В час ночной, в саду гуляет
Дочь алькальда молодая;
А из ярких окон замка
Звуки флейт и труб несутся.
«Мне несносны стали танцы,
И заученные речи
Этих рыцарей, что взор мой —
Только сравнивают с солнцем.
На меня все веет скукой
С той поры, как ночью лунной,
Под балконом мне явился
Рыцарь с лютней звонкострунной.
Он стоял отважный, стройный,
Очи звездами сверкали;
А лицом он был так бледен,
Будто мрамор древних статуй».
Так мечтала донья Клара
И смотрела вдаль аллеи;
Вдруг прекрасный рыцарь снова
Очутился перед нею.
И рука с рукою, тихо
Шли они… Дрожали звезды,
Ветерок скользил по листьям,
И едва качались розы…
— Посмотри! кивают розы…
Как любовь они пылают…
Но скажи мне, отчего же
Ты, друг милый, покраснела?
— Мне от мошек нет покоя.
Мошки летом ненавистны
Точно также, как евреев
Долгоносая порода.
— Что до мошек и евреев!
Говорит с улыбкой рыцарь;
Посмотри с дерев миндальных
Листья белые слетают.
Бледный рой их наполняет
Воздух чистым ароматом…
Но скажи, моя подруга,
Ты меня всем сердцем любишь?
— Да, люблю тебя, мой милый,
И любить тебя клянуся
Тем, Кого народ еврейский
Увенчал венцом терновым.
— Позабудем об евреях,
Говорит с улыбкой рыцарь;
Блеском палевым облиты
Дремлют зыбкие лилеи.
Дремлют зыбкие лилеи:
К ним лучи склонили звезды;
Но скажи мне, другь прекрасный,
Не обман ли эта клятва?
— Нет во мне обмана, милый!
Как в груди моей ни капли
Не струится крови мавров,
Ни жидовской грязной крови.
— Позабудь жидов и мавров, —
Говорит с улыбкой рыцарь,
И под сень густую миртов
Он уводит донью Клару.
Нежно он ее опутал
Страсти пламенной сетями;
Вот слова короче стали
И длиннее поцелуи…
Соловья напевы льются,
Будто звуки брачной песни;
Светляки в траве зажглися,
Как огни в роскошном зале.
Под навесом листьев темных
Все затихло… Только слышны
Шопот миртов осторожных,
Да цветов благоуханье.
Вдруг из ярких окон замка
Полились потоком звуки…
И очнувшись, донья Клара
Говорит в испуге другу:
— Чу! зовут меня, мой милый!
Но в минуту расставанья
Ты скажи свое мне имя…
Что таить его напрасно!
И смеясь лукаво, рыцарь
Доньи пальчики целует,
Кудри темные и плечи,
И потом ей отвечает:
— Я, сеннора, ваш любовник,
Сын мудрейшего из старцев,
Знаменитого раввина
В Сарагоссе, — Израэля!
(Баллада)
Эми Морлэнд, уроженка знакомого края,
Встретив меня на заветной тропинке моей,
Молвила тихо, глаза пред мной опуская:
— Что вы не женитесь, Идуэрд Грэй?
Сердце свое потеряли вы здесь без возврата! —
Весь побледнев, отвечал я в волнении ей:
— Эми Морлэнд, я любил всей душою когда-то;
Вновь полюбить — может ли Идуэрд Грэй!
Эллэн Эдэйр, невзирая на гнев и угрозы
Строгих родных, отдавала мне сердце свое,
Ныне с зарей проливал я обильные слезы
Там над холмом, где они схоронили ее.
Робко она все таила: и радость и горе,
Робость ее показалась холодностью мне.
Боже! Пока уезжал я в досаде за море —
Эллэн Эдэйр по моей умирала вине.
Горький упрек сорвался у меня в ослепленье,
Горче теперь он в душе отдается моей.
— Вы заслужили, — сказал я, — одно лишь презренье,
Жалкой кокеткой гнушается Идуэрд Грэй! —
Пал я лицом меж высокой зеленой травою,
Камень могильный виднелся, безмолвен и сер.
Долго я плакал, взывая с безумной тоскою:
— Молви хоть слово, о жизнь моя, Эллэн Эдэйр! —
Снова привстав, я достал карандаш. Им водили
Тихо персты и катилась слеза из очей.
«Эллэн Эдэйр», написал я, «легла в той могиле,
Сердце свое схоронил с нею Идуэрд Грэй.»
Пусть же вокруг расцветает любовь молодая,
Сам я живу лишь мечтою о радостном дне,
Дне воскресенья, когда из загробного края
Эллэн Эдэйр возвратится с любовью ко мне.
Слезы мои долго камень надгробный кропили,
Молча поднявшись, побрел я дорогой своей…
Эллэн Эдэйр отдыхает в зеленой могиле,
Сердце свое схоронил с нею Идуэрд Грэй. —
1893 г.
Свет похож на торг, где вечно,
Надувать других любя,
Человек бесчеловечно
Надувает сам себя.
Все помешаны формально.
Помешался сей на том,
Что, потея, лист журнальный
Растянуть не мог на том;
Тот за устрицу с лимоном
Рад отдать и жизнь и честь;
Бредит тот Наполеоном
И успел всем надоесть.
Тот под пресс кладет картофель,
Тот закладывает дом,
Тот, как новый Мефистофель,
Щеголяет злым пером.
Тот надут боярской спесью,
Тот надут своей женой;
Тот чинам, тот рифмобесью
Предан телом и душой.
У того карман толстеет
Оттого, что тонок сам,
Что журнал его худеет
Не по дням, а по часам.
Тот у всей литературы
Снял на откуп задний двор,
С журналистом шуры-муры
Свел — и ну печатать вздор.
Тот мудрец, тот тонет в грезах,
Тот состряпал экипаж
И со славой на колесах
Трехсаженных марш, марш, марш!
От паров весь свет в угаре,
Всё пошло от них вверх дном;
Нынче всякому на паре
Ездить стало нипочем.
Ум по всем концам Европы
К изобретеньям прилип,
Телеграфы, микроскопы,
Газ, асфальт, дагерротип,
Светописные эстампы,
Переносный сжатый газ,
Гальванические лампы,
Каучуковый атлас,
Паровозы, пароходы,
Переносные дома,
Летоходы, весоходы,
Страховых компаний тьма!
Пневматические трубы,
Стеарин и спермацет,
Металлические зубы
Сбили с толку белый свет.
Доктора свои находки
Сыплют щедрою рукой,
Лечат солью от чахотки
И водой от водяной;
В бога здравья тянут воду,
Воду всем тянуть велят
И, того гляди, природу
От сухотки уморят;
Водяная медицина
Наводнила целый свет,
Пациентам же от сплина
В кошельке — лекарства нет…
С быстротою паровоза
Совершенствуется век;
Ни пожара, ни мороза
Не боится человек.
Что для нас потоп, засухи?!
Есть такие лихачи,
Из воды — выходят сухи,
Из огня — не горячи.
В деле разные языки,
Руки, ноги, голова;
Все мы мудры, все велики,
Всё нам стало трын-трава.
Нет для нас уж тайны в море:
Были на его мы дне;
Кто же знает? Может, вскоре
Побываем на луне.
А потом, как знать! с терпеньем
Где не будет человек?..
Малый с толком, с просвещеньем
Далеко пойдет наш век!..
Ожесточила ли тебя людская тупость,
Иль повседневная сует их кутерьма,
Их сердца старческая скупость,
Или ребячество их гордого ума: —
Вся эта современность злая,
Вся эта бестолочь живая,
Весь этот сонм тиранов и льстецов,
Иль эта кучка маленьких бойцов,
Самолюбивых и в припадках гнева
Готовых бить направо и налево;
Устал ли ты науку догонять,
Иль гнаться по следам младого поколенья —
Не говори, что хочешь ты бежать,
В глуши искать уединенья.
К чему! — Прошли те дни, когда лесную глушь
Преданье чудными духами населяло.
Когда отшельника незримо навещала
Семья оплаканных им душ,
Когда, дитя фантазии народной,
Со дна реки на свет луны холодной
Всплывала и его дразнила наготой
Русалка бледная с зеленою косой;
Когда под шумный говор леса
Пустынник, тихую лампаду засветя,
Молился, а его, как малое дитя,
Хранитель-ангел блюл от беса,
И одиноким не был он,
Бесплотных сил толпой повсюду окружен,
И были для него, как мир, разнообразны
Неизяснимые то страхи, то соблазны.
Ну, а тебя, товарищ старый мой,
Все эти чудеса займут едва ли!
Мы от мифических годов с тобой отстали
И унесем в пустыню за собой
На дне души разбитой, но живой
Невыносимые воспоминанья,
Неутолимые, законные желанья
И жажду жить и двигаться с толпой.
О! я б и сам желал уединиться,
Но, друг, мы и в глуши не перестанем злиться
И к злой толпе воротимся опять.
Не говори мне, что природа — мать:
Она детей не любит одиноких,
Ожесточенных, так же как жестоких,
Природа не умеет утешать.
И ничего не сделает природа
С таким отшельником, которому нужна
Для счастия законная свобода,
А для свободы — вольная страна.
1
Ветры спать ушли — с золотой зарёй,
Ночь подходит — каменною горой,
И с своей княжною из жарких стран
Отдыхает бешеный атаман.
Молодые плечи в охапку сгрёб,
Да заслушался, запрокинув лоб,
Как гремит над жарким его шатром —
Соловьиный гром.
2
А над Волгой — ночь,
А над Волгой — сон.
Расстелили ковры узорные,
И возлёг на них атаман с княжной
Персиянкою — Брови Чёрные.
И не видно звёзд, и не слышно волн,
Только вёсла да темь кромешная!
И уносит в ночь атаманов чёлн
Персиянскую душу грешную.
И услышала
Ночь — такую речь:
— Аль не хочешь, что ль,
Потеснее лечь?
Ты меж наших баб —
Что жемчужинка!
Аль уж страшен так?
Я твой вечный раб,
Персияночка!
Полоняночка!
* * *
А она — брови насупила,
Брови длинные.
А она — очи потупила
Персиянские.
И из уст её —
Только вздох один:
— Джаль-Эддин!
* * *
А над Волгой — заря румяная,
А над Волгой — рай.
И грохочет ватага пьяная:
— Атаман, вставай!
Належался с басурманскою собакою!
Вишь, глаза-то у красавицы наплаканы!
А она — что смерть,
Рот закушен в кровь. —
Так и ходит атаманова крутая бровь.
— Не поладила ты с нашею постелью,
Так поладь, собака, с нашею купелью!
В небе-то — ясно,
Тёмно — на дне.
Красный один
Башмачок на корме.
И стоит Степан — ровно грозный дуб,
Побелел Степан — аж до самых губ.
Закачался, зашатался. — Ох, томно!
Поддержите, нехристи, — в очах тёмно!
Вот и вся тебе персияночка,
Полоняночка.
3
(Сон Разина)
И снится Разину — сон:
Словно плачется болотная цапля.
И снится Разину — звон:
Ровно капельки серебряные каплют.
И снится Разину дно:
Цветами — что плат ковровый.
И снится лицо одно —
Забытое, чернобровое.
Сидит, ровно Божья мать,
Да жемчуг на нитку нижет.
И хочет он ей сказать,
Да только губами движет…
Сдавило дыханье — аж
Стеклянный, в груди, осколок.
И ходит, как сонный страж,
Стеклянный — меж ними — полог.
* * *
Рулевой зарёю правил
Вниз по Волге-реке.
Ты зачем меня оставил
Об одном башмачке?
Кто красавицу захочет
В башмачке одном?
Я приду к тебе, дружочек,
За другим башмачком!
И звенят-звенят, звенят-звенят запястья:
— Затонуло ты, Степаново счастье!
Памяти Всеволода Вишневского, служившего пулемётчиком на «Ване-коммунисте» в 1918 годуБыл он складный волжский пароходик,
рядовой царицынский бурлак.
В ураган семнадцатого годасразу
поднял большевистский флаг. И когда на волжские откосыз
Защищать новорожденный мир
прибыли кронштадтские матросы—
приглянулся им лихой буксир. И проходит срок совсем недолгий, —
тот буксир — храбрей команды нет! —
флагманом флотилии на Волге
назначает Реввоенсовет. Выбирали флагману названье, —
дважды гимн исполнил гармонист.
Дали имя ласковое — Ваня,
уточнив партийность: коммунист. «Ваня» был во всем слуга народа,
свято Революции служил.
«Ваня» в легендарные походы
волжскую флотилию водил. А страна истерзана врагами…
И пришел, пришел момент такой —
у деревни Пьяный Бор на Каме
флагман в одиночку принял бой… Ой ты, красное, родное знамя,
над рекой на миг один склонись:
у деревни Пьяный Бор на Каме
тонет, тонет «Ваня-коммунист». Он лежал на дне четыре года,
но когда оправилась страна,
«Ваня-коммунист», слуга народа,
поднят был торжественно со дна. Дышит Родина трудом и миром,
и по милой Волге вверх и вниз
девятнадцать лет простым буксиром
ходит, ходит «Ваня-коммунист». Тянет грузы—все, что поручают,
работящ, прилежен, голосист…
Люди понемножку забывают,
чем он славен — «Ваня-коммунист». Только взглянут—что за пароходик,
с виду старомоден, неказист?
Точно все еще в кожанке ходит
бывший флагман «Ваня-коммунист». Он живёт — не тужит, воду роет,
многих непрославленных скромней, —
вплоть до августа сорок второго,
плоть до грозных сталинградских дней. Дни огня, страдания и славы,
ливни бомб, и скрежет их, и свист…
И становится на переправу
старый флагман — «Ваня-коммунист». Из пылающего Сталинграда
он вывозит женщин и ребят,
а гранаты, мины и снаряды
тащит из-за Волги в Сталинград. Так он ходит, ветеран «гражданки»,
точно не был никогда убит,
в комиссарской старенькой кожанке,
лентой пулеметною обвит. Так при выполнении заданья,
беззаветен, всей душою чист,
ночью от прямого попаданья
погибает «Ваня-коммунист». Тонет, тонет вновь — теперь навеки, —
обе жизни вспомнив заодно,
торжествуя, что родные реки
перейти врагам не суждено… …Друг, не предавайся грустной думе!
