Все стихи про доску

Найдено 45
Валентин Берестов

Несколько строчек о вечной любви

Любовь до гробовой доски.
Что может быть красивей?
Но как не помереть с тоски,
Лишь доску видя в перспективе?

Илья Сельвинский

В зоопарке

Здесь чешуя, перо и мех,
Здесь стон, рычанье, хохот, выкрик,
Но потрясает больше всех
Философическое в тиграх: Вот от доски и до доски
Мелькает, прутьями обитый,
Круженье пьяное обиды,
Фантасмагория тоски.

Марина Цветаева

Отголоски стола

Плоска — доска, а всё впитывает,
Слепа — доска, а всё считывает,
(Пустым — доска: и ящика нет!)
Сухим — доска, а всё взращивает! * * *Нема — доска, а всё сказывает! * * *Не было друга,
Кроме доски! * * *…На сём плоту —
Спасусь, спасусь, спасусь! * * *…На сей доске —
Спасусь! спасусь! спасусь!

Елена Гуро

Стихли над весенним солнцем доски

Стихли над весенним солнцем доски,
движение красным воскликом мчалось.
Бирко — Север стал кирпичный, — берег не наш!
Ты еще надеешься исправиться, заплетаешь косу,
а во мне солнечная буря!
Трамвай, самовар, семафор
Норд-Вест во мне!
Веселая буря, не победишь,
не победишь меня!..
Под трапом дрожат мостки.
В Курляндии пивной завод,
И девушки с черными косами.

Алексей Парыгин

Блеск черной доски

Блеск черной доски
Отражает затменье души.
И что я хочу сейчас,
То, что я знаю — не нужно:
Потеря памяти — свидетельство удушья.
В далекой дымке имена, слова и даты…
Туман над озером,
Звезда в ночи над всем.
Вода холодная, но звуки не приходят.
Нелепая игра отпетого с живым.
Они неотличимы точно тени.
Что ближе: суета или покой.
Что чище: жар иль холод.
Где запах дождя, приносящего память?

<август 1987>

Марина Цветаева

Писала я на аспидной доске…

С.Э.

Писала я на аспидной доске,
И на листочках вееров поблёклых,
И на речном, и на морском песке,
Коньками по льду и кольцом на стеклах, —

И на стволах, которым сотни зим,
И, наконец — чтоб было всем известно! —
Что ты любим! любим! любим! — любим! —
Расписывалась — радугой небесной.

Как я хотела, чтобы каждый цвел
В веках со мной! под пальцами моими!
И как потом, склонивши лоб на стол,
Крест-накрест перечеркивала — имя…

Но ты, в руке продажного писца
Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!
Непроданное мной! внутри кольца!
Ты — уцелеешь на скрижалях.

Федор Сологуб

Печалью бессонной

Печалью бессонной
Невестиных жарких желаний
От смертного сна пробуждённый
Для юных лобзаний,
Он дико рванулся в могиле, —
И доски рукам уступипи.
Досками он земпю раздвинул, —
И крест опрокинул.
Простившись с разрытой могилой
И сбросивши саван, он к милой
Пошел потихоньку с кладбища, —
Но жаль ему стало жилища,
Где было так мёртво-бездумно…
Шумела столица безумно
Пред ним, и угрюмый
Стоял он, томясь непонятно
Тяжёлою думой:
К невесте идти иль обратно?

Михаил Васильевич Троицкий

На берегу желтели доски

На берегу желтели доски,
И в ручейках краснела глина.
Река легла светло и плоско,
Кусты и небо опрокинув.
Она текла и не журчала,
В какую сторону — забыла.
И синий катер у причала
Одной чертою обводила.
Корму очерчивая тонко,
К бортам прижалась, как лекало.
И только темная воронка
Из-под руля вдруг выбегала.
И мне казалось, что сегодня
Так стройно этих струй движенье,
Что если бы убрали сходни —
Осталось бы их отраженье.

Игорь Северянин

Кэнзель III

Яхта Ингрид из розовых досок груш комфортабельна,
Ренессансно отделана и шелками, и бронзою.
Безобидная внешностью, артиллерией грозная,
Стрельчатая — как ласточка, как порыв — монстриозная,
Просто вилла плавучая, но постройки корабельной.
Королева название ей дала поэтичное:
«Звон весеннего ландыша» — правда, чуть элегичное?
Яхта Ингрид из розовых досок груш комфортабельна
И эффектна при месяце, если волны коричневы
С темно-крэмной каемкою, лучиками ограбельной.
Если небо затучено, и титаново-сабельный
Путь сапфирно-излуненный обозначится на море,
Яхта вплавь снаряжается, и, в щебечущем юморе,
Королева готовится к путешествию по морю
В быстрой яхте из розовых досок груш комфортабельной.

Марина Ивановна Цветаева

Писала я на аспидной доске

Писала я на аспидной доске,И на листочках вееров поблеклых,И на речном, и на морском песке,Коньками по́ льду и кольцом на стеклах, —
И на стволах, которым сотни зим,И, наконец — чтоб было всем известно! —Что ты любим! любим! любим! — любим! —Расписывалась — радугой небесной.
Как я хотела, чтобы каждый цвелВ века́х со мной! под пальцами моими!И как потом, склонивши лоб на стол,Крест-накрест перечеркивала — имя…
Но ты, в руке продажного писцаЗажатое! ты, что мне сердце жалишь!Непроданное мной! внутри кольца!Ты — уцелеешь на скрижалях.

Валентин Берестов

Уроки

Учил уроки. Повторял уроки.
Уроки сделав, на уроки мчал.
Как слушал я уроки на уроке!
Как у доски уроки отвечал!
А заслужив укоры иль упреки,
Я тут же извлекал из них уроки.
За педагогом следовал я взглядом.
Меня не отвлекало ничего.
А кто тогда сидел за партой рядом,
Пусть он простит, не слышал я его.
Ученье… Человеком правят страсти,
А я у этой страсти был во власти.
В любом из нас сидит школяр-невольник,
Боящийся, что вызовут к доске.
В любом из нас живет веселый школьник,
Чертящий теоремы на песке.
За школьный дух без примеси школярства,
Как за коня, готов отдать полцарства.

Михаил Зенкевич

Теорема

Жизнь часто кажется мне ученицей,
Школьницей, вызванной грозно к доске.
В правой руке ее мел крошится,
Тряпка зажата в левой руке.В усердье растерянном и неумелом
Пытается что-то она доказать,
Стремительно пишет крошащимся мелом,
И тряпкой стирает, и пишет опять.Напишет, сотрет, исправит… И все мы —
Как мелом написанные значки —
Встаем в вычислениях теоремы
На плоскости черной огромной доски.И столько жестокостей и издевательств
Бессмысленно-плоских кому и зачем
Нужны для наглядности доказательств
Самой простейшей из теорем? Ведь после мучительных вычислений
В итоге всегда остается одно:
Всегда неизменно число рождений
Числу смертей равно.

Николай Яковлевич Агнивцев

Кооп-ларек

Из пары старых досок
Родив себя, как мог,
Стоит на перекрестке
Цветной Кооп-Ларек…

В нем что угодно купишь
В два счета! Он — такой:
По виду — словно кукиш,
Но — очень деловой!

Заморские базары,
Крича издалека,
Шлют разные товары
Для этого Ларька.

Берлин, Варшава, Вена
И Ява, и Кантон
Торгуются степенно
С цветным Кооп-Ларьком!

И тут на перекрестке
От дел таких слегка
Потрескивают доски
Советского Ларька…

И вспоминают, тужась,
Как 8 лет назад
Они лежали тут же
На баррикадах в ряд!

Николай Платонович Огарев

Деревенский сторож

Ночь темна, на небе тучи,
Белый снег кругом,
И разлит мороз трескучий
В воздухе ночном.

Вдоль по улице широкой
Избы мужиков —
Ходит сторож одинокой,
Слышен скрип шагов.

Зябнет сторож; вьюга смело
Злится вкруг него,
На морозе побелела
Борода его.

Скучно! радость изменила,
Скучно одному;
Песнь его звучит уныло
Сквозь метель и тьму.

Ходит он в ночи безлунной,
Бела утра ждет
И в края доски чугунной
С тайной грустью бьет.

И, качаясь, завывает
Звонкая доска…
Пуще сердце замирает,
Тяжелей тоска!

Фердинанд Фрейлиграт

У гробовщика

Горькое дело! страшное дело!
Ляжет в досках этих мертвое тело!

«Вот еще выдумал горе какое!
Нам что за дело? Не наше — чужое!»

«Полно бранить! разве я виноват?
Первый ведь гроб я работаю, брат».

«Первый, последний ли — что за забота?
Пой: веселее под песни работа.

Доски распилишь — отмерь же, смотри!
Выстругай глаже, и стружки сбери!

Доску к доске пригони поплотнее:
Тесно лежать, так чтоб было теплее.

Выкрасить — дно и бока уложить
Стружками надо, а сверху обить.

Стружки приличней, чем пух или перья;
Это старинное наше поверье.

Гроб ты снесешь; а как мертвый уж в нем,
Крышку захлопнул — и дело с концом!»

«Все это знаю я! Доски исправно
Я распилил, и их выстругал славно…

Только все дрожь не проходит в руках,
Только все слезы стоят на глазах.

Струг ли, пилу ли рука моя водит,
Сердце все мрет, словно кровью исходит.

Горькое дело! страшное дело!
Ляжет в досках этих мертвое тело».

Федор Сологуб

Чертовы качели

В тени косматой ели,
Над шумною рекой
Качает черт качели
Мохнатою рукой.

Качает и смеется,
Вперед, назад,
Вперед, назад,
Доска скрипит и гнется,
О сук тяжелый трется
Натянутый канат.

Снует с протяжным скрипом
Шатучая доска,
И черт хохочет с хрипом,
Хватаясь за бока.

Держусь, томлюсь, качаюсь,
Вперед, назад,
Вперед, назад,
Хватаюсь и мотаюсь,
И отвести стараюсь
От черта томный взгляд.

Над верхом темной ели
Хохочет голубой:
— Попался на качели,
Качайся, черт с тобой! —

В тени косматой ели
Визжат, кружась гурьбой:
— Попался на качели,
Качайся, черт с тобой! —

Я знаю, черт не бросит
Стремительной доски,
Пока меня не скосит
Грозящий взмах руки,

Пока не перетрется,
Крутяся, конопля,
Пока не подвернется
Ко мне моя земля.

Взлечу я выше ели,
И лбом о землю трах!
Качай же, черт, качели,
Все выше, выше… ах!

