Миллера,
Немецкого поэта Шиллера
И Пинети, славного ташеншпилера.
Надобно помянуть (особенно тебе) Арндта,
Да англичанина Warnta,
Известного механика Мокдуано,
Москетти, московского сопрано
И всех тех, которые напиваются рано.
Натуралиста Кювье
И суконных фабрикантов города Лувье,
Фравцузского языка учителя Жиля,
Отставного английского министра Пиля,
И живописца-аматера Киля.
Надобно помянуть:
Жуковского балладника
И Марса, питерского помадника.
Надо помянуть:
Господ: Чулкова,
Носкова,
Башмакова,
Сапожкова
Да при них и генерала Пяткина
И князя Ростовского-Касаткина.
Когда печальный стихотвор,
Венчанный маком и крапивой,
На лире скучной и ретивой
Хвалебный напевая вздор,
Зовет обедать генерала,
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливый,
Под отдаленный неги кров.
В тебе трудиться нет охоты.
Садись на тройку злых коней,
Оставь Петрополь и заботы,
Лети в счастливый городок,
Зайди в мой мирный уголок,
И с громом двери на замок
Запрет веселье молодое;
Явится на столе пирог,
И хлынет пиво золотое!
О Галич, близок, близок час,
Когда, послыша славы глас,
Покину кельи кров пустынный,
Забыв волшебный свой Парнас,
Златой досуг и мир невинный.
Татарский сброшу свой халат,
Простите, девственные музы,
Прости, предел младых отрад! —
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных муз —
В кругу пирующих корнетов!
О Галич, Галич, поспешай,
Тебя зовут досуг ленивый,
И друг ни скромный, ни спесивый,
И кубок, полный через край.
<1815>
Пускай угрюмый рифмотвор,
Повитый маком и крапивой,
Холодных од творец ретивый,
На скучный лад сплетая вздор,
Зовет обедать генерала,—
О Галич, верный друг бокала
И жирных утренних пиров,
Тебя зову, мудрец ленивый,
В приют поэзии счастливый,
Под отдаленный неги кров.
Давно в моем уединенье,
В кругу бутылок и друзей,
Не зрели кружки мы твоей,
Подруги долгих наслаждений
Острот и хохота гостей.
В тебе трудиться нет охоты;
Садись на тройку злых коней,
Оставь Петрополь и заботы,
Лети в счастливый городок.
Зайди к жиду Золотареву
В его, всем общий, уголок;
Мы там, собравшися в кружок,
Прольем вина струю багрову,
И с громом двери на замок
Запрет веселье молодое.
И хлынет пиво золотое,
И гордый на столе пирог
Друзей стесненными рядами,
Сверкая светлыми ножами,
С тобою храбро осадим
И мигом стены разгромим;
Когда ж, вином отягощенный,
С главой, в колени преклоненной,
Захочешь в мире отдохнуть
И, опускаяся в подушку,
Дабы спокойнее заснуть,
Уронишь налитую кружку
На старый бархатный диван,—
Тогда послания, куплеты,
Баллады, басенки, сонеты
Покинут скромный наш карман,
И крепок сон ленивца будет!..
Но рюмок звон тебя разбудит,
Ты вскочишь с бодрой головой,
Оставишь смятую подушку —
Подымешь милую подружку —
И в келье снова пир горой.
О Галич, время невозвратно,
И близок, близок грозный час,
Когда, послыша славы глас,
Покину кельи кров приятный,
Татарский сброшу свой халат.
Простите, девственные музы!
Прости, приют младых отрад!
Надену узкие рейтузы,
Завью в колечки гордый ус,
Заблещет пара эполетов,
И я — питомец важных Муз —
В числе воюющих корнетов!
О Галич, Галич! поспешай!
Тебя зовут и сон ленивый,
И друг ни скромный, ни спесивый,
И кубок полный через край!
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
то труп жены моей родной
вон там за гробовой стеной
я горько плачу страшно злюсь
о гроб главою колочусь
и вынимаю потроха
чтоб показать что в них уха
в слезах свидетели идут
и благодетели поют
змеею песенка несется
собачка на углу трясется
стоит слепой городовой
над позлащенной мостовой
и подслащенная толпа
лениво ходит у столба
выходит рыжий генерал
глядит в очках на потроха
когда я скажет умирал
во мне была одна труха
одно колечко два сморчка
извозчик поглядел с торчка
и усмехнувшись произнес
возьмем покойницу за нос
давайте выколем ей лоб
и по щекам ее хлоп хлоп
махнув хлыстом сказал кобыла
андреевна меня любила
восходит светлый комиссар
как яблок над людьми
как мирновременный корсар
имея вид семи
а я стою и наблюдаю
тяжко страшно голодаю
берет покойника за грудки
кричит забудьте эти шутки
когда здесь девушка лежит
во всех рыданье дребезжит
а вы хохочете лентяй
однако кто-то был слюнтяй
священник вышел на помост
и почесавши сзади хвост
сказал ребята вы с ума сошли
она давно сама скончалась
пошли ребята вон пошли
а песня к небу быстро мчалась
о Боже говорит он Боже
прими создание Твое
пусть без костей без мышц без кожи
оно как прежде заживет
о Боже говорит он правый
во имя Русския Державы
тут начал драться генерал
с извозчиком больным
извозчик плакал и играл
и слал привет родным
взошел на дерево буржуй
оттуда посмотрел
при виде разных белых струй
он молча вдруг сгорел
и только вьется здесь дымок
да не спеша растет домок
я выхожу из кабака
там мертвый труп везут пока
интересуюсь я спросить
кто приказал нам долго жить
кто именно лежит в коробке
подобно гвоздику иль кнопке
и слышу голос с небеси
мона… монашенку спроси
монашка ясная скажите
кто здесь бесчувственный лежит
кто это больше уж не житель
уж больше не поляк не жид
и не голландец не испанец
и не худой американец
вздохнула бедная монашка
«без лести вам скажу, канашка,
сей мертвый труп была она
княгиня Маня Щепина
в своем вертепе и легко и славно
жила княгиня Марья Николавна
она лицо имела как виденье
имела в жизни не одно рожденье.