Ты вздохни над песней и скажи:
«Ничего, что «Ваня» дважды умер.
Очень хорошо, что дважды жил!»
Наполним бокалы, — я жаждой такой
Досель никогда не томился, —
О, выпьем же! Кто не пивал под луной,
За чашей с людьми не мирился?
Все в пестрой сей жизни коварный обман;
Лишь ты без обмана, шипучий стакан!
Всего на пиру я у жизни вкусил;
Душою пред черными таял очами, —
Любил я. О! кто на земле не любил?
Но милыми кто ж обаянный устами,
Всю цену блаженства изведал вполне,
Доколе он страсти томился в огне?
В те годы, когда наш младой идеал
Без крыльев нам дружество кажет,
Ласкал я друзей. Кто своих не ласкал?
Но кто же теперь нам докажет,
Что так ему верны бывали друзья,
Как ты, винограда златая струя?
Любви изменяет нам часто звезда,
Для дружбы душа холодеет.
Лишь ты неизменен, наш нектар, всегда!
Становишься стар ты. И кто ж не стареет?
Но кто же, как ты, похвалиться бы мог,
Что годы сугубят в нем сил кипяток?
Девичьим ли сердцем кто в жизни счастлив —
Соперник уж нашего близок кумира:
И вот мы ревнивы. Но кто ж не ревнив?
В тебе лишь гармония мира!
О чаша, чем больше счастливых тобой,
Тем каждый твой рыцарь довольней судьбой!
Когда с летом жизни для наших сердец
Разгул милых шалостей гибнет,
К бутылке мы рвемся душой наконец,
И вдруг постигаем, — но кто ж не постигнет, —
Что истины яркой теперь, как всегда,
На дне лишь бутылки играет звезда?
Когда отворился Пандоры сундук
И радость исчезла прямая,
Осталась надежда, бальзамом от мук.
Да, да! лишь надежда златая!
Но что нам в ее обольстительном сне:
Рой благ досундучных у чаши на дне!
Да зреет же вечно в садах виноград!
Когда мы с своей распростимся весною,
Вино, постарев, наш утешит закат.
Умрем мы. Но кто ж не умрет под луною?
Тогда на Олимпе нас встретит Зевес
И Геба наполнит фиалы небес!
«Надежду!» — тихим повторили эхом
Брега, моря, дубравы… и не прежде
Конрад очнулся. «Где я? — с диким смехом
Воскликнул он. — Здесь слышно о надежде!
Но что же песня?.. Помню без того я
Твое, дитя, счастливое былое…
Три дочери у матери вас было,
Тебе судьба столь многое сулила…
Но горе к вам, цветы долины, близко:
В роскошный сад змея уже проникла,
И все, чего коснулась грудью склизкой,
Трава ль, цветы ль — краса и прелесть сада, —
Все высохло, поблекло и поникло,
И замерло, как от дыханья хлада…
О, да! стремись к минувшему мечтою,
Припоминай те дни, что над тобою
Неслись доселе б весело и ясно,
Когда б… молчишь?.. Запой же песнь проклятья:
Я жду ее, я жду слезы ужасной,
Что и гранит прожечь, упавши, может…
На голову ее готов принять я:
Пусть падает, пускай палит чело мне,
Пусть падает! Пусть червь мне сердце гложет,
И пусть я все минувшее припомню
И все, что ждет в аду меня, узнаю!»
— «Прости, прости! я виновата, милый!
Пришел ты поздно, ждать мне грустно было:
Невольно песнь какая-то былая…
Но прочь ее!.. Тебя ли упрекну я?
С тобой, о мой желанный, прожила я
Одну минуту… но и той одною
Не поменялась бы с людской толпою
На долгий век томлений и покоя…
Сам говорил ты, что судьба людская
Обычная — судьба улиток водных:
На мутном дне печально прозябая,
В часы одних волнений непогодных,
Однажды в год, быть может, даже реже,
Наверх они, на вольный свет проглянут,
Вдохнут в себя однажды воздух свежий,
И вновь на дно своей могилы канут…
Не для такой судьбы сотворена я:
Еще в отчизне, девочкой, играя
С толпой подруг, о чем-то я, бывало,
Вздыхала тайно, смутно тосковала…
Во мне тревожно сердце трепетало!
Не раз, от них отставши, я далеко
На холм один взбегала на высокой
И, стоя там, просила со слезами,
Чтоб божьи пташки по перу мне дали
Из крыл своих — и, размахнув крылами,
Порхнула б я к небесной синей дали…
С горы бы я один цветок с собою,
Цвет незабудки унесла, высоко
За тучи, с их пернатою толпою
Помчалася — и в вышине далекой
Исчезла!.. Ты, паря над облаками,
Услышал сердца пылкое желанье
И, обхватив орлиными крылами,
Унес на небо слабое созданье!
И пташек не завидую я доле…
Куда лететь? исполнено не все ли,
Чего просили сердца упованья?
Я божье небо в сердце ощутила,
Я человека на земле любила!»
А я лежал у борта корабля,
И, будто бы сквозь сон, смотрел
В зеркально чистую морскую воду…
Смотрел все глубже, глубже —
И вот, на дне передо мной
Сперва, как сумраком подернуты туманным,
Потом ясней, в определенных красках,
И куполы, и башни показались,
И наконец, как солнце, светлый, целый город
Древне-фламандский,
Жизнию кипящий.
Там, в черных мантиях, серьезные мужчины,
С брыжами белыми, почетными цепями,
Мечами длинными и лицами такими ж,
По площади, кишащей пестрым людом,
Шагают к ратуше с крыльцом высоким,
Где каменные статуи царей
Стоят настороже с мечом и скиптром.
Невдалеке, где тянутся рядами
Со стеклами блестящими дома,
И пирамидами острижены деревья,
Там, шелком шелестя, девицы ходят,
И целомудренно их розовые щечки
Одеты шапочкою черной
И пышными кудрями золотыми,
Из-под нее бегущими наружу.
В испанских платьях молодые франты
Рисуются и кланяются ловко;
Почтенные старушки,
В коричневых и старомодных платьях,
Неся в руках молитвенник и четки,
Спешат, ногами семеня,
К высокой церкви,
На звон колоколов
И звуки стройные органа.
Я сам охвачен тайным содроганьем…
Далекий звон домчался до меня…
Тоской глубокою и грустью бесконечной
Мое сдавилось сердце,
Еще незалечившееся сердце;
Мне чудится, что губы дорогие
Опять его целуют раны,
И точат кровь из них,
И капли красные, горячие, катятся
Струею медленной и долгой
На старый дом, стоящий там, внизу,
В подводном городе глубоком —
На старый дом с высокими стенами
Меланхолически пустынный,
Где только девушка у нижнего окна
Сидит, склонивши на руку головку,
Как бедное, забытое дитя —
И знаю я тебя,
Забытое и бедное дитя!
Так вот как глубоко, на дно морское,
Из детской прихоти ты скрылась от меня
И не могла уже оттуда выйти,
И меж чужими ты, чужая, все сидела…
И так столетья шли…
А я меж тем с душой, печалью полной,
Искал тебя по всей земле,
И все тебя искал,
Тебя, всегда любимую,
Тебя, давно потерянную
И снова обретенную.
Тебя нашел я, и смотрю опять
На милый образ твой,
На умные и верные глаза,
На милую улыбку…
Теперь с тобой я не расстанусь больше,
И на морское дно к тебе сойду,
И кинусь я, раскрыв обятья,
К тебе на грудь…
Но вовремя как раз меня
Схватил за ногу капитан
И оттащил от борта,
И крикнул мне, сердито засмеявшись:
«Да что вы, помешались, доктор?»
МАГАЛИ
Провансальская песнь.
О, Magаlи, ma tant amado,
Mеtе la tеsto au fеnеstroun…
Mиstral.
— О, Магали, моя родная,
Склонись к окну,
Склонись и слушай серенаду,
Что я пою!
На небе звезды золотыя,
Блестит луна…
Луна и звезды побледнеют,
Узрев тебя!
«Как шелест листьев, не услышу
Я песнь твою:
В морскую глубь нырну я рыбкой
И уплыву».
— О, Магали! ты будешь рыбкой,
Я—рыбаком.
Тебя я, милая, поймаю
На дне морском.
«Но если ты закинешь сети
Ловить меня,
Я унесуся легкой пташкой
С морского дна».
— О, Магали! ты будешь пташкой,
А я—ловцом:
Тебя я, милая, накрою
Своим силком.
«Ловить ты будешь вольных пташек,
Но без следа;
В траве цветочком быстро скроюсь
Я от тебя».
— О, Магали! ручьем прозрачным
Я протеку
И стебелек цветка родного
Я орошу.
«Тогда я тучей грозовою
В далекий край
Умчусь свободной и могучей,
А ты—прощай!
— О, Магали! ты будешь тучей —
Я—ветерком.
И полетим тогда с тобою
Мы, друг, вдвоем.
„Ты быстрым ветром понесешься
Один тогда,
А я взойду волшебным солнцем
На небеса“.
— О, Магали! ты будешь солнцем,
А змейкой я —
И буду пить, на солнце греясь,
Лучи тепла.
„Когда ты в змейку обратишься,
Тогда луной
Я засияю одинокой
В тиши ночной!“
— О, Магали! луной ты стала,
Я стал туман,
И обовью я легкой дымкой
Твой гибкий стан.
„Я из твоих обятий нежных
Вдруг улечу
И расцвету душистой розой
В глухом лесу“.
— О, Магали! ты будешь розой,
А я скорей
Примчуся бабочкой прелестной
К груди твоей.
„Когда ты бабочкою станешь,
Любя меня, —
Корой развесистаго дуба
Оденусь я“.
— О, Магали! ты будешь дубом,
А я—плющом;
Вокруг тебя я заплетуся
Сплошным кольцом.
„Плющом нарядным ты завьешься
Вокруг меня;
Я в монастырь, в одежде белой,
Уйду тогда“.
— О, Магали! туда приду я
Как духовник
И в церкви голос твой услышу
В священный миг.
„Ты в монастырь придешь напрасно;
В немом гробу,
Одета саваном печальным,
Уж я лежу“.
— О, Магали! тогда землею
Я стану вдруг!
И не уйдешь ты из обятий
Земли, о, друг!»
«Теперь, теперь я только верю
Любви твоей.
Возьми-ж кольцо, мой друг ты милый,
С руки моей!»
— О, Магали! я снова счастлив!
Взгляни сюда:
Луна и звезды побледнели,
Узрев тебя!
Борис Бер.
Капитана в тот день называли на «ты»,
Шкипер с юнгой сравнялись в талантах;
Распрямляя хребты и срывая бинты,
Бесновались матросы на вантах.
Двери наших мозгов
Посрывало с петель
В миражи берегов,
В покрывала земель,
Этих обетованных, желанных —
И колумбовых, и магелланных.
Только мне берегов
Не видать и земель —
С хода в девять узлов
Сел по горло на мель!
А у всех молодцов —
Благородная цель…
И в конце-то концов —
Я ведь сам сел на мель.
И ушли корабли — мои братья, мой флот.
Кто чувствительней — брызги сглотнули.
Без меня продолжался великий поход,
На меня ж парусами махнули.
И погоду и случай
Безбожно кляня,
Мои пасынки кучей
Бросали меня.
Вот со шлюпок два залпа — и ладно! —
От Колумба и от Магеллана.
Я пью пену — волна
Не доходит до рта,
И от палуб до дна
Обнажились борта,
А бока мои грязны —
Таи не таи, —
Так любуйтесь на язвы
И раны мои!
Вот дыра у ребра —
это след от ядра,
Вот рубцы от тарана, и даже
Видно шрамы от крючьев — какой-то пират
Мне хребет перебил в абордаже.
Киль, как старый неровный
Гитаровый гриф, —
Это брюхо вспорол мне
Коралловый риф.
Задыхаюсь, гнию — так бывает:
И просоленное загнивает.
Ветры кровь мою пьют
И сквозь щели снуют
Прямо с бака на ют —
Меня ветры добьют:
Я под ними стою
От утра до утра,
Гвозди в душу мою
Забивают ветра.
И гулякой шальным
всё швыряют вверх дном
Эти ветры, незваные гости.
Захлебнуться бы им
в моих трюмах вином
Или с мели сорвать меня в злости!
Я уверовал в это,
Как загнанный зверь,
Но не злобные ветры
Нужны мне теперь.
Мои мачты — как дряблые руки,
Паруса — словно груди старухи.
Будет чудо восьмое —
И добрый прибой
Моё тело омоет
Живою водой,
Моря божья роса
С меня снимет табу —
Вздует мне паруса,
Будто жилы на лбу.
Догоню я своих, догоню и прощу
Позабывшую помнить армаду.
И команду свою я обратно пущу —
Я ведь зла не держу на команду.
Только, кажется, нет
Больше места в строю.
Плохо шутишь, корвет,
Потеснись — раскрою!
Как же так? Я ваш брат,
Я ушёл от беды…
Полевее, фрегат, —
Всем нам хватит воды!
До чего ж вы дошли…
Значит, что — мне уйти?!
Если был на мели —
Дальше нету пути?!
Разомкните ряды,
Всё же мы корабли,
Всем нам хватит воды,
Всем нам хватит земли,
Этой обетованной, желанной —
И колумбовой, и магелланной!
Исполинские колонны —
Счетом тысяча и триста —
Подпирают тяжкий купол
Кордуанского собора.