Фердинанд Фрейлиграт

Гробовщики

«Прискорбное дело ведется к концу;
На этой постеле лежать мертвецу!»
— «Эх, брат, а тебе что? Твоя ли беда?
Дешевая, знать, твои слезы вода».
— «Нет! право берет поневоле озноб:
Приводится первый ведь делать мне гроб!»
— «Последний ли, первый ли,—равны они;
На, выпей-ка чарку да песнь затяни.
Да доски сюда принеси ты в сарай,
Пилой распили их, рубанком строгай;
Прилаживай доску к доске ты живей, .
Да черным суконцем, как должно, обей.
Да стружки потом подбери ты с земли,
Да ими сосновое дно устели,
Чтоб в гробе—такое поверье у нас —
На стружках отжившая плоть улеглась.
Внесешь гроб ты завтра к покойнику в дом;
Положат, накроют—и дело с концом».
— «Готовлю я доски, и мерю я их,
Но дум не могу пересилить своих;
Строгает рубанок, и ходит пила,
Но мутны глаза, и рука тяжела.
Смотрю, чтоб к доске приходилась доска,
Но в сердце томление, в сердце тоска.
Прискорбное дело ведется к концу,
На этой постеле лежать мертвецу!»

Генрих Гейне

Воспоминание

Тем — жемчуг, тем — щебень в волнах океана.
О Вильгельм Визецкий, ты умер так рано!
Зато котенок спасен.

Доска подломилась, куда ты взмостился;
В глубокую воду с доски ты свалился.
Зато котенок спасен.

Гроб милого мальчика мы проводили;
Средь ландышей вешних его схоронили.
Зато котенок спасен.

Ты умница был, — удалился ты рано
К пристанищу мира, — не ждал урагана.
Зато котенок спасен.

Ты умница был, — ты ушел от волненья;
Ты прежде болезни нашел исцеленье.
Зато котенок спасен.

Как часто над ранней твоею кончиной
Я думаю с завистью, с горькой кручиной.
Зато котенок спасен.

Йохан Людвиг Рунеберг

Измена милого

Прибежала дева рано,
Щеки девы красны были.
«Отчего ты так румяна?»
Братья тут у ней спросили.

— Ныньче утром до восхода
За малиной я ходила,
Да поднялася погода
И дождем в лицо мне било.—

Раз пришла она в светлицу,
Щеки девы бледны были;
Братья встретили сестрицу
И про то у ней спросили.

Им, дрожа и леденея,
Дева молвит через силу;
"Братья, братья, поскорее
Вы копайте мне могилу!.

"На могилу положите
Доску черную, простую,
На доске вы напишите,
Напишите речь такую:

«Раз пришла она румяна,
Разгорелась, распылалась
Оттого, что утром рано
Долго с милым цаловалась.

„Раз пришла, что мрамор бледный,
Был опущен взор унылый,
Оттого, что деве бедной
Стал ея неверен милый!“

Андрей Вознесенский

Сложи атлас, школярка шалая

Сложи атлас, школярка шалая, -
мне шутить с тобою легко, -
чтоб Восточное полушарие
на Западное легло.Совместятся горы и воды,
Колокольный Великий Иван,
будто в ножны, войдет в колодец,
из которого пил Магеллан.Как две раковины, стадионы,
мексиканский и Лужники,
сложат каменные ладони
в аплодирующие хлопки.Вот зачем эти люди и зданья
не умеют унять тоски —
доски, вырванные с гвоздями
от какой-то иной доски.А когда я чуть захмелею
и прошвыриваюсь на канал,
с неба колят верхушками ели,
чтобы плечи не подымал.Я нашел отпечаток шины
на ванкуверской мостовой
перевернутой нашей машины,
что разбилась под Алма-Атой.И висят как летучие мыши,
надо мною вниз головой —
времена, домишки и мысли,
где живали и мы с тобой.Нам рукою помашет хиппи,
Вспыхнет пуговкою обшлаг.
Из плеча — как черная скрипка
крикнет гамлетовский рукав.

Белла Ахмадулина

Ферзевый Гамбит

Следи хоть день-деньской за шахматной доской-
все будет пешку жаль. Что делать с бедной пешкой?
Она обречена. Ее удел такой.
Пора занять уста молитвой иль усмешкой.Меняет свой венец на непреклонный шлем
наш доблестный король, как долг и честь велели.
О, только пригубить текущий мимо шлейф —
и сладко умереть во славу королевы.Устали игроки. Все кончено. Ура!
И пешка, и король летят в одну коробку.
Для этого, увы, не надобно ума,
и тщетно брать туда и шапку, и корону.Претерпеваем рознь в честь славы и войны,
но в крайний час-навек один другому равен.
Чей неусыпный глаз глядит со стороны?
И кто играет в нас, покуда мы играем? Зачем испещрена квадратами доска?
Что под конец узнал солдатик деревянный?
Восходит к небесам великая тоска —
последний малый вздох фигурки безымянной.

Константин Бальмонт

Заговор на тридцать три тоски

Там на море-Океане,
Там на острове-Буяне,
Светит камень-Алатырь,
А кругом и даль и ширь
На огне там есть доска,
На доске лежит тоска,
Не одна тоска, смотри,
Не одна, а тридцать три.
И мечутся тоски,
Кидаются тоски,
И бросаются тоски,
Вдоль дороги, вдоль реки.
Через все пути-дороги,
Через горы крутороги,
Перепутьем и путем,
Мчатся ночью, мчатся днем.
Дева смотрит вдоль реки,
Вы мечитесь к ней, тоски,
К деве киньтесь вы, тоски,
Опрокиньтесь вы, тоски,
Киньтесь в очи, бросьтесь в лик,
Чтобы мир в глазах поник,
И в сахарные уста,
Чтоб страдала красота.
Чтобы молодец был ей
Света белого милей,
Чтобы Солнце ослепил,
Чтобы Месяцем ей был.
Так, не помня ничего,
Чтоб плясала для него,
Чтобы тридцать три тоски
Были в пляске позвонки.
Чтоб кидалася она,
И металася она,
И бросалася она,
И покорна, и нежна.

Александр Сумароков

Мужъ пьяница

Мужъ пьяница, жена всякъ день ево журитъ
И говоритъ
Друзьямъ ево она: я мужа постращаю,
И отъучить отъ пьянства обѣщаю.
А какъ?
Вотъ такъ.
Когда напьется онъ и потѣряетъ силу
И помышленія, снесу ево въ могилу,
И сверьху прикрѣплю доской,
А не землей; проходъ дышать ево дамъ рылу.
Отъ етова вить онъ
Не треснетъ,
Воскреснетъ:
А сей увидя страшной сонъ,
Что онъ отъ водки мертвъ, напитокъ позабудетъ,
И пить не будетъ.
Исполнила она
Тотъ вымыселъ, какъ умная жена.
Пришла къ нему на гробъ, притворствуя рыдаетъ.
Кричитъ: животъ меня подобно покидаетъ,
И прекращается тоской,
Надъ гробовой твоей, любезный мужъ, доской.
Онъ тамъ очнулся,
На ономъ свѣтѣ, мнитъ, въ могилѣ онъ проснулся,
На вѣчной отошелъ покой,
И вопитъ: жонушка, за чемъ ко мнѣ приходишъ?
Уже супруга ты здѣсь мертваго находишъ.
Супруга думаетъ, супруга я спасла.
Отвѣтствуетъ жена: поминки здѣсь я правлю,
Поминокъ принесла,
И на могилѣ я блиновъ тебѣ оставлю.
А онъ отвѣтствуетъ, на что?.
Коль любишь ты меня,
Не надобны они: мнѣ ради мертвой глотки
Пойди и принсси въ могилу ты мнѣ водки.

Иннокентий Федорович Анненский

Картинка

Мелко, мелко, как из сита,
В тарантас дождит туман,
Бледный день встает сердито,
Не успев стряхнуть дурман.

Пуст и ровен путь мой дальний…
Лишь у черных деревень
Бесконечный все печальней,
Словно дождь косой, плетень.

Чу… Проснулся грай вороний,
В шалаше встает пастух,
И сквозь тучи липких мух
Тяжело ступают кони.

Но узлы седых хвостов
У буланой нашей тройки,
Доски свежие мостов,
Доски черные постройки —

Все поплыло в хлябь и смесь,—
Пересмякло, послипалось…
Ночью мне совсем не спалось,
Не попробовать ли здесь?

Да, заснешь… чтоб быть без шапки.
Вот дела… — Держи к одной! —
Глядь — замотанная в тряпки
Амазонка предо мной.

Лет семи всего — ручонки
Так и впилися в узду,
Не дают плестись клячонке,
А другая — в поводу.

Жадным взглядом проводила,
Обернувшись, экипаж
И в тумане затрусила,
Чтоб исчезнуть, как мираж.

И щемящей укоризне
Уступило забытье:
«Это — праздник для нее.
Это — утро, утро жизни!»

Аполлон Николаевич Майков

Нимфа Эгерия


Жила я здесь, во мраке дубов мшистых;
Молчание пещеры, плеск ручья,
Густая синь небес, лесов тенистых

Далекий гул, и жар златого дня,
И ночи тишь — все было полно мною.
Учила здесь и царствовала я.

Во время оно муж, с седой главою,
С челом, на коем дума с юных лет
Изваялась, со свитком и доскою,

Являлся звать меня. Внезапный свет
Его челу давала я. Мгновенно
Безжизненный был оживлен скелет.

Он, грозный, думал; после, на колено
Склонивши доску, думал и чертил
Закон или кровавый, иль смиренный.

Он иногда довольством светел был;
Порой, смотря на роковые строки,
Взор отвращал, бледнел и слезы лил.

Являлась я ему в тот миг жестокий.
Он голову склонял к моей груди,
Как человек, прошедший путь далекий

И утомленный ношею в пути,
Иль как отец, свершая суд суровый,
На казнь велевший сына отвести.

«Ужель векам пишу закон громовый?
Чтоб меж людей добро укоренять,
Ужель нужна лишь плаха да оковы?..»

Вздыхала я, упорствуя молчать.
Старик опять читал свои скрижали,
И снова думал, и писал опять.