Отец и мать. Отца зовут Тарас
ее рождали сорок тысяч раз
она жила она любила моду
она любила тучные цветы
вот как-то скушав много меду
она легла на край тахты
и говорит скорей мамаша
скорей придите мне помочь
в моем желудке простокваша
мне плохо, плохо. Мать и дочь.
Дрожала мать крутя фуражкой
над бедной дочкою своей
а дочка скрючившись барашком
кричала будто соловей:
мне больно мама я одна
а в животе моем Двина
ее животик был как холм
высокий очень туп
ко лбу ее прилип хохол
она сказала: скоро труп
меня заменит здесь
и труп холодный и большой
уж не попросит есть
затем что он сплошной
икнула тихо. Вышла пена
и стала твердой как полено»
монашка всхлипнула немного
и ускакала как минога
я погружаюсь в благодушную дремоту
скрываю непослушную зевоту
я подавляю наступившую икоту
покуда все не вышли петухи
поесть немного может быть ухи
в ней много косточек янтарных
жирных сочных
мы не забудем благодарны
пуховиков песочных
где посреди больших земель
лежит красивая мамзель
тут кончил драться генерал
с извозчиком нахальным
извозчик руки потирал
извозчик был пасхальным
буржуй во Францию бежал
как злое решето
француз французку ублажал
в своем большом шато
вдова поехала к себе
на кладбище опять
кому-то вновь не по себе
а кто-то хочет спать
и вдруг покойница как снег
с телеги на земь бух
но тут раздался общий смех
и затрещал петух
и время стало как словарь
нелепо толковать
и поскакала голова
на толстую кровать
Столыпин дети все кричат
в испуге молодом
а няньки хитрые ворчат
гоморра и содом
священник вышел на погост
и мумией завыл
вращая деревянный хвост
он человеком был
княгиня Маня Щепина
в гробу лежала как спина
и до тропической земли
слоны цветочков принесли
цветочек тюль
цветочек сон
цветок июль
цветок фасон
Ваня (в кучерском армячке):
«Папаша! кто строил эту дорогу?»
Папаша (в пальто на красной подкладке):
«Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька!»
Разговор в вагоне
1
Славная осень! Здоровый, ядреный
Воздух усталые силы бодрит;
Лед неокрепший на речке студеной
Словно как тающий сахар лежит;
Около леса, как в мягкой постели,
Выспаться можно — покой и простор!
Листья поблекнуть еще не успели,
Желты и свежи лежат, как ковер.
Славная осень! Морозные ночи,
Ясные, тихие дни…
Нет безобразья в природе! И кочи,
И моховые болота, и пни —
Все хорошо под сиянием лунным,
Всюду родимую Русь узнаю…
Быстро лечу я по рельсам чугунным,
Думаю думу свою…
2
Добрый папаша! К чему в обаянии
Умного Ваню держать?
Вы мне позвольте при лунном сиянии
Правду ему показать.
Труд этот, Ваня, был страшно громаден
Не по плечу одному!
В мире есть царь: этот царь беспощаден,
Голод названье ему.
Водит он армии; в море судами
Правит; в артели сгоняет людей,
Ходит за плугом, стоит за плечами
Каменотесцев, ткачей.
Он-то согнал сюда массы народные.
Многие — в страшной борьбе,
К жизни воззвав эти дебри бесплодные,
Гроб обрели здесь себе.
Прямо дороженька: насыпи узкие,
Столбики, рельсы, мосты.
А по бокам-то всё косточки русские…
Сколько их! Ванечка, знаешь ли ты?
Чу! восклицанья послышались грозные!
Топот и скрежет зубов;
Тень набежала на стекла морозные…
Что там? Толпа мертвецов!
То обгоняют дорогу чугунную,
То сторонами бегут.
Слышишь ты пение?.. «В ночь эту лунную
Любо нам видеть свой труд!
Мы надрывались под зноем, под холодом,
С вечно согнутой спиной,
Жили в землянках, боролися с голодом,
Мерзли и мокли, болели цингой.
Грабили нас грамотеи-десятники,
Секло начальство, давила нужда…
Всё претерпели мы, божии ратники,
Мирные дети труда!
Братья! Вы наши плоды пожинаете!
Нам же в земле истлевать суждено…
Всё ли нас, бедных, добром поминаете
Или забыли давно?..»
Не ужасайся их пения дикого!
С Волхова, с матушки Волги, с Оки,
С разных концов государства великого —
Это всё братья твои — мужики!