Купол, стены и колонны
Сверху донизу покрыты
Изреченьями корана
В завитках и арабесках.
Храм воздвигли в честь Аллаха
Мавританские халифы;
Но поток времен туманный
Изменил на свете много.
На высоком минарете,
Где звучал призыв к молитве,
Раздается христианский
Глупый колокол, не голос.
На ступенях, где читалось
Слово мудрое пророка,
Служат жалкую обедню
Бестолковые монахи.
Перед куклами своими
И кадят и распевают…
Дым, козлиное блея́нье —
И мерцанье глупых свечек!
Альманзо́р Бен-Абдулла
Молчалив стоит в соборе,
На колонны мрачно смотрит
И слова такие шепчет:
«О могучие колонны!
В честь Аллы вас украшали,
А теперь служить должны вы
Ненавистным христианам!
Покорилися вы року —
И несете ваше бремя
Терпеливо; как же слабый
Человек не присмиреет?»
И с веселою улыбкой
Альманзор чело склоняет
К изукрашенному полу
Кордуанского собора.
Быстро вышел он из храма, —
На лихом коне помчался;
Раздувалися по ветру
Кудри влажные и перья.
По дороге к Алколее
Вдоль реки Гвадальквивира,
Где цветет миндаль душистый
И лимоны золотые, —
Там веселый мчится рыцарь,
Распевает и смеется —
И ему и птицы вторят
И реки журчащей во́ды.
Донья Клара де Альварес
Обитает в Алколее…
Без отца (он на войне)
Ей житье привольней в замке.
Издалека Альманзору
Слышны трубы и литавры —
И сквозь тень дерев струится
Яркий свет из окон замка.
В замке весело танцуют…
Там двенадцать дам-красавиц
И двенадцать кавалеров…
Альманзор — владыка бала.
Легок, весел он порхает
По паркету светлой залы,
Ловко всем прекрасным дамам
Рассыпает комплименты.
Вот он возле Изабеллы —
Страстно руки ей целует;
Вот он около Эльвиры —
И глядит ей страстно в очи;
Вот смеется с Леонорой:
«Что, хорош ли я сегодня?»
И показывает даме
Крест, нашитый на плаще.
Всех красавиц уверяет
Он в любви и постоянстве;
И Христом божится в вечер
Тридцать раз — по крайней мере.
Танцы, музыка и говор
Смолкли в замке алколейском.
Нет ни дам, ни кавалеров,
Всюду свечи догорели.
Лишь вдвоем остались в зале
Альманзор и донья Клара;
Их мерцаньем обливает
Догорающая лампа.
В мягких креслах донья Клара,
На скамейке дремлет рыцарь,
Головой припав усталой
На любимые колени.
Дама розовое масло
Льет с любовью из флакона
На его густые кудри —
И глубоко он вздыхает.
Тихо нежными устами
Шевеля, целует донья
Кудри рыцаря густые —
И чело его темнеет.
Из очей ее прекрасных
Льются слезы на густые
Кудри рыцаря — и рыцарь
Злобно стискивает губы.
Снится: он опять в соборе
С наклоненной головою
Молчалив стоит и слышит
И глухой и мрачный говор.
Слышит — ропщут, негодуя,
Исполинские колонны,
Не хотят терпеть позора
И колеблются со стоном.
Покачнулись — треск и грохот;
Люди в ужасе бледнеют;
Купол падает в осколках…
Воют боги христиан.
1
Голубые просторы, туманы,
Ковыли, да полынь, да бурьяны…
Ширь земли да небесная лепь!
Разлилось, развернулось на воле
Припонтийское Дикое Поле,
Темная Киммерийская степь.
Вся могильниками покрыта —
Без имян, без конца, без числа…
Вся копытом да копьями взрыта,
Костью сеяна, кровью полита,
Да народной тугой поросла.
Только ветр закаспийских угорий
Мутит воды степных лукоморий,
Плещет, рыщет — развалист и хляб
По оврагам, увалам, излогам,
По немеряным скифским дорогам
Меж курганов да каменных баб.
Вихрит вихрями клочья бурьяна,
И гудит, и звенит, и поет…
Эти поприща — дно океана,
От великих обсякшее вод.
Распалял их полуденный огнь,
Индевела заречная синь…
Да ползла желтолицая погань
Азиатских бездонных пустынь.
За хазарами шли печенеги,
Ржали кони, пестрели шатры,
Пред рассветом скрипели телеги,
По ночам разгорались костры,
Раздувались обозами тропы
Перегруженных степей,
На зубчатые стены Европы
Низвергались внезапно потопы
Колченогих, раскосых людей,
И орлы на Равеннских воротах
Исчезали в водоворотах
Всадников и лошадей.
Много было их — люты, хоробры,
Но исчезли, «изникли, как обры»,
В темной распре улусов и ханств,
И смерчи, что росли и сшибались,
Разошлись, растеклись, растерялись
Средь степных безысходных пространств.
2
Долго Русь раздирали по клочьям
И усобицы, и татарва.
Но в лесах по речным узорочьям
Завязалась узлом Москва.
Кремль, овеянный сказочной славой,
Встал в парче облачений и риз,
Белокаменный и златоглавый
Над скудою закуренных изб.
Отразился в лазоревой ленте,
Развитой по лугам-муравам,
Аристотелем Фиоравенти
На Москва-реке строенный храм.
И московские Иоанны
На татарские веси и страны
Наложили тяжелую пядь
И пятой наступили на степи…
От кремлевских тугих благолепий
Стало трудно в Москве дышать.
Голытьбу с тесноты да с неволи
Потянуло на Дикое Поле
Под высокий степной небосклон:
С топором, да с косой, да с оралом
Уходили на север — к Уралам,
Убегали на Волгу, за Дон.
Их разлет был широк и несвязен:
Жгли, рубили, взымали ясак.
Правил парус на Персию Разин,
И Сибирь покорял Ермак.
С Беломорья до Приазовья
Подымались на клич удальцов
Воровские круги понизовья
Да концы вечевых городов.
Лишь Никола-Угодник, Егорий —
Волчий пастырь — строитель земли —
Знают были пустынь и поморий,
Где казацкие кости легли.
3
Русь! встречай роковые годины:
Разверзаются снова пучины
Неизжитых тобою страстей,
И старинное пламя усобиц
Лижет ризы твоих Богородиц
На оградах Печерских церквей.
Все, что было, повторится ныне…
И опять затуманится ширь,
И останутся двое в пустыне —
В небе — Бог, на земле — богатырь.
Эх, не выпить до дна нашей воли,
Не связать нас в единую цепь.
Широко наше Дикое Поле,
Глубока наша скифская степь.
К Джэн
Из дивных дней, лазурных, ясных,
Как ты, мой милый друг, прекрасных,
Теперь — увы! — последний день
Скончался медленно, уныло;
Земля свой образ изменила,
На Небесах густая тень.
Восстань, мой дух, стряхни дремоту,
Скорей исполнить поспеши
Свою привычную работу
И эпитафию пиши —
Навек умершим дням прекрасным,
Мечтам пленительным и ясным.
Над Морем спал Сосновый Лес,
Чуть слышно воды пели;
Дремала буря средь Небес,
Как в тихой колыбели.
Играли тучки, и с волной
Волна сквозь сон шепталась,
И над морскою глубиной
Лазурь Небес смеялась.
Как будто этот мирный час
Ниспослан был богами,
И вечный Рай сиял для нас
Небесными лучами.
Друг с другом сосны обнялись,
Измятые ветрами;
Их сучья змеями сплелись,
Склоняяся над нами.
И к нам ласкалось — ветерка
Чуть слышное дыханье,
Примчавшись к нам издалека,
Как чье-то лепетанье.
Но спали сосны мертвым сном
Без грез и без движенья,
Как спят всегда на дне морском
Подводные растенья.
Как тихо все! Ни вздох, ни звук
Покоя не смущает,
И даже дятла быстрый стук
Сильнее оттеняет
Беззвучный мир и тишь кругом,
И наших душ мечтанья,
И лес, обятый сладким сном, —
Всю роскошь обаянья.
Слились в один волшебный круг —
Вершины гор туманных,
Цветы, поля, и ты, мой друг,
С порывом дум желанных.
И свету уступила мгла
Пред счастием сознанья,
Что центром круга ты была,
О, нежное созданье!
И долго мы, склонивши взор,
Под соснами стояли,
Глядели в глубь лесных озер,
Там небеса сияли,
Полны лучистого огня,
Как будто чьи-то очи,
Ясней безоблачного дня
И глубже черной ночи.
И лес виднелся в бездне вод:
Сплетаяся ветвями,
Он был волшебнее, чем тот,
Что рос вверху над нами.
Смотрели с призрачного дна
Прибрежных трав извивы,
Лесных прогалин пелена,
И тучек переливы.
И были нам внизу видны
Таинственные краски, —
Их создала любовь волны,
Эдем безгрешной ласки;
То было — тихих, светлых струй
Немое обаянье,
То был Природы поцелуй,
Всех сил ее слиянье.
Но ветер налетел в тиши,
Исчезли отраженья,
Как лучший райский сон души
Пред призраком сомненья.
О, пусть ты вечно хороша,
Как лес прекрасен вечно, —
Но Шелли скорбная душа
Лишь миг один беспечна!
К Джен
Из дивных дней, лазурных, ясных,
Как ты, мой милый друг, прекрасных,
Теперь — увы! — последний день
Скончался медленно, уныло;
Земля свой образ изменила,
На Небесах — густая тень.
Восстань, мой дух, стряхни дремоту,
Скорей исполнить поспеши
Свою привычную работу
И эпитафию пиши —
Навек умершим дням прекрасным,
Мечтам пленительным и ясным.
Над Морем спал Сосновый Лес,
Чуть слышно воды пели;
Дремала буря средь Небес,
Как в тихой колыбели.
Играли тучи, и с волной
Волна сквозь сон шепталась,
И над морскою глубиной
Лазурь Небес смеялась.
Как будто этот мирный час
Ниспослан был богами,
И вечный Рай сиял для нас
Небесными лучами.
Друг с другом сосны обнялись,
Измятые ветрами;
Их сучья змеями сплелись,
Склоняяся над нами.
И к нам ласкалось — ветерка
Чуть слышное дыханье,
Примчавшись к нам издалека,
Как чье-то лепетанье.
Но спали сосны мертвым сном
Без грез и без движенья,
Как спят всегда на дне морском
Подводные растенья.
Как тихо все! Ни вздох, ни звук
Покоя не смущает,
И даже дятла быстрый стук
Сильнее оттеняет
Беззвучный мир, и тишь кругом,
И наших душ мечтанья,
И лес, обятый сладким сном, —
Всю роскошь обаянья.
Слились в один волшебный круг —
Вершины гор туманных,
Цветы, поля и ты, мой друг,
С порывом дум желанных.
И свету уступила мгла
Пред счастием сознанья,
Что центром круга ты была,
О, нежное созданье!
И долго мы, склонивши взор,
Под соснами стояли,
Глядели в глубь лесных озер,
Там небеса сияли,
Полны лучистого огня,
Как будто чьи-то очи,
Ясней безоблачного дня
И глубже черной ночи.
И лес виднелся в бездне вод:
Сплетаяся ветвями,
Он был волшебнее, чем тот,
Что рос вверху над нами.
Смотрели с призрачного дна
Прибрежных трав извивы,
Лесных прогалин пелена
И тучек переливы.
И были нам внизу видны
Таинственные краски, —
Их создала любовь волны,
Эдем безгрешной ласки;
То было — тихих, светлых струй
Немое обаянье,
То был Природы поцелуй,
Всех сил ее слиянье.
Но ветер налетел в тиши,
Исчезли отраженья,
Как лучший райский сон души
Пред призраком сомненья.
О, пусть ты вечно хороша,
Как лес прекрасен вечно, —
Но Шелли скорбная душа
Лишь миг один беспечна!
Это город. Еще рано. Полусумрак, полусвет.
А потом на крышах солнце, а на стенах еще нет.
А потом в стене внезапно загорается окно.
Возникает звук рояля. Начинается кино.
И очнулся, и качнулся, завертелся шар земной.
Ах, механик, ради бога, что ты делаешь со мной!
Этот луч, прямой и резкий, эта света полоса
заставляет меня плакать и смеяться два часа,
быть участником событий, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Кем написан был сценарий? Что за странный фантазер
этот равно гениальный и безумный режиссер?
Как свободно он монтирует различные куски
ликованья и отчаянья, веселья и тоски!
Он актеру не прощает плохо сыгранную роль —
будь то комик или трагик, будь то шут или король.
О, как трудно, как прекрасно действующим быть лицом
в этой драме, где всего-то меж началом и концом
два часа, а то и меньше, лишь мгновение одно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Я не сразу замечаю, как проигрываешь ты
от нехватки ярких красок, от невольной немоты.
Ты кричишь еще беззвучно. Ты берешь меня сперва
выразительностью жестов, заменяющих слова.
И спешат твои актеры, все бегут они, бегут —
по щекам их белым-белым слезы черные текут.
Я слезам их черным верю, плачу с ними заодно…
Жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
Ты накапливаешь опыт и в теченье этих лет,
хоть и медленно, а все же обретаешь звук и цвет.
Звук твой резок в эти годы, слишком грубы голоса.
Слишком красные восходы. Слишком синие глаза.
Слишком черное от крови на руке твоей пятно…
Жизнь моя, начальный возраст, детство нашего кино!
А потом придут оттенки, а потом полутона,
то уменье, та свобода, что лишь зрелости дана.
А потом и эта зрелость тоже станет в некий час
детством, первыми шагами тех, что будут после нас
жить, участвовать в событьях, пить, любить, идти на дно…
Жизнь моя, мое цветное, панорамное кино!
Я люблю твой свет и сумрак — старый зритель, я готов
занимать любое место в тесноте твоих рядов.