Александр Башлачев

Перекур

Кто-то шепнул — или мне показалось?
Кто-то сказал и забил в небо гвозди.
Кто-то кричал и давил нам на жалость.
А кто-то молчал и давился от злости.И кто-то вздохнул от любви нераздельной.
Кто-то икнул — значит, помнят беднягу.
Кто-то всплакнул — ну, это повод отдельный.
А кто-то шагнул, да не в ногу, и сразу дал тягу.А время дождем пластануло по доскам стропил
Время течет, растолкав себя в ступе.
Вот кто-то ступил по воде.
Вот кто-то ступил по воде.
Вот кто-то ступил по воде,
Да неловко и все утопил.
Значит, снова пойдем.
Вот покурим, споем и приступим.
Снова пойдем.
Перекурим, споем и приступим.Кто-то читал про себя, а считал — все про дядю.
Кто-то устал, поделив свой удел на семь дел.
Кто-то хотел видеть все — только сбоку не глядя.
А кто-то глядел, да, похоже, глаза не надел.А время дождем пластануло по доскам стропил.
Время течет, растолкав себя в ступе.
Вот кто-то ступил по воде.
Вот кто-то ступил по воде.
Вот кто-то пошел по воде…
Значит, тоже пойдем.
Вот покурим, споем и приступим.
Тоже пойдем.
Перекурим. Споем. И приступим.Но кто-то зевнул, отвернулся и разом уснул.
Разом уснул и поэтому враз развязалось.
— Эй, завяжи! — кто-то тихо на ухо шепнул.
— Эй, завяжи! — кто-то тихо на ухо шепнул.
Перекрестись, если это опять показалось.
Перекрестись, если это опять показалось.

Владимир Солоухин

Забор, старик и я

Забор отменно прочен и колюч,
Под облака вздымается ограда…
Старик уйдет, в кармане спрятав ключ
От леса, от травы и от прохлады.
А я, приникнув к щели меж досок,
Увидел мир, упрятанный за доски,
Кусок поляны, дерева кусок,
Тропы и солнца узкую полоску.
И крикнул я: — Бессмысленный старик,
Достань ключи, ворота отвори! Я одного до смерти не пойму,
Зачем тебе такое одному? -
Полдневный город глух и пропылен,
А я в весну и в девушку влюблен,
Я в этот сад с невестою приду
И свадьбу справлю в девственном саду! — Тебя пустить, пожалуй, не беда,
Да не один ты просишься сюда,
А всех пустить я, право, не могу:
Они траву испортят на лугу,
И все цветы по берегу реки
Они сорвут на брачные венки.— Да к черту всех, ты нас пусти двоих,
Меня пусти!
— А чем ты лучше их? Я был упрям и долго день за днем
Ходил сюда и думал об одном,
Что без труда, пожалуй бы, я мог
Сорвать с пробоин кованый замок.
Но опускалась сильная рука
Перед неприкосновенностью замка.А время шло. И липы отцвели,
И затрубили в небе журавли,
И (уж тепла ушедшего не жди)
Повисли беспрестанные дожди.В такие дни не следует, блуждая,
Вновь возвращаться на тропинки мая, Идти к дверям, которые любил,
Искать слова, которые забыл.Вот он, забор, никчемен и смешон:
Для осени заборы не преграда.
Калитка настежь. Тихо я вошел
В бесшумное круженье листопада.
Одна рябина все еще горит…
А ты-то где, бессмысленный старик?!

Константин Бальмонт

Светогор и Муромец

Был древле Светогор, и Муромец могучий,
Два наши, яркие в веках, богатыря
Столетия прошли, и растянулись тучей,
Но память их живет, но память их — заря,
Забылся Светоюр А Муромец бродячий,
Наехав, увидал красивую жену.
Смущен был богатырь А тот, в мечте лежачей, —
Умно ли, предал ум, оглядку волка, сну.
Красивая жена, лебедка Светоюра,
Сманила Муромца к восторгам огневым,
И тот не избежал обмана и позора,
Губами жадными прильнул к губам слепым
Прогнувшись, Светогор узнал о вещи тайной,
Он разорвал жену, и разметал в полях.
А дерзкий Муромец стал побратим случайный,
И дружно с тем другим он сеял в мире страх
Плениться сумраком, — не диво нам Однако
Что было, да уйдет с разливною водой.
Сразивши полчища возлюблснников мрака,
Приехали они к гробнице золотой
Лег Светоюр в нее, была гробница впору.
«Брат названный» сказал, «покрой меня» Покрыл.
Примерил доски он к гробнице Светогору,
И доски приросли А тот проговорил: —
«Брат названный, открой» Но тайны есть в могилах,
Каких не разгадать И приподнять досок
Бессмертный Муромец, могучий, был не в силах.
И доски стал рубить, но разрубить не мог
Лишь он взмахнет мечом, — и обруч есть железный
Лишь он взмахнет мечом — и обруч есть другой.
О, богатырь Земли, еще есть мир надзвездный,
Подземный приговор, и тайна тьмы морской!
В гробнице снова зов «Брат названный, скорее
Бери мой вещий меч, меч-кладенец возьми»
Но силен богатырь, а меч еще сильнее,
Не может он поднять, сравнялся он с людьми.
«Брат названный, поди, тебе придам я силы».
И дунул Светогор всем духом на Илью.
Меч-кладенец подъят. Но цепки все могилы.
Напрасно, Муромец, ты тратишь мощь свою.
Ударит — обруч вновь, ударит — обруч твердый
«Брат названный, приди, еще я силы дам».
Но Муромец сказал «Довольно силы гордой.
Не понесет Земля Довольно силы нам».
«Когда бы ты припал», был голос из гробницы,
«Я мертвым духом бы повеял на тебя
Ты лег бы подле спать» — Щебечут в мире птицы
О, птицы, эту быль пропойте про себя!

Борис Пастернак

Дурной сон

Прислушайся к вьюге, сквозь десны процеженной,
Прислушайся к голой побежке бесснежья.
Разбиться им не обо что, и заносы
Чугунною цепью проносятся понизу
Полями, по чересполосице, в поезде,
По воздуху, по снегу, в отзывах ветра,
Сквозь сосны, сквозь дыры заборов безгвоздых,
Сквозь доски, сквозь десны безносых трущоб.Полями, по воздуху, сквозь околесицу,
Приснившуюся небесному постнику.
Он видит: попадали зубы из челюсти,
И шамкают замки, поместия с пришептом,
Все вышиблено, ни единого в целости,
И постнику тошно от стука костей.
От зубьев пилотов, от флотских трезубцев,
От красных зазубрин карпатских зубцов.
Он двинуться хочет, не может проснуться,
Не может, засунутый в сон на засов.И видит еще. Как назем огородника,
Всю землю сравняли с землей на Стоходе.
Не верит, чтоб выси зевнулось когда-нибудь
Во всю ее бездну, и на небо выплыл,
Как колокол на перекладине дали,
Серебряный слиток глотательной впадины,
Язык и глагол ее, — месяц небесный.
Нет, косноязычный, гундосый и сиплый,
Он с кровью заглочен хрящами развалин.
Сунь руку в крутящийся щебень метели, -
Он на руку вывалится из расселины
Мясистой култышкою, мышцей бесцельной
На жиле, картечиной напрочь отстреленной.
Его отожгло, как отеклую тыкву.
Он прыгнул с гряды за ограду. Он в рытвине.
Он сорван был битвой и, битвой подхлеснутый,
Как шар, откатился в канаву с откоса
Сквозь сосны, сквозь дыры заборов безгвоздых,
Сквозь доски, сквозь десны безносых трущоб.Прислушайся к гулу раздолий неезженных,
Прислушайся к бешеной их перебежке.
Расскальзывающаяся артиллерия
Тарелями ластится к отзывам ветра.
К кому присоседиться, верстами меряя,
Слова гололедицы, мглы и лафетов?
И сказка ползет, и клочки околесицы,
Мелькая бинтами в желтке ксероформа,
Уносятся с поезда в поле. Уносятся
Платформами по снегу в ночь к семафорам.Сопят тормоза санитарного поезда.
И снится, и снится небесному постнику…

Самуил Маршак

Приметы

Собираясь на экзамен,
Валя говорила:
— Если только палец мамин
Окунуть в чернила,

Если я перед доскою
Как-нибудь украдкой
Ухитрюсь одной рукою
Взять себя за пятку,

Если, сняв ботинок в школе,
Повторю заклятье,
А потом мешочек соли
Приколю на платье,

Если я в троллейбус новый
Сяду на Садовой,
А в троллейбусе вожатый
Будет бородатый,

Если я в пути не встречу
Ни единой кошки
Или вовремя замечу
И сверну с дорожки,

Не покажется священник
В нашем переулке
И дадут мне дома денег
На кино и булки,

Если я зашью монеты
В фартук под оборки, —
То, по всем моим приметам,
Получу по всем предметам
Круглые пятерки!..

Но едва успела Валя
Кончить эту фразу,
Болтовню ее прервали
Три подруги сразу:

— Хорошо, давай поспорим!
Верь в свои приметы,
Ну, а мы пока повторим
Школьные предметы.

* * *

Наконец настал экзамен.
Мама уступила,
И несчастный палец мамин
Погружен в чернила,

И не встретился священник
По дороге в школу,
И достала Валя денег,
Чтоб пришить к подолу,

И она в троллейбус новый
Села на Садовой,
И в вагоне был вожатый
Очень бородатый,

И пред классною доскою
Удалось украдкой
Ей свободною рукою
Взять себя за пятку, —

Но другие ученицы
Сдали все предметы,
А у Вали — единицы…
Вот вам и приметы!