Стыдно робеть, закрываться перчаткою,
Ты уж не маленький!.. Волосом рус,
Видишь, стоит, изможден лихорадкою,
Высокорослый больной белорус:
Губы бескровные, веки упавшие,
Язвы на тощих руках,
Вечно в воде по колено стоявшие
Ноги опухли; колтун в волосах;
Ямою грудь, что на заступ старательно
Изо дня в день налегала весь век…
Ты приглядись к нему, Ваня, внимательно:
Трудно свой хлеб добывал человек!
Не разогнул свою спину горбатую
Он и теперь еще: тупо молчит
И механически ржавой лопатою
Мерзлую землю долбит!
Эту привычку к труду благородную
Нам бы не худо с тобой перенять…
Благослови же работу народную
И научись мужика уважать.
Да не робей за отчизну любезную…
Вынес достаточно русский народ,
Вынес и эту дорогу железную —
Вынесет все, что господь ни пошлет!
Вынесет все — и широкую, ясную
Грудью дорогу проложит себе.
Жаль только — жить в эту пору прекрасную
Уж не придется — ни мне, ни тебе.
3
В эту минуту свисток оглушительный
Взвизгнул — исчезла толпа мертвецов!
«Видел, папаша, я сон удивительный, —
Ваня сказал, — тысяч пять мужиков,
Русских племен и пород представители
Вдруг появились — и он мне сказал:
«Вот они — нашей дороги строители!..»
Захохотал генерал!
«Был я недавно в стенах Ватикана,
По Колизею две ночи бродил,
Видел я в Вене святого Стефана,
Что же… все это народ сотворил?
Вы извините мне смех этот дерзкий,
Логика ваша немножко дика.
Или для вас Аполлон Бельведерский
Хуже печного горшка?
Вот ваш народ — эти термы и бани,
Чудо искусства — он все растаскал!»-
«Я говорю не для вас, а для Вани…»
Но генерал возражать не давал:
«Ваш славянин, англо-сакс и германец
Не создавать — разрушать мастера,
Варвары! дикое скопище пьяниц!..
Впрочем, Ванюшей заняться пора;
Знаете, зрелищем смерти, печали
Детское сердце грешно возмущать.
Вы бы ребенку теперь показали
Светлую сторону…»
4
Рад показать!
Слушай, мой милый: труды роковые
Кончены — немец уж рельсы кладет.
Мертвые в землю зарыты; больные
Скрыты в землянках; рабочий народ
Тесной гурьбой у конторы собрался…
Крепко затылки чесали они:
Каждый подрядчику должен остался,
Стали в копейку прогульные дни!
Всё заносили десятники в книжку —
Брал ли на баню, лежал ли больной:
«Может, и есть тут теперича лишку,
Да вот, поди ты!..» Махнули рукой…
В синем кафтане — почтенный лабазник,
Толстый, присадистый, красный, как медь,
Едет подрядчик по линии в праздник,
Едет работы свои посмотреть.
Праздный народ расступается чинно…
Пот отирает купчина с лица
И говорит, подбоченясь картинно:
«Ладно… нешто… молодца!.. молодца!..
С богом, теперь по домам — проздравляю!
(Шапки долой — коли я говорю!)
Бочку рабочим вина выставляю
И — недоимку дарю!..»
Кто-то «ура» закричал. Подхватили
Громче, дружнее, протяжнее… Глядь:
С песней десятники бочку катили…
Тут и ленивый не мог устоять!
Выпряг народ лошадей — и купчину
С криком «ура!» по дороге помчал…
Кажется, трудно отрадней картину
Нарисовать, генерал?..
Столько жили в обороне,
Что уже с передовой
Сами шли, бывало, кони,
Как в селе, на водопой.
И на весь тот лес обжитый,
И на весь передний край
У землянок домовитый
Раздавался песий лай.
И прижившийся на диво,
Петушок — была пора —
По утрам будил комдива,
Как хозяина двора.
И во славу зимних буден
В бане — пару не жалей —
Секлись вениками люди
Вязки собственной своей,
На войне, как на привале,
Отдыхали про запас,
Жили, Теркина читали
На досуге.
Вдруг — приказ…
Вдруг — приказ, конец стоянке.
И уж где-то далеки
Опустевшие землянки,
Сиротливые дымки.
И уже обыкновенно
То, что минул целый год,
Точно день. Вот так, наверно,
И война, и все пройдет…
И солдат мой поседелый,
Коль останется живой,
Вспомнит: то-то было дело,
Как сражались под Москвой…
И с печалью горделивой
Он начнет в кругу внучат
Свой рассказ неторопливый,
Если слушать захотят…
Трудно знать. Со стариками
Не всегда мы так добры.
Там посмотрим.
А покамест
Далеко до той поры.
________
Бой в разгаре. Дымкой синей
Серый снег заволокло.
И в цепи идет Василий,
Под огнем идет в село…
И до отчего порога,
До родимого села
Через то село дорога —
Не иначе — пролегла.
Что поделаешь — иному
И еще кружнее путь.
И идет иной до дому
То ли степью незнакомой,
То ль горами где-нибудь…
Низко смерть над шапкой свищет,
Хоть кого согнет в дугу.
Цепь идет, как будто ищет
Что-то в поле на снегу.
И бойцам, что помоложе,
Что впервые так идут,
В этот час всего дороже
Знать одно, что Теркин тут.
Хорошо — хотя ознобцем
Пронимает под огнем —
Не последним самым хлопцем
Показать себя при нем.