Но в великой этой драме я со всеми наравне
тоже, в сущности, играю роль, доставшуюся мне.
Даже если где-то с краю перед камерой стою,
даже тем, что не играю, я играю роль свою.
И, участвуя в сюжете, я смотрю со стороны,
как текут мои мгновенья, мои годы, мои сны,
как сплетается с другими эта тоненькая нить,
где уже мне, к сожаленью, ничего не изменить,
потому что в этой драме, будь ты шут или король,
дважды роли не играют, только раз играют роль.
И над собственною ролью плачу я и хохочу.
То, что вижу, с тем, что видел, я в одно сложить хочу.
То, что видел, с тем, что знаю, помоги связать в одно,
жизнь моя, кинематограф, черно-белое кино!
(славянское сказание)В начале времен
Везде было только лишь Небо да Море.
Лишь дали морские, лишь дали морские, да светлый
бездонный вкруг них небосклон.
В начале времен
Бог плавал в ладье, в бесприютном, в безбрежном просторе,
И было повсюду лишь Небо да Море.
Ни леса, ни травки, ни гор, ни полей,
Ни блеска очей, Мир — без снов, и ничей.
Бог плавал, и видит — густая великая пена,
Там Кто-то лежит.
Тот Кто-то неведомый тайну в себе сторожит,
Название тайной мечты — Перемена,
Не видно ее никому,
В немой сокровенности — действенно-страшная сила,
Но Морю и Небу значение пены в то время невидимо было.
Бог видит Кого-то, и лодку направил к нему.
Неведомый смотрит из пены, как будто бы что заприметил.
«Ты кто?» — вопрошает Господь.
Причудливо этот безвестный ответил: —
«Есть Плоть, надлежащая Духу, и Дух, устремившийся в Плоть.
Кто я, расскажу. Но начально
Возьми меня в лодку свою».
Бог молвил: «Иди». И протяжно затем, и печально,
Как будто бы издали голос раздался вступившего с Богом в ладью: —
«Я Дьявол». — И молча те двое поплыли,
В своей изначальной столь разнствуя силе.
Весло, разрезая, дробило струю.
Те двое, те двое.
Кругом — только Небо да Море, лишь Море да Небо немое.
И Дьявол сказал: «Хорошо, если б твердая встала Земля,
Чтоб было нам где отдохнуть». И веслом шевеля,
Бог вымолвил: «Будет. На дно опустись ты морское,
Пригоршню песку набери там во имя мое,
Сюда принеси, это будет Земля, Бытие».
Так сказал, и умолк в совершенном покое.
А Дьявол спустился до дна,
И в Море глубоком,
Сверкнувши в низинах тревожным возжаждавшим оком,
Две горсти песку он собрал, но во имя свое, Сатана.
Он выплыл ликуя, играя,
Взглянул — ни песчинки в руке,
Взглянул, подивился — свод Неба пред этим сиял и синел вдалеке,
Теперь — отодвинулась вдвое и втрое над ним высота голубая.
Он снова к низинам нырнул.
Впервые на Море был бешеный гул,
И Небо содвинулось, дальше еще отступая,
Как будто хотело сокрыться в бездонностях, прочь.
Приблизилась первая Ночь.
Вот Дьявол опять показался. Шумней он дышал и свободней.
В руке золотилися зерна песку,
Из бездны взнесенные ввысь, во имя десницы Господней.
Из каждой песчинки — Земли создалось по куску.
И было Земли ровно столько, как нужно,
Чтоб рядом улечься обоим им дружно.
Легли.
К Востоку один, и на Запад другой.
Несчетные звезды возникли вдали,
Над бездной морской,
Жемчужно.
Был странен, нежданен во влажностях гул.
Бог спал, но не Дьявол. Бог крепко заснул.
И стал его Темный толкать потихоньку,
Толкать полегоньку,
Чтоб в Море упал он, чтоб в Бездне Господь потонул.
Толкнет — а Земля на Востоке все шире,
На Запад толкнет — удлинилась Земля,
На Юг и на Север — мелькнули поля,
Все ярче созвездья в раздвинутом Мире,
Все шире на Море ночная Земля.
Все больше, грознее. Гудят водопады.
Чернеют провалы разорванных гор.
Где ж Бог? Он меж звезд, там, где звезд мириады!
И враг ему Дьявол с тех пор.
Великий Карл, прости! — Великий, незабвенный,
Не сим бы голосом тревожить эти стены —
И твой бессмертный прах смущать, о исполин,
Жужжанием страстей, живущих миг один!
Сей европейский мир, руки твоей созданье,
Как он велик, сей мир! Какое обладанье!..
С двумя избранными вождями над собой —
И весь багрянородный сонм — под их стопой!..
Все прочие державы, власти и владенья —
Дары наследия, случайности рожденья, —
Но папу, кесаря сам Бог земле дает,
И Промысл через них нас случаем блюдет.
Так соглашает он устройство и свободу!
Вы все, позорищем служащие народу,
Вы, курфюрсты, вы, кардиналы, сейм, синклит,
Вы все ничто! Господь решит, Господь велит!..
Родись в народе мысль, зачатая веками,
Сперва растет в тени и шевелит сердцами —
Вдруг воплотилася и увлекла народ!..
Князья куют ей цепь и зажимают рот,
Но день ее настал, — и смело, величаво
Она вступила в сейм, явилась средь конклава,
И, с скипетром в руках иль митрой на челе,
Пригнула все главы венчанные к земле…
Так папа с кесарем всесильны — все земное
Лишь ими и чрез них. Так таинство живое
Явило небо их земле, — и целый мир —
Народы и цари — им отдан был на пир!..
Их воля строит мир и зданье замыкает,
Творит и рушит. — Сей решит, тот рассекает.
Сей Истина, тот Сила — в них самих
Верховный их закон, другого нет для них!..
Когда из алтаря они исходят оба —
Тот в пурпуре, а сей в одежде белой гроба,
Мир, цепенея, зрит в сиянье торжества
Сию чету, сии две полы божества!..
И быть одним из них, одним! О, посрамленье
Не быть им!.. и в груди питать сие стремленье!
О, как, как счастлив был почивший в сем гробу
Герой! Какую Бог послал ему судьбу!
Какой удел! и что ж? Его сия могила.
Так вот куда идет — увы! — все то, что было
Законодатель, вождь, правитель и герой,
Гигант, все времена превысивший главой,
Как тот, кто в жизни был Европы всей владыкой,
Чье титло было кесарь, имя Карл Великий,
Из славимых имен славнейшее поднесь,
Велик — велик, как мир, — а все вместилось здесь!
Ищи ж владычества и взвесь пригоршни пыли
Того, кто все имел, чью власть как Божью чтили.
Наполни грохотом всю землю, строй, возвысь
Свой столп до облаков, все выше, высь на высь —
Хотя б бессмертных звезд твоя коснулась слава,
Но вот ее предел!.. О царство, о держава,
О, что вы? все равно — не власти ль жажду я?
Мне тайный глас сулит: твоя она — моя —
О, если бы моя! Свершится ль предвещанье
Стоять на высоте и замыкать созданье,
На высоте — один — меж небом и землей
И видеть целый мир в уступах под собой:
Сперва цари, потом — на степенях различных —
Старейшины домов удельных и владычных,
Там доги, герцоги, церковные князья,
Там рыцарских чинов священная семья,
Там духовенство, рать, — а там, в дали туманной,
На самом дне — народ, несчетный, неустанный,
Пучина, вал морской, терзающий свой брег,
Стозвучный гул, крик, вопль, порою горький смех,
Таинственная жизнь, бессмертное движенье,
Где, что ни брось во глубь, и все они в движенье —
Зерцало грозное для совести царей
Жерло, где гибнет трон, всплывает мавзолей!
О, сколько тайн для нас в твоих пределах темных!
О, сколько царств на дне — как остовы огромных
Судов, свободную теснивших глубину,
Но ты дохнул на них — и груз пошел ко дну!
И мой весь этот мир, и я схвачу без страха
Мироправленья жезл! Кто я? Исчадье праха!
Старинного замка над Рейна водой
Остался владетелем граф молодой.
Отец его чтим был за доблесть в народе
И пал, подвизаясь в крестовом походе;
Давно умерла его добрая мать, —
И юный наследник давай пировать! Товарищей много, чуть свистни — гуляки
Голодною стаей бегут, как собаки;
С утра до полночи, всю ночь до утра —
Развратные сборища, пьянство, игра…
Игра!.. Вдруг — несчастье… граф рвется от злости:
Несчастного режут игральные кости. На ставке последней всё, всё до конца —
И замок, и мрамор над гробом отца!
Граф бледен, мороз пробегает по коже…
Тайком прошептал он: ‘Помилуй мя, боже! ’
— ‘Эх, ну, повези мне! ’ — противник воззвал,
Хлоп кости на стол — и хохочет: сорвал! Остался граф нищим. Скитайся, бедняга!
Всё лопнуло. Отняты все твои блага.
Ты всё проиграл. Чем заплатишь долги?
И слышится вопль его: ‘Черт! помоги! ’
А черт своих дел не пускает в отсрочку,
Он тут уж: ‘Чего тебе? ’ — ‘Золота бочку! ’ ‘И только? Да что тебе бочка одна?
Два раза черпнешь — доберешься до дна.
Счастливец ты, граф! Ты родился в сорочке!
Не хочешь ли каждое утро по бочке?
Изволь! Расплатиться ж ты должен со мной
За это душонкой своею дрянной… Согласен? ’ — ‘Согласен. Твой ад мне не страшен’.
— ‘Так слушай: в верху высочайшей из башен
Ты завтра же первую бочку повесь!
Увидишь, что мигом сосуд этот весь
Наполнится золотом высшего сорта.
Прощай же, да помни услужливость черта! ’ Контракт заключен. Граф остался один
И думает: ‘Буду ж я вновь господин!
Да только…’ И дума в нем тяжкая бродит,
И к предков портретам он робко подходит.
Святые портреты! — Из рам одного
Мать с горьким упреком глядит на него, Как будто сказать ему хочет: ‘Несчастный!
Ты душу обрек свою муке ужасной! ’
А он отвечает: ‘Родная! Спаси!
У бога прощенья ты мне испроси! ’
И вдруг вдохновение мысли счастливой
Зажглось у безумца в душе боязливой. На башне условный сосуд помещен,
Да только — открытый с обеих сторон.
Граф думает: ‘Дело пойдет в проволочку,
Сам черт не наполнит бездонную бочку.
Была бы лишь бочка — условье одно.
Вот бочка! Я только ей выломил дно’. И только луч утра над миром явился —
Над бочкою дождь золотой заструился,
Стучит и звенит, но проходит насквозь;
Чертовское дело не споро, хоть брось!
Однако до среднего скоро карнизу
Вся золотом башня наполнится снизу, А там, как до верхнего краю дойдет,
Проклятым металлом и бочку нальет.
‘Эй, люди! Лопаты и грабли хватайте
И адские груды сметайте, сгребайте! ’
Измучились люди, а ливень сильней —
И башня всё кверху полней и полней. Трудящихся дождь металлический ранит,
И звонко по черепам их барабанит,
И скачет по их окровавленным лбам,
И прыщет в глаза им, и бьет по зубам,
Те в золоте вязнут, его разметая,
И давит, и душит их смерть золотая. И, видя успех дела чертова, граф
‘Родная, спаси! ’ — повторил, зарыдав,
Часовня откликнулась утренним звоном,
И рухнулась, башня со скрежетом, стоном
И с визгом бесовским, — и был потрясен
Весь замок, а граф вразумлен и спасен.
I
Между берегом буйного Красного Моря
И Суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Север — это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
А над ними насупились мрачные горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взъерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун,
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокота струн.
Абиссинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар:
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом…
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Но, поверив шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии, Негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тэдж,
Любят слушать одни барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье, да оттачивать меч.
Харраритов, галла, сомали, данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И, смотря на потоки у горных подножий,
На дубы и полдневных лучей торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
II
Колдовская страна! Ты на дне котловины,
Задыхаешься, льется огонь с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сияньи заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы,
Осторожнее! В ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселые села
И зеленый, народом пестреющий, луг.
Здесь колдун совершает привычное чудо,
Там, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто таллеров взял за больного верблюда,
Сев на камне в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Словно позднею осенью пусты поля,
На рассвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
И повсюду, вверху и внизу, караваны
Дышат солнцем и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неоткрытые страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
На ночлег зарываться в седеющий мох.
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
Когда рассеянно брожу без цели,
Куда глаза глядят и не глядят,
К расстилаются передо мной
На все четыре стороны свободно
Простор, и даль, и небосклон широкой, —
Как я люблю нечаянно набресть
На скрытую и узкую тропинку,
Пробитую средь жатвы колосистой!
Кругом меня волнами золотыми
Колышется колосьев зыбких море,
И свежею головкой васильки
Мне светятся в его глубоком лоне,
Как яхонтом блистающие звезды.Картиной миловидною любуясь,
Я в тихое унынье погружаюсь,
И на меня таинственно повеет
Какой-то запах милой старины;
Подъятые неведомою силой
С глубокого, таинственного дна,
В душе моей воспоминаний волны
Потоком свежим блещут и бегут;
И проблески минувших светлых дней
По лону памяти моей уснувшей
Скользят — и в ней виденья пробуждают.
Так в глубине небес, порою летней,
Когда потухнет ярко-знойный день,
Средь тьмы ночной зарница затрепещет,
И вздрогнет тьма, обрызганная блеском.Таинственно во мне и предо мной
Минувшее слилося с настоящим;
И вижу ли иль только вспоминаю
И чувством ли иль памятью живу,
В моем немом и сладком обаянье
Отчета дать себе я не могу.Мне кажется, что по тропинке этой
Не в первый раз брожу, что я когда-то
Играл на ней младенцем беззаботным,
Что юношей, тревог сердечных полным,
Влачил по ней тоскующие думы,
Незрелые и темные желанья,
И радости, и слезы, и мечты.