Эдуард Багрицкий

Ленинград

Что это — выстрел или гром,
Резня, попойка иль работа,
Что под походным сапогом
Дрожат чухонские болота?
За клином клин,
К доске — доска.
Смола и вар. Крепите сваи,
Чтоб не вскарабкалась река,
Остервенелая и злая…
Зубастой щекочи пилой,
Доску строгай рубанком чище.
Удар и песня…
Над водой —
Гляди — восходит городище…
Кусает щеки мерзлый пух,
Но смотрят, как идет работа,
На лоб надвинутый треух
И плащ, зеленый, как болото…
Скуластый царь глядит вперед,
Сычом горбясь…
А под ногою
Болото финское цветет
Дремучим тифом и цингою…
Ну что ж, скрипит холопья кость,
Холопья плоть гниет и тлеет…
Но полыхает плащ — и трость
По спинам и по выям реет…
Стропила — к тучам,
Сваи — в гать,
Плотину настилайте прямо,
Чтоб мог уверенней стоять
Царь краснолицый и упрямый…
О город пота и цинги!
Сквозь грохот волн и крик оленей
Не слышатся ль тебе шаги,
Покашливанье страшной тени?..
Болотной ночью на углах
Маячат огоньков дозоры,
Дворцами встал промерзший прах,
И тиной зацвели соборы…
И тягостный булыжник лег
В сырую гать
И в мох постылый,
Чтобы не вышла из берлог
Погибшая холопья сила;
Чтоб из-под свай,
Из тмы сырой
Холопья крепь не встала сразу,
Тот — со свороченной скулой,
Тот — без руки, а тот — без глаза.
И куча свалена камней
Оледенелою преградой…
Говядиною для червей,
Строители, лежать вам надо.
Но воля в мертвецах жила,
Сухое сердце в ребрах билось,
И кровь, что по земле текла,
В тайник подземный просочилась.
Вошла в глазницы черепов,
Их напоив живой водою,
Сухие кости позвонков
Стянула бечевой тугою,
И финская разверзлась гать,
И дрогнула земля от гула,
Когда мужичья встала рать
И прах болотный отряхнула…

Владимир Высоцкий

У Доски, где почётные граждане

У Доски, где почётные граждане,
Я стоял больше часа однажды и
Вещи слышал там — очень важные…«…В самом ихнем тылу,
Под какой-то дырой,
Мы лежали в пылу
Да над самой горой, На природе (как в песне — на лоне),
И они у нас как на ладони,
Я и друг — тот, с которым зимой
Из Сибири сошлись под Москвой.Раньше оба мы были охотники —
А теперь на нас ватные потники
Да протёртые подлокотники! Я в Сибири всего
Только соболя бил,
Ну, а друг — он, того,
На медведя ходил.Он колпашевский — тоже берлога! —
Ну, а я из Выезжего Лога.
И ещё (если друг не хитрит):
Белку — в глаз, да в любой, говорит… Разговор у нас с немцем двухствольчатый:
Кто шевелится — тот и кончатый,
Будь он лапчатый, перепончатый! Только спорить любил
Мой сибирский дружок —
Он во всём находил
Свой, невидимый прок, —Оторвался на миг от прицела
И сказал: «Это мёртвое тело —
Бьюсь на пачку махорки с тобой!»
Я взглянул — говорю: «Нет — живой! Ты его лучше пулей попотчевай.
Я опричь же того ставлю хошь чего —
Он усидчивый да улёжчивый!»Друг от счастья завыл —
Он уверен в себе:
На медведя ходил
Где-то в ихней тайге —Он аж вскрикнул (негромко, конечно,
Потому что — светло, не кромешно),
Поглядел ещё раз на овраг —
И сказал, что я лапоть и враг.И ещё заявил, что икра у них!
И вообще, мол, любого добра у них!..
И — позарился на мой браунинг.Я тот браунинг взял
После ходки одной:
Фрица, значит, подмял,
А потом — за спиной… И за этот мой подвиг геройский
Подарил сам майор Коханойский
Этот браунинг — тот, что со мной, —
Он уж очень был мне дорогой! Но он только на это позарился.
Я и парился, и мытарился…
Если б знал он, как я отоварился! Я сначала: «Не дам,
Не поддамся тебе!»
А потом: «По рукам!» —
И аж плюнул в злобе.Ведь не вещи же ценные в споре!
Мы сошлись на таком договоре:
Значит, я прикрываю, а тот —
Во весь рост на секунду встаёт… Мы ещё пять минут погутарили —
По рукам, как положено, вдарили,
Вроде на поле — на базаре ли! Шепчет он: «Коль меня
И в натуре убьют,
Значит здесь схоронят,
И — чего ещё тут…»Поглядел ещё раз вдоль дороги —
И шагнул как медведь из берлоги,
И хотя уже стало светло —
Видел я, как сверкнуло стекло.Я нажал — выстрел был первосортненький,
Хотя «соболь» попался мне вёртненький.
А у ног моих — уже мёртвенький… Что теперь и наган мне —
Не им воевать.
Но свалился к ногам мне —
Забыл как и звать, —На природе (как в песне — на лоне),
И они у нас как на ладони.
…Я потом разговор вспоминал:
Может, правда, он белок стрелял?.. Вот всю жизнь и кручусь я как верченый.
На Доске меня этой зачерчивай!
…Эх, зачем он был недоверчивый!»

Анна Ахматова

Предыстория

Россия Достоевского. Луна
Почти на четверть скрыта колокольней.
Торгуют кабаки, летят пролетки,
Пятиэтажные растут громады
В Гороховой, у Знаменья, под Смольным.
Везде танцклассы, вывески менял,
А рядом: «Henriette», «Basile», «Andre»
И пышные гроба: «Шумилов-старший».
Но, впрочем, город мало изменился.
Не я одна, но и другие тоже
Заметили, что он подчас умеет
Казаться литографией старинной,
Не первоклассной, но вполне пристойной,
Семидесятых кажется годов.
Особенно зимой, перед рассветом
Иль в сумерки — тогда за воротами
Темнеет жесткий и прямой Литейный,
Еще не опозоренный модерном,
И визави меня живут — Некрасов
И Салтыков… Обоим по доске
Мемориальной. О, как было б страшно
Им видеть эти доски! Прохожу.
А в Старой Руссе пышные канавы,
И в садиках подгнившие беседки,
И стекла окон так черны, как прорубь,
И мнится, там такое приключилось,
Что лучше на заглядывать, уйдем.
Не с каждым местом сговориться можно,
Чтобы оно свою открыло тайну
(А в Оптиной мне больше не бывать…)
Шуршанье юбок, клетчатые пледы,
Ореховые рамы у зеркал,
Каренинской красою изумленных,
И в коридорах узких те обои,
Которыми мы любовались в детстве,
Под желтой керосиновою лампой,
И тот же плюш на креслах…
Все разночинно, наспех, как-нибудь…
Отцы и деды непонятны. Земли
Заложены. И в Бадене — рулетка.
И женщина с прозрачными глазами
(Такой глубокой синевы, что море
Нельзя не вспомнить, поглядевши в них),
С редчайшим именем и белой ручкой,
И добротой, которую в наследство
Я от нее как будто получила, —
Ненужный дар моей жестокой жизни…
Страну знобит, а омский каторжанин
Все понял и на всем поставил крест.
Вот он сейчас перемешает все
И сам над первозданным беспорядком,
Как некий дух, взнесется. Полночь бьет.
Перо скрипит, и многие страницы
Семеновским припахивают плацем.
Так вот когда мы вздумали родиться
И, безошибочно отмерив время,
Чтоб ничего не пропустить из зрелищ
Невиданных, простились с небытьем.

Маргарита Агашина

В обеденный перерыв

Я здесь бывала. Всё мне здесь знакомо.
И всё же через грохот заводской
меня ведёт товарищ из завкома
и откровенно сетует с тоской: — Вот, вроде бы, и вы не виноваты,
и мы, опять же, тоже ни при чем.
Людей, конечно, будет маловато:
стихи!
Не понимают нипочём!.. Завод гудел. Дышал единым духом.
Вздымались трубы в огненной пыли.
А он всё шёл и всё бубнил над ухом,
что «люди до стихов не доросли», что «молодёжь и в клубе-то нечасто»,
что «ей бы лишь плевать бы в потолок»…
Мы, наконец, приходим на участок
и смотрим:
полон красный уголок! Сидят ребята — парни и девчонки —
от сцены до последнего ряда!
Попутчик мой в восторге снял кепчонку
и, подмигнув, сказал:
— Вот это да! …Ах, это состоянье боевое,
когда стихи свои — на суд людской!
Зал был со мной.
Но в зале было двое,
колдующих над шахматной доской. Я понимала: время перерыва,
у них обед и им не до меня.
И вот один из них неторопливо
берёт за гриву белого коня. Что ж, обижаться тут не полагалось,
но и сдаваться мне не по нутру.
Как я старалась, как я добивалась,
чтобы ребята бросили игру! Уже в блокноте зримо и весомо,
моим успехом удовлетворён,
поставил птичку деятель завкома,
такую же бескрылую, как он. Уже девчонка на скамейке левой
платок искала, мелочью звеня.
А те, как пешкой, крутят королевой
и всё равно
не смотрят на меня. По клеткам кони скачут угловато
и царственно шагают короли.
И я одна на свете виновата,
что двое до стихов не доросли! Меня упрямой называли с детства,
но не упрямство вспыхнуло в крови,
напомнив мне испытанное средство…
И я читаю
только
о любви. Не знаю, может, правда столько было
в стихах любви, и счастья, и тоски,
а может, просто —
я тебя любила…
Но парни оторвались от доски! …Я уходила от ребят в восторге,
читателя почувствовав плечом.
Неужто скажут завтра
в книготорге:
— Стихи!
Не покупают нипочем!

Ольга Берггольц

Ленинградская осень

Блокада длится… Осенью сорок второго года
ленинградцы готовятся ко второй блокадной зиме:
собирают урожай со своих огородов, сносят на
топливо деревянные постройки в городе. Время
огромных и тяжёлых работ.




Ненастный вечер, тихий и холодный.
Мельчайший дождик сыплется впотьмах.
Прямой-прямой пустой Международный
В огромных новых нежилых домах.
Тяжёлый свет артиллерийских вспышек
То озаряет контуры колонн,
То статуи, стоящие на крышах,
То барельеф из каменных знамён
И стены — сплошь в пробоинах снарядов…
А на проспекте — кучка горожан:
Трамвая ждут у ржавой баррикады,
Ботву и доски бережно держа.
Вот женщина стоит с доской в объятьях;
Угрюмо сомкнуты её уста,
Доска в гвоздях — как будто часть распятья,
Большой обломок русского креста.
Трамвая нет. Опять не дали тока,
А может быть, разрушил путь снаряд…
Опять пешком до центра — как далёко!

Пошли… Идут — и тихо говорят.
О том, что вот — попался дом проклятый,
Стоит — хоть бомбой дерево ломай.
Спокойно люди жили здесь когда-то,
Надолго строили себе дома.
А мы… Поёжились и замолчали,
Разбомбленное зданье обходя.
Прямой проспект, пустой-пустой, печальный,
И граждане под сеткою дождя.

…О, чем утешить хмурых, незнакомых,
Но кровно близких и родных людей?
Им только б до́ски дотащить до до́ма
и ненадолго руки снять с гвоздей.
И я не утешаю, нет, не думай —
Я утешеньем вас не оскорблю:
Я тем же каменным, сырым путём угрюмым
Тащусь, как вы, и, зубы сжав, — терплю.
Нет, утешенья только душу ранят, —
Давай молчать…
Но странно: дни придут,
И чьи-то руки пепел соберут
Из наших нищих, бедственных времянок.
И с трепетом, почти смешным для нас,
Снесут в музей, пронизанный огнями,
И под стекло положат, как алмаз,
Невзрачный пепел, смешанный с гвоздями!
Седой хранитель будет объяснять
Потомкам, приходящим изумляться:
«Вот это — след Великого Огня,
Которым согревались ленинградцы.
В осадных, чёрных, медленных ночах,
Под плач сирен и орудийный грохот,
В их самодельных вре́менных печах
Дотла сгорела целая эпоха.
Они спокойно всем пренебрегли,
Что не годилось для сопротивленья,
Всё о́тдали победе, что могли,
Без мысли о признаньи в поколеньях.
Напротив, им казалось по-другому:
Казалось им поро́й — всего важней
Охапку досок дотащить до до́ма
И ненадолго руки снять с гвоздей…

…Так, день за днём, без жалобы, без стона,
Невольный вздох — и тот в груди сдавив,
Они творили новые законы
Людского счастья и людской любви.
И вот теперь, когда земля светла,
Очищена от ржавчины и смрада, —
Мы чтим тебя, священная зола
Из бедственных времянок Ленинграда…»
…И каждый, посетивший этот прах,
Смелее станет, чище и добрее,
И, может, снова душу мир согреет
У нашего блокадного костра.