Толку нет, что в миг тоскливый,
Как снаряд берет разбег,
Теркин так же ждет разрыва,
Камнем кинувшись на снег;
Что над страхом меньше власти
У того в бою подчас,
Кто судьбу свою и счастье
Испытал уже не раз;
Что, быть может, эта сила
Уцелевшим из огня
Человека выносила
До сегодняшнего дня, —
До вот этой борозденки,
Где лежит, вобрав живот,
Он, обшитый кожей тонкой
Человек. Лежит и ждет…
Где-то там, за полем бранным,
Думу думает свою
Тот, по чьим часам карманным
Все часы идут в бою.
И за всей вокруг пальбою,
За разрывами в дыму
Он следит, владыка боя,
И решает, что к чему.
Где-то там, в песчаной круче,
В блиндаже сухом, сыпучем,
Глядя в карту, генерал
Те часы свои достал;
Хлопнул крышкой, точно дверкой,
Поднял шапку, вытер пот…
И дождался, слышит Теркин:
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И хотя слова он эти —
Клич у смерти на краю —
Сотни раз читал в газете
И не раз слыхал в бою, —
В душу вновь они вступали
С одинаковою той
Властью правды и печали,
Сладкой горечи святой;
С тою силой неизменной,
Что людей в огонь ведет,
Что за все ответ священный
На себя уже берет.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
Лейтенант щеголеватый,
Конник, спешенный в боях,
По-мальчишечьи усатый,
Весельчак, плясун, казак,
Первым встал, стреляя с ходу,
Побежал вперед со взводом,
Обходя село с задов.
И пролег уже далеко
След его в снегу глубоком —
Дальше всех в цепи следов.
Вот уже у крайней хаты
Поднял он ладонь к усам:
— Молодцы! Вперед, ребята! —
Крикнул так молодцевато,
Словно был Чапаев сам.
Только вдруг вперед подался,
Оступился на бегу,
Четкий след его прервался
На снегу…
И нырнул он в снег, как в воду,
Как мальчонка с лодки в вир.
И пошло в цепи по взводу:
— Ранен! Ранен командир!..
Подбежали. И тогда-то,
С тем и будет не забыт,
Он привстал:
— Вперед, ребята!
Я не ранен. Я — убит…
Край села, сады, задворки —
В двух шагах, в руках вот-вот…
И увидел, понял Теркин,
Что вести его черед.
— Взвод! За Родину! Вперед!..
И доверчиво по знаку,
За товарищем спеша,
С места бросились в атаку
Сорок душ — одна душа…
Если есть в бою удача,
То в исходе все подряд
С похвалой, весьма горячей,
Друг о друге говорят.
— Танки действовали славно.
— Шли саперы молодцом.
— Артиллерия подавно
Не ударит в грязь лицом.
— А пехота!
— Как по нотам,
Шла пехота. Ну да что там!
Авиация — и та…
Словом, просто — красота.
И бывает так, не скроем,
Что успех глаза слепит:
Столько сыщется героев,
Что — глядишь — один забыт.
Но для точности примерной,
Для порядка генерал,
Кто в село ворвался первым,
Знать на месте пожелал.
Доложили, как обычно:
Мол, такой-то взял село,
Но не смог явиться лично,
Так как ранен тяжело.
И тогда из всех фамилий,
Всех сегодняшних имен —
Теркин — вырвалось — Василий!
Это был, конечно, он.
КОРНИЛОВ
Вот Корнилов, гнус отборный,
Был Советам враг упорный.
Поднял бунт пред Октябрем:
«Все Советы уберем!
Все Советы уберем,
Заживем опять с царем!»
Ждал погодки, встретил вьюгу.
В Октябре подался к югу.
Объявившись на Дону,
Против нас повел войну.
Получил за это плату:
В лоб советскую гранату.
КРАСНОВ
Как громили мы Краснова!
Разгромив, громили снова
И добили б до конца, —
Не догнали подлеца.
Убежав в чужие страны,
Нынче он строчит романы,
Как жилось ему в былом
«Под двуглавым…»
Под Орлом.
Настрочив кусок романа,
Плачет он у чемодана:
«Съела моль му-у-ундир… шта-ны-ы-ы-ы,
Потускнели галуны-ы-ы-ы».
ДЕНИКИН
Вот Деникин — тоже номер!
Он, слыхать, еще не помер,
Но, слыхать, у старика
И досель трещат бока.
То-то был ретив не в меру.
«За отечество, за веру
И за батюшку-царя»
До Орла кричал: «Ур-р-ря!»
Докричался до отказу.
За Орлом охрип он сразу
И вовсю назад подул,
Захрипевши: «Кар-ра-ул!»
Дорвался почти до Тулы.
Получив, однако, в скулы,
После многих жарких бань
Откатился на Кубань,
Где, хвативши также горя,
Без оглядки мчал до моря.
На кораблике — удал! —
За границу тягу дал.
ШКУРО
Слыл Шкуро — по зверству — волком.
Но, удрав от нас пешком,
Торговал с немалым толком
Где-то выкраденным шелком
И солдатским табаком.
Нынче ездит «по Европам»
С небольшим казацким скопом
Ради скачки верховой
На арене… цирковой.
МАМОНТОВ
Это Мамонтов-вояка,
Слава чья была двояка,
Такова и до сих пор:
Генерал и вместе — вор!