Передо мной не та же ль жатва зрела?
Не так же ли волнами золотыми
Она кругом, как море, трепетала,
И, яхонтом блистающие звезды,
Не те же ли светлели мне цветы? О, как любовь твоя неистощима,
Как неизменно свежи, вечно новы
Дары твои, всещедрая природа!
В их роскоши, в их неге, в изобилье
Нет бедственной отравы пресыщенья,
И на одном твоем цветущем лоне
Не старится и чувством не хладеет
С днем каждым увядающий печально,
К утратам присужденный человек.
Едва к тебе с любовью прикоснешься,
И свежесть первобытных впечатлений
По чувствам очерствевшим разольется,
И мягкостью и теплотою прежней
Разнежится унылая душа.Сердечные преданья в нас не гаснут, —
Как на небе приметно иль незримо
Неугасимою красою звезды
Равно горят и в вёдро и в ненастье,
Так и в душе преданья в нас не гаснут;
Но облака житейских непогод
От наших чувств их застилают мраком,
И только в ясные минуты жизни,
Когда светло и тихо на душе,
Знакомые и милые виденья
На дне ее отыскиваем мы.И предо мной разодралась завеса,
Скрывавшая минувшего картину,
И всё во мне воскресло вместе с нею,
И всё внезапно в жизни ив природе
Знакомое значенье обрело.
И светлый день, купающийся мирно
В прозрачной влаге воздуха и неба,
И с тесною своей тропинкой жатва,
И в стороне младой сосновой рощей
Увенчанный пригорок — есть на всё
В душе моей сочувствие и отзыв;
И радостно, в избытке чувств и жизни,
Я упиваюсь воздухом и солнцем,
И с жадностью младенческой кидаюсь
На яркие и пестрые цветы.
Но этими цветами, как бывало,
Не стану я уж ныне украшать
Алтарь моих сердечных поклонений,
Из них венки не соплету кумирам
Моей мечты, слепой и суеверной,
Не обовью роскошным их убором
Веселой чаши дружеского пира:
Мои пиры давно осиротели,
И недопитые бокалы грустно
Стоят и ждут гостей уж безвозвратных.Нет, ныне я с смиренным умиленьем
Вас принесу, любимые цветы,
На тихие могилы милых ближних,
Вас посвящу с признательною думой
Минувшему и памяти о нем.
В те редкие и тайные минуты,
Когда светло и тихо на душе
И милые, желанные виденья
Из сумраков вечерних восстают.Август 1848
Лесная дача
Когда рассеянно брожу без цели,
Куда глаза глядят и не глядят,
И расстилаются передо мной
На все четыре стороны свободно
Простор и даль, и небосклон широкой, -
Как я люблю нечаянно набресть
На скрытую и узкую тропинку,
Пробитую сквозь жатвы колосистой!
Кругом меня волнами золотыми
Колышется колосьев зыбких море,
И свежею головкой васильки
Мне светятся в его глубоком лоне,
Как яхонтом блистающие звезды.
Картиной миловидною любуясь,
Я в тихое унынье погружаюсь,
И на меня таинственно повеет
Какой-то запах милой старины;
Подъятые неведомою силой
С глубокого, таинственного дна,
В душе моей воспоминанья-волны
Потоком свежим блещут и бегут;
И проблески минувших светлых дней
По лону памяти моей уснувшей
Скользят — и в ней виденья пробуждают.
Так в глубине небес, порою летней,
Когда потухнет ярко-знойный день,
Средь тьмы ночной зарница затрепещет,
И вздрогнет тьма, обрызганная блеском.
Таинственно во мне и предо мной
Минувшее слилося с настоящим;
И вижу ли иль только вспоминаю,
И чувством ли иль памятью живу,
В моем немом и сладком обаяньи
Отчета дать себе я не могу.
Мне кажется, что по тропинке этой
Не в первый раз брожу, что я когда-то
Играл на ней младенцем беззаботным,
Что юношей, тревог сердечных полным,
Влачил по ней тоскующие думы,
Незрелые и темные желанья,
И радости, и слезы, и мечты.
Передо мной не та же ль жатва зрела?
Не так же ли волнами золотыми
Она кругом, как море, трепетала,
И, яхонтом блистающие звезды,
Не те же ли светлели мне цветы?
О, как любовь моя неистощима,
Как неизменно свежи, вечно новы
Дары твои, всещедрая природа!
В их роскоши, в их неге, в изобильи
Нет бедственной отравы пресыщенья,
И на одном твоем цветущем лоне
Не старится и чувством не хладеет
С днем каждым увядающий печально,
К утратам присужденный человек.
Едва к тебе с любовью прикоснешься,
И свежесть первобытных впечатлений
По чувствам очерствевшим разольется,
И мягкостью и теплотою прежней
Разнежится унылая душа.
Сердечные преданья в нас не гаснут, -
Как на небе приметно иль незримо
Неугасимою красою звезды
Равно горят и в вёдро и в ненастье,
Так и в душе преданья в нас не гаснут;
Но облака житейских непогод
От наших чувств их застилают мраком,
И только в ясные минуты жизни,
Когда светло и тихо на душе,
Знакомые и милые виденья
На дне ее отыскиваем мы.
И предо мной разодралась завеса,
Скрывавшая минувшего картину,
И все во мне воскресло вместе с нею,
И все внезапно в жизни и в природе
Знакомое значенье обрело.
И светлый день, купающийся мирно
В прозрачной влаге воздуха и неба,
И с тесною своей тропинкой жатва,
И в стороне младой сосновой рощей
Увенчанный пригорок — есть на всё
В душе моей сочувствие и отзыв;
И радостно, в избытке чувств и жизни,
Я упиваюсь воздухом и солнцем
И с жадностью младенческой кидаюсь
На яркие и пестрые цветы.
Но этими цветами, как бывало,
Не стану я уж ныне украшать
Алтарь моих сердечных поклонений,
Из них венки не соплету кумирам
Моей мечты слепой и суеверной,
Не обовью роскошным их убором
Веселой чаши дружеского пира:
Мои пиры давно осиротели,
И недопитые бокалы грустно
Стоят и ждут гостей уж безвозвратных.
Нет, ныне я с смиренным умиленьем
Вас принесу, любимые цветы,
На тихие могилы милых ближних,
Вас посвящу с признательною думой
Минувшему и памяти о нем.
Вот редкие и тайные минуты,
Когда светло и тихо на душе,
И милые, желанные виденья
Из сумраков вечерних восстают.
Звезды путаются в сетях –
В паутине тугих снастей;
Волны рубятся на бортах,
И дрожат огни фонарей.
Месяц катится колесом –
И в воде стремглав потонул…
Ветер бьет ледяным кнутом.
В море – мгла и ночной разгул.
Лоцман вдруг побелел лицом:
"Парус сорван. Гони, гони!.."
Я тебе возвратил кольцо
И проклял молодые дни.
Гибнут пусть в ледяной воде,
Зашипев, как крутой огонь.
Мне – на дно! Я любой беде,
Словно другу, даю ладонь.
Взор – во взор, грудью – в грудь. Вперед!
Только бездна стучит о дно.
Закрутился круговорот;
Ночь от ветра кипит вином.
Только глаз – холодней и злей.
Перед бурей не отступись!
Я теряю своих друзей,
А теперь потеряю жизнь.
Но до смерти, быть может, час?
Что ж ты в думы глядишь мои!
Я еще не совсем погас
Без твоей неживой любви.
Да. Я понял, как ты мертва:
Оторвался от губ твоих,
Позабыл про твои слова,
А теперь вспоминаю их.
И напрасно. До смерти – миг.
У матроса – душа да нож.
Не впервые я боль постиг,
Часто видел и грусть и ложь.
Неужели же только ты
Мне осталась – сиять луной,
В море мглистое с высоты
Опрокинулась надо мной?
Позабуду. Зубами в кровь
Искусаю свой жесткий рот.
Есть другая еще любовь:
Море, ветер, водоворот.
Что потеряно? Не грусти!
Горизонт, да блестящий след,
Да зеркальная ночь в пути,
Да жемчужный сырой рассвет.
Теплый бархат морской воды,
Остролистые пальмы, зной;
И пушистый узор звезды
В черном небе, над головой.
Я, матрос, – крутогрудый черт, –
Пью в таверне прозрачный эль…
Многих девушек людный порт
Приведет на мою постель.
Под шмелиную песнь гитар
С ней иду серебром песка…
Рот коралловый. Зелень. Жар.
Золотая, как зной, рука.
И не знает, – и как ей знать:
Так юна и свежа она, –
Что сегодня я пьян опять,
Как с тобою. Не от вина.
Да – сегодня… Но – нет! Но – нет!
Я тебя не забыл совсем…
Корабля длинный, узкий след
Заливает густая темь.
В бурный день корабль отошел…
Ветер путается в снастях,
Волны рубятся на бортах,
В желтой пене зарылся мол…
Эй! Напрасно не взял я нож.
Ты была бы мертва, как лед.
Но от судьбы своей не уйдешь,
О, проклятый и лживый год!
Мгла и свист. Мачты в ночь и хлябь
Обрываются, бьют в борта,
Громыхают… И на корабль
Опрокинулась высота.
В ней свою любовь утоплю…
Ледяной изумруд волны
Разгулялся по кораблю.
Колесо рулевое – прочь!
Лоцман, брошенный ветром в ночь,
Не увидит своей жены.
Это на Волге, на матушке, было!
Солнце за степью в песках заходило.
Я перебрался в лодчонке к рыбацкой ватаге,
С ромом во фляге, —
Думал я, может, придется поднесть
Выпить в мою или в ихнюю честь!
Белая отмель верст на́ пять бежала.
Тут-то в рогожных заслонах ватага стояла.
Сети длиной чуть не с версту на древках торчали,
Резко чернея на белом песке, просыхали...
Домик с оконцем стоял переносный;
Края далекого сосны,
Из Ярославля, знать, срубом служили,
Смолы сочили...
Вижу: хозяин стоит; он сказал:
«Ваше степенство, должно быть, случайно попал?
Чай, к пароходу, поди, опоздали,
Заночевали?»
Также сказал, что улов их недурен
И что, хоть месяц был бурен,
Все же у них
Рыбин больших
Много в садке шевелится!
Может, хочу убедиться?
В ближнем яру там садок преболышущий стоял.
Был поделен он на клети; я шесть насчитал;
Где по длине их, а где поперек
Сходни лежали из тонких досо́к.
Каждая клеть была рыбой полна...
Шумно играла в них рыбья волна!
Стукался толстый лосось и юлила стерлядка;
В звучно плескавшей воде, посреди беспорядка,
Чопорно, в белых тесьмах, проходила севрюга;
«Есть, — говорил мне хозяин, — у нас и белуга!»
Сунул он жердь и по дну поводил,
Поднял белугу! Нас дождь окатил,
Чуть показалась она... Мощным плесом хлестнула,
Точно дельфин кувырнулась и ко́ дну юркнула...
Ночь налегла той порой!
Очередной
Сети закидывал; прочие кучей сидели;
Два котелка на треногах кипели;
Яркий огонь по синеющей ночи пылал,
Искры метал...
Разные, пестрые люди в той куче столпились...
Были такие, что ближе к огню протеснились;
Были такие, что в мрак уходили, —
Точно они свои лица таили!
«Что́ его, — думали, — к нам сюда носит?
Ежели вдруг да про пашпорты спросит?
Правда, далеки пески! Не вперво́й уходить!
Дернула, видно, нелегкая нас посетить!..»
Фляга с ямайским осталася полной при мне:
И повернуть-то ее не пришлось на ремне!
Даже и к слову придти не пришлось никому;
Был я не по́ сердцу волжской ватаге, — видать по всему! —
Выходцем мира иного,
Мало сказать, что чужого...
Только отехавши с версту от стана,
Лодкой спугнув по пути пеликана, —
Он на волнах уносившейся Волги дремал, —
Что пеликаны на Волге бывают, того я не знал, —
Издали песню я вдруг услыхал хоровую...
В звездную ночь, в голубую,
Цельною шла, не куплет за куплетом,—
Тьму рассекала ночную высоким фальцетом
И, широко размахнув для полета великого крылья,
Вдруг ни на чем обрывалась с бессилья...
Чудная ночь эту песнь подхватила
И в отголосках без счета в безбрежную даль проводила...
Вся Русь — костер. Неугасимый пламень
Из края в край, из века в век
Гудит, ревет… И трескается камень.
И каждый факел — человек.
Не сами ль мы, подобно нашим предкам,
Пустили пал? А ураган
Раздул его, и тонут в дыме едком
Леса и села огнищан.
Ни Сергиев, ни Оптина, ни Саров —
Народный не уймут костер:
Они уйдут, спасаясь от пожаров,
На дно серебряных озер.
Так, отданная на поток татарам,
Святая Киевская Русь
Ушла с земли, прикрывшись Светлояром…
Но от огня не отрекусь!
Я сам — огонь. Мятеж в моей природе,
Но цепь и грань нужны ему.
Не в первый раз, мечтая о свободе,
Мы строим новую тюрьму.
Да, вне Москвы — вне нашей душной плоти,
Вне воли медного Петра —
Нам нет дорог: нас водит на болоте
Огней бесовская игра.
Святая Русь покрыта Русью грешной,
И нет в тот град путей,
Куда зовет призывный и нездешний
Подводный благовест церквей.
Усобицы кромсали Русь ножами.
Скупые дети Калиты
Неправдами, насильем, грабежами
Ее сбирали лоскуты.
В тиши ночей, звездяных и морозных,
Как лютый крестовик-паук,
Москва пряла при Темных и при Грозных
Свой тесный, безысходный круг.
Здесь правил всем изветчик и наушник,
И был свиреп и строг
Московский князь — «постельничий и клюшник
У Господа», — помилуй Бог!