Козьма Прутков

Аквилон

В память г. БенедиктовуС сердцем грустным, с сердцем полным,
Дувр оставивши, в Кале
Я по ярым, гордым волнам
Полетел на корабле.То был плаватель могучий,
Крутобедрый гений вод,
Трехмачтовый град пловучий,
Стосаженный скороход.
Он, как конь донской породы,
Шею вытянув вперед,
Грудью сильной режет воды,
Грудью смелой в волны прет.
И, как сын степей безгранных,
Мчится он поверх пучин
На крылах своих пространных,
Будто влажный сарацин.
Гордо волны попирает
Моря страшный властелин,
И чуть-чуть не досягает
Неба чудный исполин.
Но вот-вот уж с громом тучи
Мчит Борей с полнощных стран.
Укроти свой бег летучий,
Вод соленых ветеран!..
Нет! гигант грозе не внемлет;
Не страшится он врага.
Гордо голову подъемлет,
Вздулись верви и бока,
И бегун морей высокий
Волнорежущую грудь
Пялит в волны и широкий
Прорезает в море путь.Восшумел Борей сердитый,
Раскипелся, восстонал;
И, весь пеною облитый,
Набежал девятый вал.
Великан наш накренился,
Бортом воду зачерпнул;
Парус в море погрузился;
Богатырь наш потонул… И страшный когда-то ристатель морей
Победную выю смиренно склоняет:
И с дикою злобой свирепый Борей
На жертву тщеславья взирает.И мрачный, как мрачные севера ночи,
Он молвит, насупивши брови на очи:
«Все водное — водам, а смертное — смерти;
Все влажное — влагам, а твердое — тверди!»И, послушные веленьям,
Ветры с шумом понеслись,
Парус сорвали в мгновенье;
Доски с треском сорвались.
И все смертные уныли,
Сидя в страхе на досках,
И неволею поплыли,
Колыхаясь на волнах.Я один, на мачте сидя,
Руки мощные скрестив,
Ничего кругом не видя,
Зол, спокоен, молчалив.
И хотел бы я во гневе,
Морю грозному в укор,
Стих, в моем созревшем чреве,
Изрыгнуть водам в позор!
Но они с немой отвагой,
Мачту к берегу гоня,
Лишь презрительною влагой
Дерзко плескают в меня.И вдруг, о спасенье своем помышляя,
Заметив, что боле не слышен уж гром,
Без мысли, но с чувством на влагу взирая,
Я гордо стал править веслом.

Владимир Маяковский

Про стрелочников и лесопильный завод

Стихи и картинки эти вот про стрелочников и лесопильный завод (коллективное)Теперь проедем
в дождь трамваем…
Народ у трамвая
дождем омываем.
Стрелочник всегда
торчит на посту.
Дождь ли,
мороз ли —
стой! не бастуй!
И если случается
хоть малюсенький дождь —
вымачивает стрелочника
вдрызг
и в дрожь.
В дождь не поможет
ни молитва, ни плач;
лучшая помощь —
брезентовый плащ!
Какой же может быть
вывод из этого?
Выдать
стрелочникам
плащи брезентовые!
Казалось бы — просто!
Но хозяйственники-разини
взяли и выдали
плащи на резине.
Плащ не пропускает
водицы дождевой.
Но стрелочник,
избавясь от внешних купаний,
стоит
и исходит, еле живой,
паром,
как в страшно распаренной бане.
Преет и мается,
шапку насупив,
и мокнет,
и мокнет,
как клецка в супе.
В чем же дело?
В чем же загвоздка?
Резиновый плащ
не пропускает воздуха,
и пот
до того возмутительно прет,
что шуба дымится,
как горячий пирог.
А шубе стоит по́том упиться,
и через год —
не шуба — тряпица.
А шуба —
тоже казенная,
кстати…
Как же
хозяйственников
не упрекнуть в растрате,
когда из-за этого
тыщи четыре
улетучатся запахом нашаты́ря!
Хозяйственник!
Не гляди на рабочих Кащеем,
выдай немедленно
брезентовых плащей им.
Вреден
для республики
пальцев разжим
в деле —
над рабочими — заботы и опеки.
Товарищи!
Уничтожьте
бессмысленный режим,
режим экономии на рабочей копейке.* * *По шоссе Ленинградскому,
грязному,
пыльному,
подъедем теперь к заводу лесопильному.
На 11-ой версте —
завод «Братуево».
А ну, «Рабочая Москва»,
ату его!
Хозяйственники
для этого завода несчастного
старый двигатель
купили у «частного».
Работающие
над починкой двигателя
глаза от удивления выкатили:
двигатель внутри, как гнилой орех —
и смех
и грех!
И зря
рабочее время соря,
над этим двигателем
потели слесаря.
Хозяйственники
ходят с экономной рожей,
а двигатель
выходит
нового дороже.
И на заводе, где пилят бревна,
тоже не всё гладко и ровно.
Напилят доски,
свезут на склад
и скажут,
бросив на доски взгляд:
— Не годятся,
очень узки́,
вези обратно,
пили бруски…
А результат простой:
где 3-х,
где 4-х-часовый простой.
Решенье огульное:
штрафовать рабочих
за часы прогульные.
И выгнали…
Безработный голодает и воет,
а на заводе —
простоев вдвое.
И выходит —
не рабочие,
а хозяйственники виноваты…
Очевидно, уши у них длинноваты.

Владимир Маяковский

Стихи и картинки эти вот про стрелочников и лесопильный завод (коллективное)

Теперь проедем
       в дождь трамваем…
Народ у трамвая
       дождем омываем.
Стрелочник всегда
        торчит на посту.
Дождь ли,
    мороз ли —
          стой! не бастуй!
И если случается
       хоть малюсенький дождь —
вымачивает стрелочника
           вдрызг
              и в дрожь.
В дождь не поможет
         ни молитва, ни плач;
лучшая помощь —
         брезентовый плащ!
Какой же может быть
         вывод из этого?
Выдать
   стрелочникам
         плащи брезентовые!
Казалось бы — просто!
          Но хозяйственники-разини
взяли и выдали
         плащи на резине.
Плащ не пропускает
         водицы дождевой.
Но стрелочник,
       избавясь от внешних купаний,
стоит
  и исходит, еле живой,
паром,
   как в страшно распаренной бане.
Преет и мается,
       шапку насупив,
и мокнет,
    и мокнет,
        как клецка в супе.
В чем же дело?
       В чем же загвоздка?
Резиновый плащ
       не пропускает воздуха,
и пот
  до того возмутительно прет,
что шуба дымится,
        как горячий пирог.
А шубе стоит по́том упиться,
и через год —
      не шуба — тряпица.
А шуба —
     тоже казенная,
           кстати…
Как же
   хозяйственников
          не упрекнуть в растрате,
когда из-за этого
        тыщи четыре
улетучатся запахом нашаты́ря!
Хозяйственник!
       Не гляди на рабочих Кащеем,
выдай немедленно
        брезентовых плащей им.
Вреден
   для республики
          пальцев разжим
в деле —
    над рабочими — заботы и опеки.
Товарищи!
        Уничтожьте
          бессмысленный режим,
режим экономии на рабочей копейке.* * *По шоссе Ленинградскому,
            грязному,
                   пыльному,
подъедем теперь к заводу лесопильному.
На 11-ой версте —
        завод «Братуево».
А ну, «Рабочая Москва»,
           ату его!
Хозяйственники
       для этого завода несчастного
старый двигатель
       купили у «частного».
Работающие
      над починкой двигателя
глаза от удивления выкатили:
двигатель внутри, как гнилой орех —
и смех
   и грех!
И зря
  рабочее время соря,
над этим двигателем
         потели слесаря.
Хозяйственники
       ходят с экономной рожей,
а двигатель
     выходит
        нового дороже.
И на заводе, где пилят бревна,
тоже не всё гладко и ровно.
Напилят доски,
         свезут на склад
и скажут,
    бросив на доски взгляд:
— Не годятся,
      очень узки́,
вези обратно,
      пили бруски…
А результат простой:
где 3-х,
   где 4-х-часовый простой.
Решенье огульное:
штрафовать рабочих
         за часы прогульные.
И выгнали…
     Безработный голодает и воет,
а на заводе —
      простоев вдвое.
И выходит —
      не рабочие,
           а хозяйственники виноваты…
Очевидно, уши у них длинноваты.
1926 г.

Козьма Прутков

Аквилон

С сердцем грустным, с сердцем полным,
Дувр оставивши, в Кале
Я по ярым, гордым волнам
Полетел на корабле.

То был плаватель могучий,
Крутобедрый гений вод,
Трехмачтовый град плавучий,
Стосаженный скороход.
Он, как конь донской породы,
Шею вытянул вперед,
Грудью сильной режет воды,
Грудью смелой в волны прет.
И, как сын степей безгранных,
Мчится он поверх пучин
На крылах своих пространных,
Будто влажный сарацин.
Гордо волны попирает
Моря страшный властелин,
И чуть-чуть не досягает
Неба чудный исполин.
Но вот-вот уж с громом тучи
Мчит Борей с полнощных стран.
Укроти свой бег летучий,
Вод соленых ветеран!..

Нет! гигант грозе не внемлет;
Не страшится он врага.
Гордо голову подемлет,
Вздулись верви и бока,
И бегун морей высокий
Волнорежущую грудь
Пялит в волны и широкий
Прорезает в море путь,

Восшумел Борей сердитый,
Раскипелся, восстонал;
И, весь пеною облитый,
Набежал девятый вал.
Великан наш накренился,
Бортом воду зачерпнул;
Парус в море погрузился;
Богатырь наш потонул…

И страшный когда-то ристатель морей
Победную выю смиренно склоняет;
И с дикою злобой свирепый Борей
На жертву тщеславья взирает.