«Ой да, ой да… Ой да, эй да!» —
Пел он весело до «рейда»,
После рейда ж только «ой» —
Кое-как ушел живой;
Вдруг скапутился он сразу,
Получивши то ль заразу,
То ль в стакане тайный яд.
По Деникина приказу
Был отравлен, говорят,
Из-за зависти ль, дележки
Протянул внезапно ножки.
КОЛЧАК
Адмирал Колчак, гляди-ко,
Как он выпятился дико.
Было радостью врагу
Видеть трупы на снегу
Средь сибирского пространства:
Трупы бедного крестьянства
И рабочих сверхбойцов.
Но за этих мертвецов
Получил Колчак награду:
Мы ему, лихому гаду,
В снежный сбив его сугроб,
Тож вогнали пулю в лоб.
АННЕНКОВ
Сел восставших усмиритель,
Душегуб и разоритель,
Искривившись, псом глядит
Борька Анненков, бандит.
Звал себя он атаманом,
Разговаривал наганом;
Офицерской злобой пьян,
Не щадя, губил крестьян,
Убивал их и тиранил,
Их невест и жен поганил.
Много сделано вреда,
Где прошла его орда.
Из Сибири дал он тягу.
Всё ж накрыли мы беднягу,
Дали суд по всей вине
И — поставили к стене.
СЕМЕНОВ
Вот Семенов, атаман,
Тоже помнил свой карман.
Крепко грабил Забайкалье.
Удалось бежать каналье.
Утвердился он в правах
На японских островах.
Став отпетым самураем,
Заменил «ура» «банзаем»
И, как истый самурай,
Глаз косит на русский край.
Ход сыскал к японцам в штабы;
«Эх, война бы! Ух, война бы!
Ай, ура! Ур… зай! Банзай!
Поскорее налезай!»
Заявленья. Письма. Встречи.
Соблазнительные речи!
«Ай, хорош советский мед!»
Видит око — зуб неймет!
ХОРВАТ
Хорват — страшный, длинный, старый
Был палач в Сибири ярый
И в Приморье лютый зверь.
Получивши по кубышке,
Эта заваль — понаслышке —
«Объяпонилась» теперь.
ЮДЕНИЧ
Генерал Юденич бравый
Тоже был палач кровавый,
Прорывался в Ленинград,
Чтоб устроить там парад:
Не скупился на эффекты,
Разукрасить все проспекты,
На оплечья фонарей
Понавесить бунтарей.
Получил под поясницу,
И Юденич за границу
Без оглядки тож подрал,
Где тринадцать лет хворал
И намедни помер в Ницце —
В венерической больнице
Под военно-белый плач:
«Помер истинный палач!»
МИЛЛЕР
Злой в Архангельске палач,
Миллер ждал в борьбе удач,
Шел с «антантовской» подмогой
На Москву прямой дорогой:
«Раз! Два! Раз! Два!
Вир марширен нах Москва!»
Сколько было шмерцу герцу,
Иль, по-русски, — боли сердцу:
Не попал в Москву милок!
Получил от нас он перцу,
Еле ноги уволок!
МАХНО
Был Махно — бандит такой.
Со святыми упокой!
В нашей стройке грандиозной
Был он выброшенным пнем.
Так чудно в стране колхозной
Вспоминать теперь о нем!
ВРАНГЕЛЬ
Герр барон фон Врангель. Тоже —
Видно аспида по роже —
Был, хоть «русская душа»,
Человек не караша!
Говорил по-русски скверно
И свирепствовал безмерно.
Мы, зажав его в Крыму,
Крепко всыпали ему.
Бросив фронт под Перекопом,
Он подрал от нас галопом.
Убежал баронский гнус.
За советским за кордоном
Это б нынешним баронам
Намотать себе на ус!
Мы с улыбкою презренья
Вспоминаем ряд имен,
Чьих поверженных знамен
После жаркой с нами схватки
Перетлевшие остатки
Уж ничто не обновит:
Жалок их позорный вид,
Как жалка, гнусна порода
Догнивающего сброда,
Что гниет от нас вдали,
Точно рыба на мели.
Вид полезный в высшей мере
Тем, кто — с тягой к злой афере,
Злобно выпялив белки,
Против нас острит клыки.
Подражание
(«Я видел смерть: она сидела…»)
Прости, печальный мир, где темная стезя
Над бездной для меня лежала,
Где жизнь меня не утешала,
Где я любил, где мне любить нельзя!
Небес лазурная завеса,
Любимые холмы, ручья веселый глас,
Ты, утро — вдохновенья час,
Вы, тени мирные таинственного леса,
И все — прости в последний раз!
Ты притворяешься, повеса,
Ты знаешь, баловень, дорогу на Парнас.
Выздоровление
Приди, меня мертвит любовь!
В молчанье благосклонной ночи
Явись, волшебница! Пускай увижу вновь
Под грозным кивером твои небесны очи,
И плащ, и пояс боевой,
И бранной обувью украшенные ноги…
Не медли, поспешай, прелестный воин мой,
Приди, я жду тебя: здоровья дар благой
Мне снова ниспослали боги,
А с ним и сладкие тревоги
Любви таинственной и шалости младой.
По мне же, вид являет мерзкий
В одежде дева офицерской.
Из письма
Есть в России город Луга
Петербургского округа.
Хуже б не было сего
Городишки на примете,
Если б не было на свете
Новоржева моего.