Гнездо бояр, юродивых, смиренниц —
Дворец, тюрьма и монастырь,
Где двадцать лет зарезанный младенец
Чертил круги, как нетопырь.
Ломая кость, вытягивая жилы,
Московский строился престол,
Когда отродье Кошки и Кобылы
Пожарский царствовать привел.
Антихрист-Петр распаренную глыбу
Собрал, стянул и раскачал,
Остриг, обрил и, вздернувши на дыбу,
Наукам книжным обучал.
Империя, оставив нору кротью,
Высиживалась из яиц
Под жаркой коронованною плотью
Своих пяти императриц.
И стала Русь немецкой, чинной, мерзкой.
Штыков сияньем озарен,
В смеси кровей Голштинской с Вюртембергской
Отстаивался русский трон.
И вырвались со свистом из-под трона
Клубящиеся пламена —
На свет из тьмы, на волю из полона —
Стихии, страсти, племена.
Анафем церкви одолев оковы,
Повоскресали из гробов
Мазепы, Разины и Пугачевы —
Страшилища иных веков.
Но и теперь, как в дни былых падений,
Вся омраченная, в крови,
Осталась ты землею исступлений —
Землей, взыскующей любви.
Они пройдут — расплавленные годы
Народных бурь и мятежей:
Вчерашний раб, усталый от свободы,
Возропщет, требуя цепей.
Построит вновь казармы и остроги,
Воздвигнет сломанный престол,
А сам уйдет молчать в свои берлоги,
Работать на полях, как вол.
И, отрезвясь от крови и угара,
Цареву радуясь бичу,
От угольев погасшего пожара
Затеплит ярую свечу.
Молитесь же, терпите же, примите ж
На плечи крест, на выю трон.
На дне души гудит подводный Китеж —
Наш неосуществимый сон!
На темном влажном дне морском,
Где царство бледных дев,
Неясно носится кругом
Безжизненный напев.
В нем нет дрожания страстей,
Ни стона прошлых лет.
Здесь нет цветов и нет людей,
Воспоминаний нет.
На этом темном влажном дне
Нет волн и нет лучей.
И песня дев звучит во сне,
И тот напев ничей.
Ничей, ничей, и вместе всех,
Они во всем равны,
Один у них беззвучный смех
И безразличны сны.
На тихом дне, среди камней
И влажно-светлых рыб,
Никто, в мельканьи ровных дней,
Из бледных не погиб.
У всех прозрачный взор красив,
Поют они меж трав,
Души страданьем не купив,
Души не потеряв.
Меж трав прозрачных и прямых,
Бескровных, как они,
Тот звук поет о снах немых:
«Усни — усни — усни».
Тот звук поет: «Прекрасно дно
Бесстрастной глубины.
Прекрасно то, что все равно,
Что здесь мы все равны».
Но тихо, так тихо, меж дев, задремавших вокруг,
Послышался новый, дотоле неведомый, звук.
И нежно, так нежно, как вздох неподводной травы,
Шепнул он: «Я с вами, но я не такая, как вы.
О, бледные сестры, простите, что я не молчу,
Но я не такая, и я не такого хочу.
Я так же воздушна, я дева морской глубины.
Но странное чувство мои затуманило сны.
Я между прекрасных прекрасна, стройна, и бледна.
Но хочется знать мне, одна ли нам правда дана.
Мы дышим во влаге, среди самоцветных камней.
Но что если в мире и любят и дышат полней,
Но что если, выйдя до волн, где бегут корабли,
Увижу я дали и жгучее Солнце вдали!»
И точно понявши, что понятым быть не должно,
Все девы умолкли, и стало в их сердце темно.
И вдруг побледневши, исчезли, дрожа и скользя,
Как будто услышав, что слышать им было нельзя.
А та, которая осталась,
Бледна и холодна?
Ей стало страшно, сердце сжалось,
Она была одна.
Она любила хороводы
Меж искристых камней,
Она любила эти воды
В мельканьи ровных дней.
Она любила этих бледных
Исчезнувших сестер,
Мечту их сказок заповедных,
И призрачный их взор.
Куда она идет отсюда?
Быть может, там темно?
Быть может, нет прекрасней чуда,
Как это — это дно?
И как пробиться ей, воздушной,
Сквозь безразличность вод?
Но мысль ее, как друг послушный,
Уже зовет, зовет.
Ей вдруг припомнилось так ясно,
Что место есть, где зыбко дно.
Там все так странно, страшно, красно,
И всем там быть запрещено.
Там есть заветная пещера,
И кто-то чудный там живет.
Колдун? Колдунья? Зверь? Химера?
Владыка жизни? Гений вод?
Она не знала, но хотела
На запрещенье посягнуть.
И вот у тайного предела
Она уж молит: «Где мой путь?»
Из этой мглы, так странно-красной
В безлично бледной глубине,
Раздался чей-то голос властный:
«Теперь и ты пришла ко мне.
Их было много, пожелавших
Покинуть царство глубины,
И в неизвестном мире ставших —
Чем все, кто в мире, стать должны.
Сюда оттуда нет возврата,
Вернуться может только труп,
Чтоб рассказать свое «Когда-то» —
Усмешкой горькой мертвых губ.
И что́ в том мире неизвестном,
Мне рассказать тебе нельзя.
Но чрез меня, путем чудесным,
Тебя ведет твоя стезя».
И вот колдун, или колдунья,
Вещает деве глубины:
«Сегодня в мире новолунье,
Сегодня царствие Луны.
Есть в Море скрытые теченья,
И ты войдешь в одно из них,
Твое свершится назначенье,
Ты прочь уйдешь от вод морских.
Ты минешь море голубое,
В моря зеленые войдешь,
И в море алое, живое,
И в вольном воздухе вздохнешь.
«Но, прежде чем в безвестность глянешь,
Ты будешь в образе другом.
Не бледной девой ты предстанешь,
А торжествующим цветком.
И нежно-женственной богиней,
С душою, полной глубины,
Простишься с водною пустыней,
Достигнув уровня волны.
И после таинств лунной ночи,
На этой вкрадчивой волне,
Ты широко раскроешь очи,
Увидев Солнце в вышине».
Прекрасны воздушные ночи,
Для тех, кто любил и погас,
Кто знал, что короче, короче
Единственный сказочный час.
Прекрасно влиянье чуть зримой,
Едва нарожденной Луны,
Для женских сердец ощутимой
Сильней, чем пышнейшие сны.
Но то, что всего полновластней,
Во мгле торжества своего, —
Цветок нераскрытый, — прекрасней,
Он лучше, нежнее всего.
Да будет бессмертно отныне
Безумство души неземной,
Явившейся в водной пустыне,
С едва нарожденной Луной.
Она выплывала к теченью
Той вкрадчивой зыбкой волны,
Незримому веря влеченью,
В безвестные веруя сны.
И ночи себя предавая,
Расцветший цветок на волне,
Она засветилась, живая,
Она возродилась вдвойне.
И утро на небо вступило,
Ей было так странно-тепло.
И Солнце ее ослепило,
И Солнце ей очи сожгло.
И целый день, бурунами носима,
По плоскости стекла,
Она была меж волн как призрак дыма,
Бездушна и бела.
По плоскости, изломанной волненьем,
Носилась без конца.
И не следил никто за измененьем
Страдавшего лица.
Не видел ни один, что там живая
Как мертвая была, —
И как она тонула, выплывая,
И как она плыла.
А к вечеру, когда в холодной дали
Сверкнули маяки,
Ее совсем случайно подобрали,
Всю в пене, рыбаки.
Был мертвен свет в глазах ее застывших,
Но сердце билось в ней.
Был долог гул приливов, отступивших
С береговых камней.
Весной, в новолунье, в прозрачный тот час,
Что двойственно вечен и нов,
И сладко волнует и радует нас,
Колеблясь на грани миров,
Я вздрогнул от взора двух призрачных глаз,
В одном из больших городов.
Глаза отражали застывшие сны,
Под тенью безжизненных век,
В них не было чар уходящей весны,
Огней убегающих рек,
Глаза были полны морской глубины,
И были слепыми навек.
У темного дома стояла она,
Виденье тяжелых потерь,
И я из высокого видел окна,
Как замкнута черная дверь,
Пред бледною девой с глубокого дна,
Что нищею ходит теперь.
В том сумрачном доме, большой вышины,
Балладу о море я пел,
О деве, которую мучили сны,
Что есть неподводный предел,
Что, может быть, в мире две правды даны —
Для душ и для жаждущих тел.
И с болью я медлил и ждал у окна,
И явственно слышал в окно
Два слова, что молвила дева со дна,
Мне вам передать их дано:
«Я видела Солнце», — сказала она,
«Что́ после, — не все ли равно!»
Тому назад, тому назад
смолою плакал палисад,
смолою плакали кресты
на кладбище от духоты,
и сквозь глазки сучков смола
на стенах дачи потекла.
Вымаливала молний ночь,
чтобы самой себе помочь,
и, ветви к небу возводя,
«Дождя!.. — шептала ночь. — Дождя!..»
Был от жасмина пьян жасмин.
Всю ночь творилось что-то с ним,
и он подглядывал в окно,
где было шорохно, грешно,
где, чуть мерцая, простыня
сползла с тебя, сползла с меня,
и от сиянья наших тел
жасмин зажмурился, вспотел.
Друг друга мы любили так,
что оставалась на устах
жасмина нежная пыльца,
к лицу порхая от лица.
Друг друга мы любили так,
что ты иссякла, я иссяк, —
лишь по телам во все концы
блуждали пальцы, как слепцы.
С твоей груди моя рука
сняла ночного мотылька.
Я целовал ещё, ещё
чуть-чуть солёное плечо.
Ты встала, подошла к окну.
Жасмин отпрянул в глубину.
И, растворясь в ночном нигде,
«К воде!.. — шепнула ты. — К воде!..»
Машина прыгнула во мглу,
а там на даче, на полу,
лежала, корчась, простыня
и без тебя и без меня.
Была полночная жара,
но был забор и в нём — дыра.
И та дыра нас завела
в кусты — владенья соловья.
Друг друга мы любили так,
что весь предгрозием набряк
чуть закачавшийся ивняк,
где раскачался соловей
и расточался из ветвей,
поймав грозинки язычком,
но не желая жить молчком
и подчиняться не спеша
шушуканию камыша.
Не правда это, что у птиц
нет лиц.
Их узнают сады, леса.
Их лица — это голоса.
Из всех других узнал бы я
предгрозового соловья.
Быть вечно узнанным певцу
по голосу, как по лицу!
Он не сдавался облакам,
уже прибравшим ночь к рукам,
и звал, усевшись на лозу,
себе на пёрышки грозу.
И грянул выпрошенный гром
на ветви, озеро и дом,
где жил когда-то в старину
фельдмаршал Паулюс в плену.
Тому назад, тому назад
была война, был Сталинград.
Но память словно решето.
Фельдмаршал Паулюс — никто
и для листвы, и соловья,
и для плотвы, и сомовья,
и для босого божества,
что в час ночного торжества
в промокшем платье озорно
со мной вбежало в озеро!
На нём с мерцанием внутри
от ливня вздулись пузыри,
и заиграла ты волной
то подо мной, то надо мной.
Не знал я, где гроза, где ты.
У вас — русалочьи хвосты.
И, хворост молний наломав,
гроза плясала на волнах
под сумасшедший пляс плотвы,
и две счастливых головы
плясали, будто бы под гром
отрубленные топором…
Тому назад, тому назад
мы вдаль поплыли наугад.
Любовь — как плаванье в нигде.
Сначала — шалости в воде.
Но уплотняется вода
так, что становится тверда.
Порой ползём с таким трудом
по дну, как будто подо льдом,
а то плывём с детьми в руках
во всех собравшихся плевках!
Все водяные заодно
прилежно тянут нас на дно,
и призрак в цейсовский бинокль
глядит на судороги ног.
Теперь, наверно, не к добру
забили прежнюю дыру.
Какой проклятый реваншист
мстит за художественный свист?
Неужто призраки опять
на горло будут наступать,
пытаясь всех, кто жив-здоров,
отгородить от соловьёв?
Неужто мир себя испел
и вместе с голосом истлел
под равнодушною травой
тот соловей предгрозовой?!
И мир не тот, и мы не те
в бессоловьиной темноте.
Но, если снова духота,
спой, соловьёныш: хоть с креста
на кладбище, где вновь смола
с крестов от зноя поползла.
Пробей в полночную жару
в заборе голосом дыру!
А как прекрасен стал бы мир,
где все заборы — лишь из дыр!
Спой, соловьёныш, — подпою,
как подобает соловью,
как пел неназванный мой брат
тому назад, тому назад…
Женщины коричневого глянца,
Словно котики на Командорах,
Бережно детенышей пасут.Я лежу один в спортивной яхте
Против элегантного «Дюльбера»,
Вижу осыпающиеся дюны,
Золотой песок, переходящий
К отмели в лилово-бурый занд,
А на дне у самого прилива —
Легкие песчаные полоски,
Словно нёбо.Я лежу в дремоте.
Глауберова поверхность,
Светлая у пляжа, а вдали
Испаряющаяся, как дыханье,
Дремлет, как и я.Чем пахнет море?
Бунин пишет где-то, что арбузом.
Да, но ведь арбузом также пахнет
И белье сырое на веревке,
Если иней прихватил его.
В чем же разница? Нет, море пахнет
Юностью! Недаром над водою,
Словно звуковая атмосфера,
Мечутся, вибрируют, взлетают
Только молодые голоса.
Кстати: стая девушек несется
С дюны к самой отмели.
Одна
Поднимает платье до корсажа,
А потом, когда, скрестивши руки,
Стала через голову тянуть,
Зацепилась за косу крючочком.
Распустивши волосы небрежно
И небрежно шпильку закусив,
Девушка завязывает в узел
Белорусое свое богатство
И в трусах и лифчике бежит
В воду. О! Я тут же крикнул:
«Сольвейг!»