И мрачный, как мрачные севера ночи,
Он молвит, насупивши брови на очи:
«Все водное — водам, а смертное — смерти;
Все влажное — влагам, а твердое — тверди!»

И, послушные веленьям,
Ветры с шумом понеслись,
Парус с́орвали в мгновенье;
Доски с треском сорвались.
И все смертные уныли,
Сидя в страхе на досках,
И неволею поплыли,
Колыхаясь на волнах.

Я один, на мачте сидя,
Руки мощные скрестив,
Ничего кругом не видя,
Зол, спокоен, молчалив.
И хотел бы я во гневе,
Морю грозному в укор,

Стих, в моем созревший чреве,
Изрыгнуть, водам в позор!
Но они с немой отвагой,
Мачту к берегу гоня,
Лишь презрительною влагой
Дерзко плескают в меня.

И вдруг, о спасенье своем помышляя,
Заметив, что боле не слышен уж гром,
Без мысли, но с чувством на влагу взирая,
Я гордо стал править веслом.

Иннокентий Анненский

Трилистник из старой тетради


1.
Тоска маятникаНеразгаданным надрывом
Подоспел сегодня срок;
В стекла дождик бьет порывом,
Ветер пробует крючок.Точно вымерло все в доме…
Желт и черен мой огонь,
Где-то тяжко по соломе
Переступит, звякнув, конь.Тело скорбно и разбито,
Но его волнует жуть,
Что обиженно-сердито
Кто-то мне не даст уснуть.И лежу я околдован,
Разве тем и виноват,
Что на белый циферблат
Пышный розан намалеван.Да по стенке ночь и день,
В душной клетке человечьей,
Ходит-машет сумасшдеший,
Волоча немую тень.Ходит-ходит, вдруг отскочит,
Зашипит — отмерил час,
Зашипит и захохочет,
Залопочет горячась.И опять шагами мерить
На стене дрожащий свет,
Да стеречь, нельзя ль проверить,
Спят ли люди или нет.Ходит-машет, а для такта
И уравнивая шаг,
С злобным рвеньем «так-то, так-то»
Повторяет маниак… Все потухло. Больше в яме
Не видать и не слыхать…
Только кто же там махать
Продолжает рукавами? Нет! Довольно… хоть едва,
Хоть тоскливо даль белеет
И на пледе голова
Не без сладости хмелеет.
2.
КартинкаМелко, мелко, как из сита,
В тарантас дождит туман,
Бледный день встает сердито,
Не успев стряхнуть дурман.Пуст и ровен путь мой дальний…
Лишь у черных деревень
Бесконечный все печальней,
Словно дождь косой, плетень.Чу… Проснулся грай вороний,
В шалаше встает пастух,
И сквозь тучи липких мух
Тяжело ступают кони.Но узлы седых хвостов
У буланой нашей тройки,
Доски свежие мостов,
Доски черные постройки —Все поплыло в хлебь и смесь, -
Пересмякло, послипалось…
Ночью мне совсем не спалось,
Не попробовать ли здесь? Да, заснешь… чтоб быть без шапки.
Вот дела… — Держи к одной! —
Глядь — замотанная в тряпки
Амазонка предо мной.Лет семи всего — ручонки
Так и впилися в узду,
Не дают плестись клячонке,
А другая — в поводу.Жадным взглядом проводила,
Обернувшись, экипаж
И в тумане затрусила,
Чтоб исчезнуть, как мираж.И щемящей укоризне
Уступило забытье:
«Это — праздник для нее.
Это — утро, утро жизни!»
3.
Старая усадьбаСердце дома. Сердце радо. А чему?
Тени дома? Тени сада? Не пойму.Сад старинный — все осины — тощи, страх!
Дом — руины… Тины, тины, что в прудах… Что утрат-то!.. Брат на брата… Что обид!..
Прах и гнилость… Накренилось… А стоит… Чье жилище? Пепелище?.. Угол чей?
Мертвой нищей логовИще без печей… Ну как встанет, ну как глянет из окна:
«Взять не можешь, а тревожишь, старина! Ишь затейник! Ишь забавник! Что за прыть!
Любит древних, любит давних ворошить… Не сфальшивишь, так иди уж: у меня
Не в окошке, так из кошки два огня.Дам и брашна — волчьих ягод, белены…
Только страшно — месяц за год у луны… Столько вышек, столько лестниц — двери нет…
Встанет месяц, глянет месяц — где твой след?..»Тсс… ни слова… даль былого — но сквозь дым
Мутно зрима… Мимо… мимо… И к живым! Иль истомы сердцу надо моему?
Тени дома? шума сада?.. Не пойму…

Генрих Гейне

Зловещий грезился мне сон

Зловещий грезился мне сон…
И люб, и страшен был мне он;
И долго образами сна
Душа, смутясь, была полна.

В цветущем — снилось мне — саду
Аллеей пышной я иду.
Головки нежныя клоня,
Цветы приветствуют меня.

Веселых пташек голоса
Поют любовь; а небеса
Горят, и льют румяный свет
На каждый лист, на каждый цвет.

Из трав курится аромат;
Теплом и негой дышит сад…
И все сияет, все цветет,
Все светлой радостью живет.

В цветах и в зелени кругом,
В саду был светлый водоем.
Склонялась девушка над ним
И что-то мыла. Неземным

В ней было все: и стан, и взгляд,
И рост, и поступь, и наряд.
Мне показалася она
И незнакома, и родна.

Она и моет, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты плещи, волна, плещи!
Холст мой белый полощи!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и моешь что̀?»

Она в ответ мне: «Будь готов!
Я мою в гроб тебе покров.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Я недвижим

Стою в лесу. Дремучий лес
Касался, кажется, небес
Верхами темными дубов;
Он был и мрачен и суров.

Смущался слух, томился взор…
Но — чу! вдали стучит топор.
Бегу заросшею тропой —
И вот поляна предо мной.

Могучий дуб на ней стоит —
И та же девушка под ним;
В руках топор… И дуб трещит,
Прощаясь с корнем вековым.

Она и рубит, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты руби, мой топорок!
Наруби ты мне досок!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И рубишь дерево на что́?»

Она в ответ мне: «Близок срок!
Тебе на гроб рублю досок.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Тоской томим,

Гляжу — чернеет степь кругом,
Как опаленная огнем,
Мертва, безплодна… Я не знал,
Что ждет меня; но весь дрожал.

Иду… Как облачный туман,
Мелькнул вдали мне чей-то стан.
Я подбежал… Опять она!
Стоит, печальна и бледна,

С тяжелым заступом в руках —
И роет им. Могильный страх
Меня обял. О, как она
Была прекрасна и страшна!

Она и роет и поет —
И скорбной песнью сердце рвет:
«Заступ, заступ! глубже рой:
Надо в сажень глубиной!»

К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и роешь что́?»

Она в ответ мне: «Для тебя
Могилу рою.» — Ныла грудь,
И содрогаясь и скорбя;
Но мне хотелось заглянуть

В свою могилу. — Я взглянул…
В ушах раздался страшный гул,
В очах померкло… Я скатился
В могильный мрак — и пробудился.

Генрих Гейне

Гастингское поле

Глубоко вздыхает вальтамский аббат;
Дошли к нему горькие вести:
Проигран при Гастингсе бой — и король,
Убитый, остался на месте.

Зовет он монахов и им говорит:
«Ты, Асгод, ты, Эльрик, — вы двое —
Идите, сыщите вы труп короля
Гарольда меж жертвами боя!»

В печали монахи на поиск пошли;
Вернулись к аббату в печали.
«Нерадостна, отче, господня земля:
Ей дни испытаний настали!

О, горе нам! пал благороднейший муж,
И воля ничтожных над нами:
Грабители делят родную страну
И делают вольных рабами.

Паршивый норманский оборвыш — увы! —
Британским становится лордом;
Везде щеголяют в шитье золотом,
Кого колотили по мордам!

Несчастье тому, кто саксонцем рожден!
Нет участи горше и гаже.
Враги наши будут безбожно хулить
Саксонских святителей даже!

Узнали мы, что нам большая звезда
Кровавым огнем предвещала,
Когда на горящей метле в небесах
Средь темной полночи скакала.

Сбылося предвестье, грозившее нам
И нашей отчизне бедами!
Мы были на Гастингском поле, отец, —
Завалено поле телами.

Бродили мы долго, искали везде,
Надеждой и страхом томимы…
Увы! королевского тела нигде
Меж трупами там не нашли мы!»

Так молвили Асгод и Эльрик. Аббат,
Сраженный их вестью жестокой,
Поник головою — и молвил потом
Монахам с тоскою глубокой:

«Живет в гриндельфильдском дремучем лесу,
Сношений с людьми не имея,
Одна, в беззащитной избушке своей,
Эдифь Лебединая Шея.

Была как у лебедя шея у ней,
Бела, и стройна, и прекрасна,
И в бозе почивший король наш Гарольд
Когда-то любил ее страстно.

Любил он ее, целовал и ласкал;
Потом разлюбил и покинул.
За днями шли дни, за годами года:
Шестнадцатый год тому минул.

Идите вы, братие, в хижину к ней…
Туда вы поспеете к ночи…
Возьмите с собою на поиск Эдифь:
У женщины зоркие очи.

Вы труп короля принесете сюда;
Над нашим почившим героем
По чину мы долг христианский свершим
И с почестью тело зароем».

Уж в полночь монахи к избушке лесной
Пришли — и стучатся. «Скорее
С постели вставай и за нами иди,
Эдифь Лебединая Шея!

Нас герцог норманский в бою победил,
И много легло нас со славой;
Но пал под мечом и король наш Гарольд
На гастингской ниве кровавой!

Пришли тебя звать мы — искать, где лежит
Меж мертвыми наш повелитель:
Найдя, понесем мы его хоронить
В священную нашу обитель».

Ни слова не молвя, вскочила Эдифь
И вышла к монахам босая.
Ей ветер полночный трепал волоса,
Седые их космы вздувая.

Пошли. По оврагам, по топям и пням
Вела их лесная жилица…
И вот показался утес меловой,
Как в небе зажглася денница.

Белея как саван, взвивался туман
Над полем сраженья; взлетали
С кровавыми клювами стаи ворон —
И дико и мерзко кричали.

Ограблены, голы, без членов, черны,
Валялися трупы повсюду:
Там люди лежали, тут лошадь гнила,
Давя безобразную груду.

Бродила Эдифь по равнине, где меч
Разил и губил без пощады;
Из глаз неподвижных метала она,
Как стрелы, пытливые взгляды.

В крови по колени ходила Эдифь;
Порой рукавами рубахи
От мертвых гнала она стаи ворон.
За нею плелися монахи.