Город есть еще один,
Называется он Мглин,
Мил евреям и коровам,
Стоит Луги с Новоржевым.
Дориде
Я верю: я любим; для сердца нужно верить.
Нет, милая моя не может лицемерить;
Все непритворно в ней: желаний томный жар,
Стыдливость робкая — харит бесценный дар,
Нарядов и речей приятная небрежность
И ласковых имен младенческая нежность.
Томительна харит повсюду неизбежность.
Виноград
Краса моей долины злачной,
Отрада осени златой,
Продолговатый и прозрачный,
Как персты девы молодой.
Мне кажется, тому немалая досада,
Чей можно перст сравнить со гроздом винограда.
Желание
(«Кто видел край, где роскошью природы…»)
И там, где мирт шумит над тихой урной,
Увижу ль вновь, сквозь темные леса,
И своды скал, и моря блеск лазурный,
И ясные, как радость, небеса?
Утихнут ли волненья жизни бурной?
Минувших лет воскреснет ли краса?
Приду ли вновь под сладостные тени
Душой заснуть на лоне мирной лени?..
Пятьсот рублей я наложил бы пени
За урну, лень и миртовы леса.
На странице, где помещено обращенное к Е. А. Баратынскому
четверостишие «Я жду обещанной тетради…». Толстой написал:
Вакх, Лель, хариты, томны урны,
Проказники, повесы, шалуны,
Цевницы, лиры, лень, Авзонии сыны,
Камены, музы, грации лазурны,
Питомцы, баловни луны,
Наперсники пиров, любимцы Цитереи
И прочие небрежные лакеи.
Аквилон
Зачем ты, грозный аквилон,
Тростник болотный долу клонишь?
Зачем на дальний небосклон
Ты облако столь гневно гонишь?
Как не наскучило вам всем
Пустое спрашивать у бури?
Пристали все: зачем, зачем?—
Затем, что то — в моей натуре!
Пророк
«Восстань, пророк, и виждь, и внемли,
Исполнись волею моей
И, обходя моря и земли,
Глаголом жги сердца людей!»
Вот эту штуку, пью ли, ем ли,
Всегда люблю я, ей-же-ей!
Золото и булат
Все мое,— сказало злато;
Все мое,— сказал булат;
Все куплю,— сказало злато;
Все возьму,— сказал булат.
Ну, так что ж?— сказало злато;
Ничего!— сказал булат.
Так ступай!— сказало злато;
И пойду!— сказал булат.
В. С. Филимонову
при получении поэмы его «Дурацкий колпак»
Итак, в знак мирного привета,
Снимая шляпу, бью челом,
Узнав философа-поэта
Под осторожным колпаком.
Сей Филимонов, помню это,
И в наш ходил когда-то дом:
Толстяк, исполненный привета,
С румяным ласковым лицом.
Анчар
А князь тем ядом напитал
Свои послушливые стрелы
И с ними гибель разослал
К соседям в чуждые пределы.
Тургенев, ныне поседелый,
Нам это, взвизгивая смело,
В задорной юности читал.
Ответ
С тоской невольной, с восхищеньем
Я перечитываю вас
И восклицаю с нетерпеньем:
Пора! В Москву, в Москву сейчас!
Здесь город чопорный, унылый,
Здесь речи — лед, сердца — гранит;
Здесь нет ни ветрености милой,
Ни муз, ни Пресни, ни харит.
Когда бы не было тут Пресни,
От муз с харитами хоть тресни.
Царскосельская статуя
Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила.
Дева печально сидит, праздный держа черепок.
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой:
Дева над вечной струей вечно печальна сидит.
Чуда не вижу я тут. Генерал-лейтенант Захаржевский,
В урне той дно просверлив, воду провел чрез нее.
Чуда не вижу я тут. Генерал-лейтенант Захаржевский,
В урне той дно просверлив, воду провел чрез нее.
Частию по глупой честности,
Частию по простоте,
Пропадаю в неизвестности,
Пресмыкаюсь в нищете.
Место я имел доходное,
А доходу не имел:
Бескорыстье благородное!
Да и брать-то не умел.
В Провиантскую комиссию
Поступивши, например,
Покупал свою провизию —
Вот какой миллионер!
Не взыщите! честность ярая
Одолела до ногтей;
Даже стыдно вспомнить старое —
Ведь имел уж и детей!
Сожалели по Житомиру:
«Ты-де нищим кончишь век
И семейство пустишь по миру,
Беспокойный человек!»
Я не слушал. Сожаления
В недовольство перешли,
Оказались упущения,
Подвели — и упекли!
Совершилося пророчество
Благомыслящих людей:
Холод, голод, одиночество,
Переменчивость друзей —
Все мы, бедные, изведали,
Чашу выпили до дна:
Плачут дети — не обедали,-
Убивается жена,
Проклинает поведение
Гордость глупую мою;
Я брожу как приведение,
Но — свидетель бог — не пью!
Каждый день встаю ранехонько,
Достаю насущный хлеб…
Так мы десять лет ровнехонько
Бились, волею судеб.
Вдруг — известье незабвенное! —
Получаю письмецо,
Что в столице есть отменное,
Благородное лицо;
Муж, которому подобного,
Может быть, не знали вы,
Сердца ангельски незлобного
И умнейшей головы.