Но она не слышит. А быть может,
Ей почудилось, что я зову
Не ее, конечно, а кого-то
Из бесчисленных девиц. Она
На меня и не взглянула даже.
Как это понять? Высокомерность?
Ладно! Это так ей не пройдет.
Подплыву и, шлепнув по воде,
Оболью девчонку рикошетом.Вот она стоит среди подруг
По пояс в воде. А под водою
Ноги словно зыблются, трепещут,
Преломленные морским теченьем,
И становятся похожи на
Хвост какой-то небывалой рыбы.
Я тихонько опускаюсь в море,
Чтобы не привлечь ее вниманья,
И бесшумно под водой плыву
К ней.
Кто видел девушек сквозь призму
Голубой волны, тот видел призрак
Женственности, о какой мечтали
Самые изящные поэты.Подплываю сзади. Как тут мелко!
Вижу собственную тень на дне,
Словно чудище какое. Вдруг,
Сам того, ей-ей, не ожидая,
Принимаю девушку на шею
И взмываю из воды на воздух.
Девушка испуганно кричит,
А подруги замерли от страха
И глядят во все глаза.«Подруги!
Вы, конечно, поняли, что я —
Бог морской и что вот эту деву
Я сейчас же увлеку с собой,
Словно Зевс Европу».«Что за шутки?! —
Закричала на меня Европа.—
Если вы сейчас же… Если вы…
Если вы сию минуту не…»Тут я сделал вид, что пошатнулся.
Девушка от страха ухватилась
За мои вихры… Ее колени
Судорожно сжали мои скулы.Никогда не знал я до сих пор
Большего блаженства…
Но подруги
Подняли отчаянный крик! Я глядел и вдруг как бы очнулся.
И вот тут мне стало стыдно так,
Что сгорали уши. Наважденье…
Почему я? Что со мною было?
Я ведь… Никогда я не был хамом.Два-три взмаха. Я вернулся к яхте
И опять лежу на прове.*
Сольвейг,
Негодуя, двигается к пляжу,
Чуть взлетая на воде, как если б
Двигалась бы на Луне.
У дюны
К ней подходит старичок.
Она
Что-то говорит ему и гневно
Пальчиком показывает яхту.
А за яхтой море. А за морем
Тающий лазурный Чатыр-Даг
Чуть светлее моря. А над ним
Небо чуть светлее Чатыр-Дага.Девушка натягивает платье,
Девушка, пока еще босая,
Об руку со старичком уходит,
А на тротуаре надевает
Босоножки и, стряхнувши с юбки
Мелкие ракушки да песок,
Удаляется навеки.Сольвейг!
Погоди… Останься… Может быть,
Я и есть тот самый, о котором
Ты мечтала в девичьих виденьях!
Нет.
Ушла.
Но ты не позабудешь
Этого события, о Сольвейг,
Сольвейг белорусая!
Пройдут
Годы.
Будет у тебя супруг,
Но не позабудешь ты о том,
Как сидела, девственница, в страхе
На крутых плечах морского бога
У подножья Чатыр-Дага.
Сольвейг!
Ты меня не позабудешь, правда?
Я ведь не забуду о тебе…
А женюсь, так только на такой,
Чтобы, как близнец, была похожа
На тебя, любимая.
___________________
* Прова — носовая палубка.
Все так же ютится
Все так же ютится простуда у рам,
Так же песни мои
Так же песни мои заштрихованы сном,
Так же ночью озноб,
Так же ночью озноб, так же дрожь по утрам,
Так же горло ручьев
Так же горло ручьев переедено льдом.
Но уже тротуар
Но уже тротуар чернотою оброс,
Снова солнечный лак
Снова солнечный лак прилипает к земле.
И, как сказочный бред,
И, как сказочный бред, забывая мороз,
Обессиленный градусник
Обессиленный градусник спит на нуле.
Я стою на крыльце,
Я стою на крыльце, я у солнца в плену.
Мне весна тишиной
Мне весна тишиной обвязала висок,
Надо мной в высоте,
Надо мной в высоте, повторив тишину,
Голубого окна
Голубого окна притаился зрачок.
В переулке заря,
В переулке заря, перекличка колес,
Торопливость воды
Торопливость воды и людей кутерьма,
И коробками разных сортов папирос
В докипающем дне
В докипающем дне притаились дома.
Я слежу, как трамвай
Я слежу, как трамвай совершает полет,
Как на лужах горит
Как на лужах горит от зари позумент,
И как нэпман тяжелой сигарой плывет,
И как тоненькой «Басмой» ныряет студент.
И туда, где окно,
И туда, где окно, где, льда голубей,
Обложки у крыш
Обложки у крыш оплела бирюза,
Где порхающий дым,
Где порхающий дым, где фарфор голубей,
Как на синий экран
Как на синий экран поднимаю глаза.
Там ветер,
Там ветер, там небо,
Там ветер, там небо, там пятый этаж,
Там зайцем по комнате
Там зайцем по комнате бродит тепло,
Там ленивостью дней
Там ленивостью дней заболел карандаш,
И у форточки там
И у форточки там отстегнулось крыло.
Я стою,
Я стою, я ловлю
Я стою, я ловлю уплывающий свет,
Опьяняясь пространством,
Опьяняясь пространством, как лирикой сна.
И дым папиросы,
И дым папиросы, как первый букет,
У меня на руке
У меня на руке забывает весна.
Но это не сон –
Но это не сон – это доза тепла,
Это первый простор
Это первый простор для взлетающих глаз,
Это холод, дыханьем
Это холод, дыханьем сожженный дотла,
Это дым вдохновенья,
Это дым вдохновенья, пришедший на час.
Это все для того,
Это все для того, чтобы вовсе не так
Возвратившийся служащий
Возвратившийся служащий встретил жену,
Чтобы скряга отдал
Чтобы скряга отдал за букет четвертак,
Чтобы снова Жюль Верн
Чтобы снова Жюль Верн полетел на Луну.
Чтоб мое бытие
Чтоб мое бытие окрылилось на миг
И неведомых дней
И неведомых дней недоступная мгла
Сквозь страницы еще
Сквозь страницы еще недочитанных книг
Проступила ясней
Проступила ясней и лицо обожгла.
Чтобы с ранним огнем
Чтобы с ранним огнем и усталостью рам
Ваша зимняя комната
Ваша зимняя комната стала тесна.
И чтоб песня,
И чтоб песня, которая поймана там,
Еще раз на лету
Еще раз на лету повторила – весна.
Дорогая передача!
Во субботу, чуть не плача,
Вся Канатчикова дача
К телевизору рвалась.
Вместо чтоб поесть, помыться,
Там это, уколоться и забыться,
Вся безумная больница
У экранов собралась.
Говорил, ломая руки,
Краснобай и баламут
Про бессилие науки
Перед тайною Бермуд.
Все мозги разбил на части,
Все извилины заплёл —
И канатчиковы власти
Колют нам второй укол.
Уважаемый редактор!
Может, лучше — про реактор?
Там, про любимый лунный трактор?
Ведь нельзя же! — год подряд
То тарелками пугают —
Дескать, подлые, летают,
То у вас собаки лают,
То руины говорят!
Мы кое в чём поднаторели:
Мы тарелки бьём весь год —
Мы на них уже собаку съели,
Если повар нам не врёт.
А медикаментов груды
Мы — в унитаз, кто не дурак.
Это жизнь! И вдруг — Бермуды!
Вот те раз! Нельзя же так!
Мы не сделали скандала —
Нам вождя недоставало:
Настоящих буйных мало —
Вот и нету вожаков.
Но на происки и бредни
Сети есть у нас и бредни —
И не испортят нам обедни
Злые происки врагов!
Это их худые черти
Мутят воду во пруду,
Это всё придумал Черчилль
В восемнадцатом году!
Мы про взрывы, про пожары
Сочинили ноту ТАСС…
Но примчались санитары
И зафиксировали нас.
Тех, кто был особо боек,
Прикрутили к спинкам коек —
Бился в пене параноик,
Как ведьмак на шабаше:
«Развяжите полотенцы,
Иноверы, изуверцы, —
Нам бермуторно на сердце
И бермудно на душе!»
Сорок душ посменно воют,
Раскалились добела —
Во как сильно беспокоят
Треугольные дела!
Все почти с ума свихнулись —
Даже кто безумен был,
И тогда главврач Маргулис
Телевизор запретил.
Вон он, змей, в окне маячит —
За спиною штепсель прячет,
Подал знак кому-то — значит
Фельдшер вырвет провода.
И что ж, нам осталось уколоться,
И упасть на дно колодца,
И там пропасть, на дне колодца,
Как в Бермудах, навсегда.
Ну, а завтра спросят дети,
Навещая нас с утра:
«Папы, что сказали эти
Кандидаты в доктора?»
Мы откроем нашим чадам
Правду — им не всё равно,
Мы скажем: «Удивительное рядом,
Но оно запрещено!»
Вон дантист-надомник Рудик —
У его приёмник «грюндиг»,
Он его ночами крутит —
Ловит, контра, ФРГ.
Он там был купцом по шмуткам
И подвинулся рассудком —
И к нам попал в волненье жутком
И с номерочком на ноге.
Он прибежал, взволнован крайне,
И сообщеньем нас потряс,
Будто наш научный лайнер
В треугольнике погряз:
Сгинул, топливо истратив,
Прям распался на куски,
И двух безумных наших братьев
Подобрали рыбаки.
Те, кто выжил в катаклизме,
Пребывают в пессимизме,
Их вчера в стеклянной призме
К нам в больницу привезли,
И один из них, механик,
Рассказал, сбежав от нянек,
Что Бермудский многогранник —
Незакрытый пуп Земли.
«Что там было? Как ты спасся?» —
Каждый лез и приставал,
Но механик только трясся
И чинарики стрелял.
Он то плакал, то смеялся,
То щетинился как ёж —
Он над нами издевался…
Ну сумасшедший — что возьмёшь!
Взвился бывший алкоголик —
Матерщинник и крамольник:
«Надо выпить треугольник!
На троих его! Даёшь!»
Разошёлся — так и сыпет:
«Треугольник будет выпит!
Будь он параллелепипед,
Будь он круг, едрена вошь!»
Больно бьют по нашим душам
«Голоса» за тыщи миль.
Мы зря Америку не глушим,
Ой, зря не давим Израиль:
Всей своей враждебной сутью
Подрывают и вредят —
Кормят, поят нас бермутью
Про таинственный квадрат!
Лектора из передачи
(Те, кто так или иначе
Говорят про неудачи
И нервируют народ),
Нас берите, обречённых, —
Треугольник вас, учёных,
Превратит в умалишённых,
Ну, а нас — наоборот.
Пусть безумная идея —
Вы не рубайте сгоряча.
Вызывайте нас скорее
Через гада главврача!
С уваженьем… Дата. Подпись.
Отвечайте нам, а то,
Если вы не отзовётесь,
Мы напишем… в «Спортлото»!
Был Садко молодец, молодой Гусляр,
Как начнет играть, пляшет млад и стар.
Как начнут у него гусли звончаты петь,
Тут выкладывать медь, серебром греметь.
Так Садко ходил, молодой Гусляр,
И богат бывал от певучих чар.
И любим бывал за напевы струн,
Так Садко гулял, и Садко был юн.
Загрустил он раз: «Больно беден я,
Пропадет вот так вся и жизнь моя».
Закручинился он, к Ильменю пришел,
Гусли звончаты взял, зазвенел лес и дол.
Заходила волна, загорелась волна,
Всколыхнулась со дна вся вода-глубина.
Он так раз проиграл, проиграл он и два,
А на третий мелькнула пред ним голова.
Водный Царь перед ним, словно белый пожар,
Разметался, встает, смотрит юный Гусляр.
«Все, что хочешь, проси». — «Дай мне рыб золотых».
— «Опускай невода, много вытащишь их».
Трижды бросил в Ильмень он свои невода,
Рыбой белой и красной дарила вода,
И пока допевал он напевчатый стих,
Дал Ильмень ему в невод и рыб золотых.
Положил он всю рыбу на полных возах,
Он в глубоких ее хоронил погребах.
Через день он пришел и открыл погреба, —
Эх Садко молодец, вот судьба так судьба:
Там, где красная рыба — несчетная медь,
Там, где белая — серебра полная клеть,
А куда положил он тех рыб золотых,
Все червонцы лежат, сколько их, сколько их!
Тут Гусляр молодой стал богатый Купец,
Гость Богатый Садко. Ну Гусляр молодец!
Он по Новгороду ходит и глядит.
«Где товары тут у вас?» — он говорит.
«Я их выкуплю, товары все дотла».
Вечно молодость хвастливою была.
«Я сто тысячей казны вам заплачу.
Где товары? Все товары взять хочу».
Он поит Новогородских мужиков,
Во хмелю-то напоить он всех готов.
Выставляли тут товаров без конца,
Да не считана казна у молодца.
Все купил он, все, что было, он скупил,
Он, сто тысячей отдав, богатым был.
Терем выстроил, в высоком терему
Камни ночью самоцветятся во тьму.
Он Можайского Николу сорудил,
Он вес маковицы ярко золотил.
Изукрашивал иконы по стенам,
Чистым жемчугом убрал иконы нам.
Вызолачивал он царские врата,
Пред жемчужной — золотая красота.
А как в Новгороде снова он пошел,
Он товаров на полушку не нашел,
И зашел тогда Садко во темный ряд,
Черепки, горшки там битые стоят.
Усмехнулся он, купил и те горшки:
«Пригодятся», говорит, «и черепки»,
«Дети малые», мол, «будут в них играть,
Будут в играх про Садко воспоминать.
Я Садко Богатый Гость, Садко Гусляр,
Я люблю, чтобы плясал и млад и стар.