Весь день проискала она короля.
Закат был как зарево красен…
Вдруг бедная с криком поникла к земле.
Пронзительный крик был ужасен!

Нашла Лебединая Шея, нашла,
Кого так усердно искала!
Не молвила слова и слез не лила,
И к бледному лику припала…

Лобзала его и в чело и в уста
И жалась лицом к его стану;
Лобзала на мертвой груди короля
Кровавую черную рану.

Потом увидала на правом плече
(И к ним приложилась устами)
Три рубчика: в чудно-блаженную ночь
Она нанесла их зубами.

Монахи две жерди меж тем принесли
И доску к жердям привязали,
И на доску подняли труп короля
В глубокой, безмолвной печали.

В обитель святую его понесли —
Отпеть и предать погребенью;
За трупом любви своей тихо Эдифь
Пошла похоронного тенью.

И пела надгробные песни она
Так жалобно-детски!.. Звучали
Напевы их скорбно в ночной тишине…
Монахи молитву шептали.

Антон Антонович Дельвиг

К поэту-математику

Скажи мне, Финиас любезный!
В какие веки неизвестны
Была Урания дружна
С поэзией голубоокой?
Скажи, не вечно ли она
Жила не с нею, одиноко,
И, в телескоп вперяя око,
Небесный измеряла свод
И звезд блестящих быстрый ход?

Какими же, мой друг! судьбами
Ты математик и поэт?
Играешь громкими струнами,
И вдруг, остановя полет,
Сидишь над грифельной доскою,
Поддерживая лоб рукою,
И пишешь с цифрами ноли,
Проводишь длинну апофему,
Доказываешь теорему,
Тупые, острые углы?
Возможно ли, чтобы девица,
Как лебедь статна, белолица,
Пленилась модником седым,
И нежною рукой своею
Его бы обнимая шею,
В любви жила счастливо с ним?

Скажи, как может восхищенье,
Души чувствительной стремленье,
Тебя с мечтами посещать?
Как пишешь громкие ты оды
И за пределами природы
Миры стремишься населять
Людьми, которы неподвластны
Ни злу, ни здешним суетам,
У них в сердцах — любови храм;
Они — все юны, все прекрасны
И улыбаются векам,
Летящим быстрою стрелою
С неумолимою косою?

В восторге говорит поэт,
Любовь Алине изясняя:
«Небесной красотой сияя,
Ты солнца помрачаешь свет!
Твои блестящи, черны очи,
Как светлый месяц зимней ночи,
Кидают огнь из-под бровей!»
Но математик важно ей
Все опровергнет, все докажет,
Определит и солнца свет,
И действие лучей покажет
Чрез преломленье на предмет;
Но, верно, утаит, что взоры
Прелестной, райской красоты
Воспламеняют камни, горы,
И в сердце сладки льют мечты. —

Дерзнешь ли, о мой друг любезный!
Перед натурой токи слезны
Пролив, стремиться к ней душой?
На небесах твой путь опасный
Препнут и Лев, и Змей ужасный,
И лютый Тур поднимет вой!
Через линейки, микроскопы,
Чрез циркули и телескопы
Шагать устанешь, милый друг,
И выспренний оставишь круг!
Оставишь… и на табурете
В своем укромном кабинете
Зачнешь считать, чертить, марать —
И музу в помощь призывать!
И вот, чрез множество мгновений
Твои слова от сотрясений
К ее престолу долетят.
На острый нос очки надвиня,
Берет орудии богиня,
Межует облаков квадрат.
Большие блоки с небесами
Соединяются гвоздями
И под веревкою скрыпят.
И загремела цепь железна;
Открылась музе поднебесна
И место, где витаешь ты.
И Ге́рой облако влечется
И ветерком туда, сюда,
Колеблясь в бок, в другой, несется,
На твой спускаясь кабинет.
Вот бледный и дрожащий свет
Вдруг осенил твою обитель!
Небес веселых мрачный житель
Является перед тобой.
«Стремись, мой сын, стремись за мной, —
Богиня с важностью вещает, —
Уже бессмертие тебе
Венцы лавровые сплетает!
Достигни славы в тишине!
С Невтоном испытуй природу,
С Бландшардом по небесну своду
Как дерзостный орел летай!
Бесстрашно измеряй пучину,
Скажи всем действиям причину
И новы звезды открывай!»

И се раскрылся пред тобою
Промчавшихся веков завес,
И зришь: в священный темный лес
Идут ученые толпою.
Кружась на ветреных крылах,
Волнится перед ними прах —
И рвет их толстые творенья.
Что делать, — плачут, да идут.
И средь такого треволненья
Одни — за Алгеброй бегут,
Те — Геометрию хватают,
Иль, руки спустя, рыдают.

Недосягаемый никем
Между кремнистыми скалами
За Стикса мрачными брегами
Главу возносит, как илем,
Престол богини измеренья,
И Крон не сыплет разрушенья
На хладны мраморны столбы!
Отсель богиня взор кидает
На многочисленны толпы́.
Не многих слушает мольбы,
Не многих лаврами венчает .

Но грянет по струнам поэт
И лишь богиню призовет —
При звуке сладостныя лиры,
Впрягутся в облако зефиры,
Крылами дружно размахнут,
Помчатся с Пинда, понесут —
И вот в эфирном одеяньи,
Певец! она перед тобой
В венце, в божественном сияньи,
Пленяющая красотой!
И ты падешь в благоговеньи
Перед подругою твоей!
Гремишь струнами в восхищеньи,
И ты могучий чародей!

Не воздух на небе сгущенный,
Спираяся между собой,
Перуны шлет из тучи темной
И проливает дождь рекой, —
То гневный Зевс водоточивый
На смертный род, всегда кичливый,
Льет воды и перун десной
Кидает на полки строптивы.
И не роса на дол падет,
Цветы душисты освежая; —
Аврора, урну обнимая,
Над прахом сына слезы льет.
Не воздух, звуком сотрясенный,
К лесам относит голос твой:
Ах, нет! под тению священной,
Пленясь Нарцизовой красой,
Несчастна Нимфа воздыхает
И грусть с тобою разделяет.
Не солнце, рассевая тень,
На землю сводит ясный день, —
То Феб прекрасный, сановитый,
Лучами светлыми повитый,
Удерживая бег коней,
У коих пламя из ноздрей,
Летит в блестящей колеснице,
Последуя младой деннице.

Так славный Боало певал,
Бросая огнь от громкой лиры;
Порок бледнел и трепетал,
Внимая грозный глас сатиры.

Мессии избранный певец!
Ты арфою пленял вселенну;
Тебе, хвалой превознесенну,
Омиры отдают венец.
Пиндара, Флакка победитель,
Небесных песней похититель,
Державин россов восхищал!
Под дланью трепетали струны,
На сильных он метал перуны —
И добродетель прославлял.

И здесь, когда на вражьи строи
Летели росские герои,
Спасая веру и царя,
Любовью к родине горя,
В доспехах бранных, под шатрами,
Жуковский дивными струнами
Мечи ко мщенью извлекал —
И враг от сих мечей упал.

Но ты сравняешься ли с ними,
Когда, то музами водимый,
То математикой своей,
Со всеми разною стезей
Идешь на.высоты Парнаса
И ловишь сов или Пегаса?
Измерь способности свои:
Иль время провождай с доскою
И треугольники пиши;
Иль нежною своей игрою
Укрась друзей приятный хор,
Сзывая пиэрид собор.

Яков Петрович Полонский

Золотой телец


Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)

На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.

Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща, И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…

Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.

Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.

Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того, Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…

Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..
Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..


Не сотвори себе кумира.
(Заповедь)

На громоносных высотах
Синая, в светлых облаках,
Свершалось чудо. Был отверст
Край неба, и небесный перст
Писал на каменных досках:
«Аз есмь Господь,— иного нет».
Так начал Бог святой завет.

Они же, позабыв Творца,
Из злата отлили тельца;
В нем видя Бога своего,
Толпы скакали вкруг него,
Взывая и рукоплеща;
И жертвенник пылал треща,

И новый бог, сквозь серый дым,
Мелькал им рогом золотым.
Но вот, с высот сошел пророк,—
Спустился с камня на песок
И увидал их, и разбил
Свои скрижали, и смутил
Их появлением своим.
Нетерпелив, неукротим,
Он в гневе сильною рукой
Кумир с подножья своротил,
И придавил его пятой…

Завыл народ и перед ним,
Освободителем своим,
Пал ниц — покаялся, а он
Напомнил им о Боге сил,—
Едином Боге, и закон
Поруганный восстановил.

Но в оны дни и не высок,
И мал был золотой божок;
И не оставили его
Лежать в пустыне одного,
Чтоб вихри вьющимся столбом

Не замели его песком:
Тайком Израиля сыны,
Лелея золотые сны,
В обетованный край земли
Его с собою унесли.

Тысячелетия прошли.
С тех пор — божок их рос, все рос
И вырос в мировой колосс.
Всевластным богом стал кумир,—
Стал золоту послушен мир…
И жертвенный наш фимиам
Уж не восходит к небесам,
А стелется у ног его;
И нет нам славы без него,
Ни власти, ни труда, ни зла,
Ни блага… Без его жезла
Волшебного — конец уму,
Науке, творчеству,— всему,
Что слышит ухо, видит глаз.
Он крылья нам дает — и нас
Он давит; пылью кроет пот
Того, кто вслед за ним ползет,
И грязью брызжет на того,

Кто просит милости его.
Войдите в храм царя царей,
И там, у пышных алтарей,
Кумира вашего дары
В глаза вам мечутся, и там,
В часы молитвы снятся вам
Его роскошные пиры,—
Где блеск, и зависть, и мечты
Сластолюбивой красоты,
И нега, и любовью торг
В один сливаются восторг…

Обожествленный прах земной
Стал выше духа,— он толпой
Так высоко превознесен,
Что гений им порабощен
И праведник ему не свят.
Недаром все ему кадят:
Захочет он,— тряхнет казной —
И кровь польется, и войной
И ужасами род людской
Охвачен будет, как огнем.
Ему проклятья нипочем;
Он нам не брат и не отец,—
Он бог наш,— золотой телец!..

Скажите же, с каких высот
К нам новый Моисей сойдет?
Какой предявит нам закон?
Какою гневной силой он
Громаду эту пошатнет?
Ведь, если б, вдруг, упал такой
Кумир всесветный, роковой,
Языческий, земле — родной,—
Какой бы вдруг раздался стон!—
Ведь помрачился б небосклон
И дрогнула бы ось земли!..