Славен не короной графскою,
Не приездом ко двору,
Не звездою станиславскою,
А любовию к добру,—
О народном просвещении
Соревнуя, генерал
В популярном изложении
Восемь томов написал.
Продавал в большом количестве
Их дешевле пятака,
Вразумить об электричестве
В них стараясь мужика.
Словно с равными беседуя,
Он и с нищими учтив,
Нам терпенье проповедуя,
Как Сократ красноречив.
Он мое же поведение
Мне как будто обяснил,
И ко взяткам отвращение
Я тогда благословил;
Перестал стыдиться бедности:
Да! лохмотья нищеты
Не свидетельство зловредности,
А скорее правоты!
Снова благородной гордости
(Человек самолюбив),
Упования и твердости
Я почувствовал прилив.
«Нам господь послал спасителя,—
Говорю тогда жене,—
Нашим крошкам покровителя!»
И бедняжка верит мне.
Горе мы забвенью предали,
Сколотили сто рублей,
Все как следует разведали
И в столицу поскорей.
Прикатили прямо к сроднику,
Не пустил — ступай в трактир!
Помолился я угоднику,
Поначистил свой мундир
И пошел… Путем-дорогою,
Чтоб участие привлечь,
Я всю жизнь мою убогую
Совместил в такую речь:
«Оттого-де ныне с голоду
Умираю словно тварь,
Что был глуп и честен смолоду,
Знал, что значит бог и царь.
Не скажу: по справедливости
(Невелик я генерал),
По ребяческой стыдливости
Даже с правого не брал —
И погиб… Я горе мыкаю,
Я работаю за двух,
Но не чаркой — вашей книгою
Подкрепляю слабый дух,
Защитите!..»
Не заставили
Ждать минуты не одной.
Вот в приемную поставили,
Доложили чередой.
Вот идет его сиятельство,—
Я сробел, чуть жив стою;
Впал в тупое замешательство
И забыл я речь свою.
Тер и лоб и переносицу,
В потолок косил глаза,
Бормотал лишь околесицу,
А о деле — ни аза!
Изумились, брови сдвинули:
«Что вам нужно?» — говорят.
— Нужно мне… — Тут слезы хлынули
Совершенно невпопад.
Просто вещь непостижимая
Приключилася со мой:
Грусть, печаль неудержимая
Овладела всей душой.
Все, чем жизнь богата с младости
Даже в нищенском быту,—
Той поры счастливой радости,
Попросту сказать: мечту —
Все, что кануло и сгинуло
В треволненьях жизни сей,
Все я вспомнил, все прихлынуло
К сердцу… Жалкий дуралей!
Под влиянием прошедшего,
В грудь ударив кулаком,
Взвыл я вроде сумасшедшего
Пред сиятельным лицом!..
Все такие обстоятельства
И в мундиришке изян
Привели его сиятельство
К заключенью, что я пьян.
Экзекутора, холопа ли
Попрекнули, что пустил,
И ногами так затопали…
Я лишился чувств и сил!
Жаль, одним не осчастливили —
Сами не дали пинка…
Пьяницу с почетом вывели
Два огромных гайдука.
Словно кипятком ошпаренный,
Я бежал, не слыша ног,
Мимо лавки пивоваренной,
Мимо погребальных дрог,
Мимо магазина швейного,
Мимо бань, церквей и школ,
Вплоть до здания питейного —
И уж дальше не пошел!
Дальше нечего рассказывать!
Минет сорок лет зимой,
Как я щеку стал подвязывать,
Отморозивши хмельной.
Чувства словно как заржавели,
Одолела страсть к вину;
Дети пьяницу оставили,
Схоронил давно жену.
При отшествии к родителям,
Хоть кротка была весь век,
Попрекнула покровителем.
Точно: странный человек!
Верст на тысячу в окружности
Повестят свой добрый нрав,
А осудят по наружности:
Неказист — так и неправ!
Пишут как бы свет весь заново
К общей пользе изменить,
А голодного от пьяного
Не умеют отличить…
Над нами гнет незыблемой судьбы…Мирра Лохвицкая
Ирэн жила в пейзажах Крыма,
На уличке Бахчисарая —
Вы помните Бахчисарай? —
Где целый день мелькают мимо
Красоты сказочного края,
Где каждый красочен сарай.
О, что за благодатный край
С цветами — блюдцами магнолий,
Со звездочными кизилями
И с гиацинтными полями,
Средь абрикосовых фриволей, —
Изрозопудренных Маркиз, —
Душистых, как сама Балькис!
А эти белые мечети
И стрельчатые минареты,
Воспетый Пушкиным фонтан?
Забыть ли мне виденья эти?
Теперь в лета — анахореты
Я ими плавно обуян.
И ты, Гирей, ты, неуч-хан,
Мне представляешься отныне
Культурным, тонким человеком,
Так я разочарован веком,
Разбившим вечные святыни,
Проклявшим грезу и сирень,
Картуз надевшим набекрень…
Живя в Крыму и Крыму рада,
Ирэн забыла все былое, —
Своих знакомых и родных.
В стране прекрасной винограда
Позабывается все злое…
Она в мечтах своих цветных
Ждала восторгов лишь земных,
Но поэтических. Эксцессно
Настроенная, миловидна,
Со средствами. Такой обидно
Не жить «вовсю». «В морали тесно» —
Излюбленный в наш век рефрен —
Был лозунгом моей Ирэн.