Гусли звончаты недаром говорят:
Я Садко Богатый Гость, весенний сад!»
Вот по Морю, Морю синему, средь пенистых зыбей,
Выбегают, выгребают тридцать быстрых кораблей.
Походили, погуляли, торговали далеко,
А на Соколе на светлом едет сам купец Садко.
Корабли бегут проворно, Сокол лишь стоит один,
Видно чара тут какая, есть решение глубин.
И промолвил Гость Богатый, говорит Садко Купец:
«Будем жеребья метать мы, на кого пришел конец».
Все тут жеребья метали, написавши имена, —
Все плывут, перо Садково поглотила глубина.
Дважды, трижды повторили, — вал взметнется, как гора,
Ничего тот вал не топит, лишь Хмелева нет пера.
Говорит тут Гость Богатый, говорит своим Садко:
«Видно час мой подступает, быть мне в море глубоко,
Я двенадцать лет по Морю, Морю синему ходил,
Дани-пошлины я Морю, возгордившись, не платил.
Говорил я: Что мне море? Я плачу кому хочу.
Я гуляю на просторе, миг забав озолочу.
А уж кланяться зачем же! Кто такой, как я, другой?
Видно, Море осерчало. Жертвы хочет Царь Морской».
Говорил так Гость Богатый, но, бесстрашный, гусли взял,
В вал спустился — тотчас Сокол прочь от места побежал.
Далеко ушел. Над Морем воцарилась тишина.
А Садко спустился в бездну, он живой дошел до дна.
Видит он великую там на дне избу,
Тут Садко дивуется, узнает судьбу.
Раковины светятся, месяцы дугой,
На разных палатях сам там Царь Морской.
Самоцветны камни с потолка висят,
Жемчуга такие — не насытишь взгляд.
Лампы из коралла, изумруд — вода,
Так бы и осталась там душа всегда.
«Здравствуй», Царь Морской промолвил Гусляру,
«Ждал тебя долгонько, помню я игру.
Что ж, разбогател ты — гусли позабыл?
Ну-ка, поиграй мне, звонко, что есть сил».
Стал Садко тут тешить Водного Царя,
Заиграли гусли, звоном говоря,
Заиграли гусли звончаты его,
Царь Морской — плясать, не помнит ничего.
Голова Морского словно сена стог,
Пляшет, размахался, бьет ногой в порог,
Шубою зеленой бьет он по стенам,
А вверху — там Море с ревом льнет к скалам.
Море разгулялось, тонут корабли,
И когда бы сверху посмотреть могли,
Видели б, что нет сильнее ничего,
Чем Садко и гусли звончаты его.
Наплясались ноги. Царь Морской устал.
Гостя угощает, Гость тут пьяным стал.
Развалялся в Море, на цветистом дне,
И Морские Девы встали как во сне.
Царь Морской смеется: «Выбирай жену.
Ту бери, что хочешь. Лишь бери одну».
Тридцать красовалось перед ним девиц
Белизною груди, красотою лиц.
А Садко причудник: ту, что всех скромней,
Выбрал он, Чернава было имя ей.
Спать легли, и странно в глубине морской
Раковины рдели, месяцы дугой.
Рыбы проходили в изумрудах вод,
Видело мечтанье, как там кит живет,
Сколько трав нездешних смотрит к вышине,
Сколько тайн сокрыто на глубоком дне.
И Садко забылся в красоте морской,
И жену он обнял левою ногой.
Что-то колыхнулось в сердце у него,
Вспомнил, испугался, что ли, он чего.
Только вдруг проснулся. Смотрит — чудеса:
Новгород он видит, светят Небеса,
Вон, там храм Николы, то его приход,
С колокольни звон к заутрени зовет.
Видит — он лежит над утренней рекой,
Он в реке Чернаве левою ногой.
Корабли на Волхе светят далеко.
«Здравствуй, Гость Богатый! Здравствуй, наш Садко!»
В начале времен
Везде было только лишь Небо да Море.
Лишь дали морские, лишь дали морские, да светлый бездонный вкруг них небосклон.
В начале времен
Бог плавал в ладье, в бесприютном, в безбрежном просторе,
И было повсюду лишь Небо да Море.
Ни леса, ни травки, ни гор, ни полей,
Ни блеска очей, Мир — без снов, и ничей.
Бог плавал, и видит — густая великая пена,
Там Кто-то лежит.
Тот Кто-то неведомый тайну в себе сторожит,
Название тайной мечты — Перемена,
Не видно ее никому,
В немой сокровенности — действенно-страшная сила,
Но Морю и Небу значение пены в то время невидимо было.
Бог видит Кого-то, и лодку направил к нему.
Неведомый смотрит из пены, как будто бы что заприметил.
«Ты кто?» — вопрошает Господь.
Причудливо этот безвестный ответил:
«Есть Плоть, надлежащая Духу, и Дух, устремившийся в Плоть.
Кто я, расскажу. Но начально
Возьми меня в лодку свою».
Бог молвил: «Иди». И протяжно затем, и печально,
Как будто бы издали голос раздался вступившего с Богом в ладью:
«Я Дьявол». — И молча те двое поплыли,
В своей изначальной столь разнствуя силе.
Весло, разрезая, дробило струю.
Те двое, те двое.
Кругом — только Небо да Море, лишь Море да Небо немое.
И Дьявол сказал: «Хорошо если б твердая встала Земля,
Чтоб было нам где отдохнуть». И веслом шевеля,
Бог вымолвил: «Будет. На дно опустись ты морское,
Пригоршню песку набери там во имя мое,
Сюда принеси, это будет Земля, Бытие».
Так сказал, и умолк в совершенном покое.
А Дьявол спустился до дна,
И в Море глубоком,
Сверкнувши в низинах тревожным возжаждавшим оком,
Две горсти песку он собрал, но во имя свое, Сатана.
Он выплыл ликуя, играя,
Взглянул — ни песчинки в руке,
Взглянул, подивился — свод Неба пред этим сиял и синел вдалеке,
Теперь — отодвинулась вдвое и втрое над ним высота голубая.
Он снова к низинам нырнул.
Впервые на Море был бешеный гул,
И Небо содвинулось, дальше еще отступая,
Как будто хотело сокрыться в бездонностях, прочь.
Приблизилась первая Ночь.
Вот Дьявол опять показался. Шумней он дышал и свободней.
В руке золотилися зерна песку,
Из бездны взнесенные ввысь, во имя десницы Господней.
Из каждой песчинки — Земли создалось по куску.
И было Земли ровно столько, как нужно,
Чтоб рядом улечься обоим им дружно.
Легли.
К Востоку один, и на Запад другой. Несчетные звезды возникли вдали,
Над бездной морской,
Жемчужно.
Был странен, нежданен во влажностях гул.
Бог спал, но не Дьявол. Бог крепко заснул.
И стал его Темный толкать потихоньку,
Толкать полегоньку,
Чтоб в Море упал он, чтоб в Бездне Господь потонул.
Толкнет — а Земля на Востоке все шире,
На Запад толкнет — удлиннилась Земля,
На Юг и на Север — мелькнули поля,
Все ярче созвездья в раздвинутом Мире,
Все шире на Море ночная Земля.
Все больше, грознее. Гудят водопады.
Чернеют провалы разорванных гор.
Где-ж Бог? Он меж звезд, там, где звезд мириады!
И враг ему Дьявол с тех пор.
И
Между берегом буйнаго Красного Моря
И Суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею, схожа страна.
Север — это болото без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер, лихорадок, зловещая стая,
Желтолицая здесь обрела свой приют.
А над ними нахмурились дикие горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, вз’ерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокоты струн.
Абессинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар:
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Но, поверив шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абессинии, Негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины сильны, свирепы и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тедж,
Любят слушать одни барабаны и трубы,
Мазать маслом ружье, да оттачивать меч.
Харраритов, галла, сомали, данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И, смотря на утесы у горных подножий,
На дубы и огромных небес торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
ИИ
Колдовская страна! — Ты на дне котловины
Задыхаешься, солнце палит с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сияньи заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы.
Осторожнее! в ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселые села
И зеленый, народом пестреющий, луг.
Здесь колдун совершает привычное чудо,
Там, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто таллеров взял за больного верблюда,
Сев на камне в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше: какая прохлада!
Словно позднею осенью пусты поля,
На разсвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается в кучи под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скоку.
И повсюду вверху и внизу караваны
Видят солнце и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неоткрытые страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
По ночам зарываться в седеющий мох.
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Слышать запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как южное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
Какой-то древний царь впал в страшное сомненье:
Не более ль вреда, чем пользы, от наук?
Не расслабляет ли сердец и рук
Ученье?
И не разумнее ль поступит он,
Когда ученых всех из царства вышлет вон?
Но так как этот царь, свой украшая трон,
Душою всей радел своих народов счастью
И для того
Не делал ничего
По прихоти, иль по пристрастью,—
То приказал собрать совет,
В котором всякий бы, хоть слогом не кудрявым,
Но с толком лишь согласно здравым
Свое представил: да, иль нет;
То есть, ученым вон из царства убираться,
Или попрежнему в том царстве оставаться?
Однако ж как совет ни толковал:
Кто сам свой голос подавал,
Кто голос подавал работы секретарской,
Всяк только дело затемнял
И в нерешимости запутывал ум царской.
Кто говорил, что неученье тьма;
Что не дал бы нам бог ума,
Ни дара постигать вещей небесных,
Когда бы он хотел.
Чтоб человек не боле разумел
Животных бессловесных,
И что, согласно с целью сей,
Ученье к счастию ведет людей.
Другие утверждали,
Что люди от наук лишь только хуже стали:
Что все ученье бред,
Что от него лишь нравам вред,
И что, за просвещеньем вслед,
Сильнейшие на свете царства пали.
Короче: с обеи́х сторон,
И дело выводя и вздоры,
Бумаги исписали горы,
А о науках спор остался не решен;
Царь сделал более. Созвав отвсюду он
Разумников, из них установил собранье
И о науках спор им предложил на суд.
Но способ был и этот худ,
Затем, что царь им дал большое содержанье:
Так в голосах между собой разлад
Для них был настоящий клад;
И если бы им волю дали,
Они б доныне толковали
Да жалованье брали.
Но так как царь казною не шутил,
То он, приметя то, их скоро распустил.
Меж тем час-от-часу впадал в сомненье боле.
Вот как-то вышел он, сей мыслью занят, в поле,
И видит пред собой
Пустынника, с седою бородой
И с книгою в руках большой.
Пустынник важный взор имел, но не угрюмый;
Приветливость и доброта
Улыбкою его украсили уста,
А на челе следы глубокой видны думы.
Монарх с пустынником вступает в разговор
И, видя в нем познания несчетны,
Он просит мудреца решить тот важный спор:
Науки более ль полезны или вредны?
«Царь!» старец отвечал: «позволь, чтоб пред тобой
Открыл я притчею простой,
Что́ размышленья мне внушили многолетны».
И, с мыслями собравшись, начал так:
«На берегу, близ моря,
Жил в Индии рыбак;
Проведши долгий век и бедности, и горя,
Он умер и троих оставил сыновей.
Но дети, видя,
Что с нуждою они кормились от сетей
И ремесло отцовско ненавидя,
Брать дань богатее задумали с морей,
Не рыбой,— жемчугами;
И, зная плавать и нырять,
Ту подать доправлять
Пустились сами.
Однако ж был успех различен всех троих:
Один, ленивее других,
Всегда по берегу скитался;
Он даже не хотел ни ног мочить своих
И жемчугу того лишь дожидался,
Что выбросит к нему волной:
А с леностью такой
Едва-едва питался.
Другой,
Трудов нимало не жалея,
И выбирать умея
Себе по силе глубину,
Богатых жемчугов нырял искать по дну:
И жил, всечасно богатея.
Но третий, алчностью к сокровищам томим,
Так рассуждал с собой самим:
«Хоть жемчуг находить близ берега и можно,
Но, кажется, каких сокровищ ждать не должно,
Когда бы удалося мне
Достать морское дно на самой глубине?
Там горы, может быть, богатств несчетных:
Кораллов, жемчугу и камней самоцветных,
Которы стоит лишь достать
И взять».
Сей мыслию пленясь, безумец вскоре
В открытое пустился море,
И, выбрав, где была чернее глубина,
В пучину кинулся; но, поглощенный ею,
За дерзость, не доставши дна,
Он жизнью заплатил своею.
«О, царь!» примолвил тут мудрец:
«Хотя в ученьи зрим мы многих благ причину,
Но дерзкий ум находит в нем пучину
И свой погибельный конец,
Лишь с разницею тою
Что часто в гибель он других влечет с собою».
Между берегом буйнаго Краснаго Моря
И суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
С отдыхающей львицею схожа, страна.
Север — это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
А над ними насупились мрачныя горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
В плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанных и рокота струн.
Абиссинец поет и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар;
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Но, поверив Шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии, Негус Негести,
В каменистую Шоа свой трон перенес.
В Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тедш,
Любят слушать одни барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье, да оттачивать меч.
Хирраритов, Галла, Сомали, Донакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И смотря на потоки у горных подножий,
На дубы и полдневных лучей торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
Колдовская страна! Ты на дне котловины
Задыхаешься, льется огонь с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Но в сияньи заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы…
Осторожнее! В ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселыя села
И зеленый, народом пестреющий луг.
Там колдун совершает привычное чудо,
Тут, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто таллеров взял за больного верблюда,
Сев на камне в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Точно позднею осенью пусты поля,
На разсвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинныя копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
Выше только утесы, нагия стремнины,
Где кочуют ветра, да ликуют орлы,
Человек не взбирался туда, и вершины
Под тропическим солнцем от снега белы.
И повсюду, вверху и внизу, караваны
Видят солнце и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неизвестныя страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
На ночлег зарываться в седеющий мох!
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
В час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарския вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага,
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.