Антиох Дмитриевич Кантемир

О опасности сатирических сочинений. К музе своей

О опасности сатирических сочинений.
К музе своей
Музо! не пора ли слог отменить твой грубый
И сатир уж не писать? Многим те не любы,
И ворчит уж не один, что, где нет мне дела,
Там мешаюсь и кажу себя чресчур смела.

Много видел я таких, которы противно
Не писали никому, угождая льстивно,
Да мало счастья и так возмогли достати;
А мне чего по твоей милости уж ждати?
Всякое злонравие, тебе неприятно,
Смело хулишь, да к тому ж и говоришь внятно;
Досаждать злым вся жадна - то твое веселье,
А я вижу, что в чужом пиру мне похмелье.

Вон Кондрат с товарищи, сказывают, дышит
Гневом и, стряпчих собрав, челобитну пишет,
Имея скоро меня уж на суд позвати,
Что, хуля Клитесов нрав, тщуся умаляти
Пьяниц добрых и с ними кружальны доходы.
А Никон, тверды одни любящий до?воды,
Библию, говорят, всю острожской печати
С доски до доски прошел и, не три тетрати
Наполнив, мудрые в них доводы готовит,
Что нечистый в тебе дух бороду злословит,
Что законоломное и неверных дело -
Полосатой мантию ризою звать смело.
Иной не хочет писать указ об отказе,
Что о взятках говоришь, обычных в приказе.
Одним словом, сатира, что чистосердечно
Писана, колет глаза многим всеконечно -
Ибо всяк в сем зеркале, как станет смотрети,
Мнит, зная себя, лицо свое ясно зрети.

Музо, свет мой! слог твой мне, творцу, ядовитый;
Кто всех бить нахалится, часто живет битый,
И стихи, что чтецам смех на губы сажают,
Часто слез издателю причина бывают.
Знаю, что правду пишу и имен не значу,
Смеюсь в стихах, а в сердце о злонравных плачу;
Да правда редко люба и часто некстати -
Кто же от тебя когда хотел правду знати?
Вдругорь скажу: не нравна - угодить не можно,
Всегда правду говоря, а хвалить хоть ложно,
Хоть излишно, поверь мне, более пристойно
Тому, кто, живя с людьми, ищет жить покойно.

Чего ж плакать, что народ хромает душою?
Если б правдой все идти - таскаться с сумою.
Таков обычай! уйми, чтоб шляп не носили
Маленьких, или живут пусть люди как жили.
Лучше нас пастыри душ, которых и правы
И должность есть исправлять народные нравы,
Да молчат: на что вступать со воем светом к ссору?
Зимой дров никто не даст, ни льду в летню пору.

Буде ты указывать смеешь Ювенала,
Персия, Горация, мысля, что как встала
Им от сатир не беда, но многая слава;
Что как того ж Боало причастник был права,
Так уже и мне, что следы их топчу, довлеет
То ж счастье, - позволь сказать, что ум твой шалеет.
Истая Зевсова дочь перо их водила -
Тебя чуть ли не с другим кем Память роди?ла.
В них шутки вместе с умом цветут превосходным,
И слова гладко текут, как река природным
Током, и что в речах кто зрит себе досадно,
Не в досаду себе мнит, что сказано складно.
А в тебе что такого? без всякой украсы
Болтнешь, что не делают чернца одни рясы.
Так ли теперь говорят, так ли живут в людях?
Мед держи на языке, а желчь всю прячь в грудях;
И, вpaг смертный будучи, тщись другом казаться,
Если хочешь нечто быть и умным назваться.

Зачнем, музо, в похвалах перья притупляти,
Ну-тка станем Туллию приветство писати.
Туллий, знаешь ты, лукав, что? если рассудно
Истолковать, то в нем ум выхвалить нетрудно.
Оставя убо, что есть, сделаем такого,
Каков бы он должен быть; тропа та не нова:
Всяк так пишет, кто хвалить у нас кого хочет, -
Тому, кого вявь поет, сам в сердце хохочет.

Туллий не нравен тебе - выбери другого.
Вот хорош Силван; он тих, не добьешься слова
У него чрез целый день, и хотя ты знаешь,
Что он глупости молчит, если пожелаешь -
Можешь сильно доказать, что муж он не простый,
Но с рассудства обуздал язык свой преострый.

И Квинтий, право, хорош; в десть книгу составить
Можешь, коль дела его захочешь прославить.
Видишь, как приятен он, честно всех примает,
Учтиво век говорит, всякого ласкает,
И всякому силится быть он благодетель,
Не однажды, как сулит, слов тех бог свидетель.
Полно того; а с чего таков он бывает,
Писать незачем: добро, что мало кто знает.
Не пиши того, что он затем столь умилен
И добр ко всем, что вредить никому не силен.
Да много таких, об ком списать стопу целу
Можно; легко их узнать, хоть нет в спине мелу.

Буде ж несроден тебе род тех стихов гадких,
Запой в Амариллиных обятиях сладких
Счастливого Титира иль Ирис, бесщадну
К бедну Филену. Свою Титир жизнь прохладну
Не сменит на царскую славу и обильность;
Филен носит на лице жалкую умильность;
Ведет ли стадо поить, иль пасти на поли -
Смутен станет, и текут с глаз слезы доволи;
Ирис, мимо идучи, ход свой ускоряет,
Смеясь, и, горда, его рану огорчает.

Вскинь глаза на прошлу жизнь мою и подробно
Исследуй: счастье ко мне ласково и злобно
Бывало, больше в своей злобе постоянно.
Почерпнув довольну тут печаль, нечаянно
Новым уж родом стихов наполним тетрати,
Прилично чтецам своим; и что больше кстати
Нам здесь, смертным, как печаль? Тужить не напрасно
Можем, приближаяся к смерти повсечасно.

Есть о чем писать, - была б лишь к тому охота,
Было б кому работа?ть - без конца работа!
А лучше век не писать, чем писать сатиру,
Что приводит в ненависть меня всему миру!

Но вижу, музо, ворчишь, жмешься и краснеешь,
Являя, что ты хвалить достойных не смеешь,
А в ложных хвалах нурить ты не хочешь время.
Достойных, право, хвалить - не наших плеч бремя,
К тому ж человечья жизнь редко однолична:
Пока пишется кому похвала прилична,
Добродетель его вся вдруг уж улетает,
И смраден в пятнах глазам нашим представляет
Себя, кто мало пред тем бел, как снег, казался.
Куды тогда труд стихов моих уж девался?
Пойду ль уже чучело искать я другое,
Кому б тые прилепить? иль, хотя иное
В нем вижу сердце, ему ж оставя, образу
Себе в людях навлеку, кои больше глазу
Верить станут своему, нежли моей бредни,
Не меряя доброту по толпе в передни.
Изодрав те, скажет кто, сочини другие,
Третие, десятые; как бы нам такие
Плыли с пера без труда стихи и без поту;
Пусть он сам отведает ту легку работу!
А я знаю, что когда хвалы принимаюсь
Писать, когда, музо, твой нрав сломить стараюсь,
Сколько ногти ни грызу и тру лоб вспотелый,
С трудом стишка два сплету, да и те неспелы,
Жестки, досадны ушам и на те походят,
Что по целой азбуке святых житье водят.
Дух твой ленив, и в зубах вязнет твое слово,
Не забавно, не красно, не сильно, не ново;
А как в нравах вредно что усмотрю, умняе
Сама ставши, - под пером стих течет скоряе.
Чувствую сам, что тогда в своей воде плавлю
И что чтецов я своих зевать не заставлю:
Проворен, весел спешу, как вождь на победу,
Или как поп с похорон к жирному обеду.
Любовны песни писать, я чаю, тех дело,
Коих столько ум неспел, сколько слабо тело.
Красны губки свежие, что на крайках сносят
Душу навстречу моей, губ же себе просят;
Молочны груди ладонь мою потягают,
И жарки взгляды моих глаз взгляд поджидают.
Довольно моих поют песней и девицы
Чистые, и отроки, коих от денницы
До другой невидимо колет любви жало.
Шуток тех минулося время, и пристало
Уж мне горько каяться, что дни золотые
Так непрочно стратил я, пиша песни тые.
Кои в весне возраста жаркой любви служат,
Как невольники в цепях, - пусть о себе тужат,
Вина сущи своему беспокойству сами;
Я отвык себя ковать своими руками.
Мне уж слепое дитя должен беспрестанно
Поводы веселия подавать, и странно
Ему, чаю, все то, что к печали склоняет.
Если веселить меня собою не знает,
Тотчас с ним расстануся; с ним уж водить дружбу
В лишны я часы готов, но не сулю службу.

К чему ж и инде искать печали причину?
Не довольно ли она валится на спину,
Хоть бы ея не искать? Если в мои лета
Минувши скрыться не мог я вражья навета,
Если счастье было мне мало постоянно-
Я ль один тому пример? Весь свет непрестанно
Терпит отмены, и то чудно лишь бы было,
Если б мое в тех валах судно равно плыло.
Теперь счастливо плыву - то мне одно полно,
Забываю прошлое, и как мне не вольно
Будущее учредить время, так и мало
О том суечусь, готов принять что ни пало
Из руки всевышнего царя в мою долю.
О дней числе моих жду, тих, его же волю;
Честна жизнь нетрепетна и весела идет
К неизбежному концу, ведая, что внидет
Теми дверьми в новые веки непрестанны,
Где тишина и покой царствует желанный.

Одним словом, сатиру лишь писать нам сродно:
В другом неудачливы; с нравом же несходно
Моим, не писав, прожить в лености с тобою.
Ин, каков бы ни был рок, смелою рукою
Злой нрав станем мы пятнать везде неостудно.
И правда, уж от того и уняться трудно,
Когда тот, что губы чуть помазал в латину,
Хвастает наукою и ищет причину
Безвременно всем скучать долгими речами,
Мня, что мудрость говорит к нам его устами;
Когда хлебник в золоте и цугом катится;
Раздутый уж матери подьячий стыдится,
И бояр лише в родню принять ему нравно;
Когда мельник, что с волос стрес муку недавно,
Кручинится и ворчит, и жмурит глазами,
Что в палате подняли мухи пыль крылами.

Таким одним сатира наша быть противна
Может; да их нечего щадить, и не дивна
Мне любовь их, как и гнев их мне страшен мало.
Просить у них не хочу, с ними не пристало
Мне вестись, чтоб не счернеть, касаяся сажи;
Вредить не могут мне те, пока в сильной стражи
Нахожуся матери отечества правой.
А коим бог чистый дух дал и дал ум здравой,
Беззлобны - беззлобные наши стихи взлюбят
И охотно станут честь, надеясь, что сгубят,
Может быть, иль уменьшат злые людей нравы.
Сколько тем придается им и пользы и славы!