Вакх Александрович был статный
И далеко еще не старый
Блистательный кавалергард.
И каждый август аккуратно
Его влекли к себе татары,
И в августе был некий март:
Тревога, зовы и азарт.
Свою жену отправив в Ниццу
(Она не выносила Крыма),
Он ехал в Ялту в блеске грима.
Предпочитая «заграницу»
Красотам Таврии, жена
Была ему полуверна.
Произошло знакомство просто:
Ирэн на палевой кобыле
Неслась стремительно в Мисхор,
Как вдруг у маленького моста,
Где поворот, — автомобили,
И прямо на нее мотор.
Лошадка на дыбы. Звяк шпор.
Гудок. Испуг. Успокоенья
Слова. И бархат баритона…
Глаза сафирового тона…
И бесконечны извиненья…
И томен ласковый грасир:
Война на миг, и тотчас — мир.
Он ей понравился. Она же
Ему казалась очень спецной.
Затем отправились они —
Барон в моторном экипаже,
Она — верхом, и пело сердце.
И в Ялте теплились огни.
Мисхор проехали. Одни
Их окружали кипарисы,
Не удивляясь быстрой связи,
На юге частой. Ночь, в экстазе,
Вдыхала трепетно ирисы.
Бродили тени от маслин,
И плакал стрекот мандолин.
Любовь по существу банальна.
Оригинальное в оттенках.
Сюрпризы любят ткать сюжет.
Всегда судьба любви печальна.
О парижанках иль о венках
Рассказывает вам поэт.
Давно любви бессмертной нет.
Лишь ряд коротеньких «любовей» —
Иллюзия невоплотимой
Любви к Исканной и Любимой.
Пусть мы пребудем в вечном зове
Недосягаемой жены, —
Мы в промежутках жить должны.
Одну мы любим за характер,
Другую за ее таланты,
А третью — только за глаза.
Порой мечтаем мы о яхте,
Порою нас влекут куранты,
Порою — цирк, порой — «Заза».
И если неба бирюза
Порой затучена, то чувства
Подвластны измененьям чаще.
Итак, рассказ мой настоящий —
В канонах строгого искусства —
Вам повествует о любви,
Которой нет, как ни зови!
Не правда ль, элегантна Ялта,
Столица бархата и шелка,
Изыскно-женского цветник?
Он на коленях (генерал-то!)
Молил Ирэн не мучить колко,
А показать ему дневник, —
Загадочнейшую из книг, —
Где свойственным ей резким слогом
Она размашисто писала,
Где девственность, цинизм и «сало»
В чередованьи были строгом,
Где предрассудкам злой укор,
Где все всему наперекор.
Тон их знакомства был фриволен,
Непринужден и слишком легок,
А в дневнике — ее душа.
Но от отказа чуть не болен
Барон настаивал, так робок,
Так нежно-мил, что, не спеша,
Она, игриво распуша
Его за дерзость приставанья,
Раз в Ореанде в синий вечер,
Дней через двадцать после встречи,
Решила дать дневник, вниманье —
Не любопытство! — усмотрев
В мольбах. Читал он, побледнев:
— Люблю любовь, в нее не веря,
Ищу его, его не зная.
И нет его, и он — во всех.
Уйдет любовник — не потеря:
Уже идет любовь иная.
За смехом грусть. За скорбью — смех.
Грешна лишь фальшь. Безгрешен грех.
Условность — это для ослицы
Хомут. А воль всегда напевна.
«Княгиня Марья Алексевна» —
Весьма бескрыла в роли птицы,
Скорей напоминая тлю.
Я мнений света не терплю.
Пусть я со всяким похотлива,
Но в этом я не виновата:
Страсть? Лишь единственному страсть
Пример в природе: даже слива
Душисто-сизо-синевата
Цветет, чтобы, созрев, упасть, —
Ах, все равно в какую пасть,
Раз рта с красивым очертаньем
Не будет к мигу созреванья…
Так: есть предел для нагреванья
И чувств людских. Обречь скитаньям
Бесцельным за своей мечтой
Себя — считаю я тщетой.
«Одна непереносна дума:
Он, цельный, для меня раздроблен:
Мужчина плюс, мужчина плюс —
До бесконечности… Вся сумма —
Единственный, что уподоблен
Несбыточному. Этот груз
Несу я юности. Медуз
Ко дну дредноута присоска —
Вот в чем мое предназначенье,
Вот символ моего мученья», —
Ирэн размашисто и броско
В своем писала дневнике,
И Вакх, читая, стыл в тоске.
Раздался гулкий взрыв контраста:
Ее изящная веселость,
Ее общительность — и вдруг… —
Да, то встречается не часто! —
Вдруг эта мрачная тяжелость
И этот неизбывный круг —
Так непредвиденно, мой друг! —
Душа заключена в котором,
Но и не в этом главный ужас,
А в том, что с детства Вакх к тому же
С тоской пришел. Кричащим взором
Веранду генерал обвел
И голову склонил на стол…
Ирэн со странною улыбкой
Смотрела на его кончину
И что-то силилась понять.
Вдруг Ореанда стала зыбкой:
Постигла женщина причину,
Попробовала с места встать,
Присела, поднялась опять,
Но пол стал скользок, — и поплыли
И сад, и горы, и веранда;
И озарилась Ореанда
Предсмертным криком, на полмили
Сверкающим из темноты:
— Единственный! ведь это ты!