В дневнике заданья на дом
И стоят отметки рядом.
До чего же хороши!
Ну-ка, мама, подпиши!
Стихи на случай
Светает — это Страшный суд.
И встреча горестней разлуки.
Там мертвой славе отдадут
Меня — твои живые руки.
Дневник мой девичий. Записки,
Стихи, где вымысел копирует
Видения идеалистки.
А жизнь по-своему планирует,
Виденья подвергая чистке.Но всё ж… они кому-то близки.
И внучка не иронизирует,
Когда стихи мои цитирует
В своей любовной переписке.
Встревожен мертвых сон — могу ли спать?
Тираны давят мир — я ль уступлю?
Созрела жатва — мне ли медлить жать?
На ложе — колкий терн; я не дремлю;
В моих ушах, что день, поет труба,
Ей вторит сердце…4 января 1906
Он в четверг мне сделал предложенье,
В пятницу ответила я «да».
«Навсегда?» — спросил он. «Навсегда»,
И конечно отказала в воскресенье.Но мои глаза вдруг стали больше,
Тоньше руки и румяней щеки,
Как у девушек веселой, старой Польши,
Любящих обманы и намеки.
Листаю жизнь свою,
Где радуюсь и пью,
Люблю и негодую.
И в ус себе не дую.
Листаю жизнь свою,
Где плачу и пою,
Счастливый по природе
При всяческой погоде.
Листаю жизнь свою,
Где говорю шутейно
И с залетейской тенью,
И с ангелом в раю.
Пусть — я подумал сейчас — на дневник, хоть случайный, похожи
Вы, эпиграммы мои, как и другие стихи;
Все, на него не похожие, только тогда и прекрасны,
Ежели в стройной красе кроется тот же дневник.
Так я думал всегда; но еще прибавлял неизменно:
В строгом порядке держи лирики тайный дневник.
Да, нынче нравятся «Записки», «Дневники»!
Жизнишки глупые, их мелкие грешки
Ползут на свет и требуют признанья!
Из худосочия и умственных расстройств,
Из лени, зависти и прочих милых свойств
Слагаются у нас бытописанья —
И эта пища по зубам
Беззубым нам!
Надеть бы шапку-невидимку……Так на страницах дневника
Писала я давно когда-то:
Девичий вензель «Н» и «К»
В конце страницы желтоватой… На пожелтевшие листы
Гляжу сквозь слез невольных дымку.
Дитя, дитя! Куда же ты
Девало шапку-невидимку? На разорение твоё
Слетела птиц полночных стая,
Клюет, терзает вороньё,
По ветру сердце разметая.И лишь предсмертной муки дрожь
Ты, как и все на свете люди,
На приговор последних судей
Изнемогая, донесешь.
А у меня портфель в руке
С огромной двойкой в дневнике!
С тяжелой двойкой в дневнике!
А все шагают налегке.
А все шагают тут и там
И просто так, и по делам.
А возле дома номер два
Стоит автобус номер два,
И пароход издалека
Дал почему-то два гудка…
А ноги тащатся едва,
А ноги тащатся едва,
И опустилась голова,
Как голова у цифры два!
А все шагают тут и там
И просто так, и по делам.
А кто-то песенку поет,
Конфеты кто-то продает,
А кто-то покупает…
А у меня портфель в руке
С огромной двойкой в дневнике!
С тяжелой двойкой в дневнике!
А все шагают налегке…
Мне каждый звук терзает слух,
И каждый луч глазам несносен.
Прорезываться начал дух,
Как зуб из-под припухших десен.
Прорежется — и сбросит прочь
Изношенную оболочку.
Тысячеокий — канет в ночь,
Не в эту серенькую ночку.
А я останусь тут лежать —
Банкир, заколотый апашем, —
Руками рану зажимать,
Кричать и биться в мире вашем.
В двенадцать лет я стал вести дневник
И часто перечитывал его.
И всякий раз мне становилось стыдно
За мысли и за чувства прежних дней.
И приходилось вырывать страницы.
И наконец раздумьями своими
Решил я не делиться с дневником.
Пусть будут в нем одни лишь впечатленья
О том, что я увижу и услышу…
И что же? Очень скоро оказалось,
Что впечатлений нету никаких.
Дом, улица и школа… В школе книги,
И дома книги, и с Вадимом, с другом,
Мы то и дело книги обсуждаем.
А если я по улице хожу,
То ничего вокруг себя не вижу.
Одни мечты плывут, как облака.
Но как-то раз я в уголке странички
Нарисовал кружок и две косички.
О впечатленье этом сотни строк
Я б написал. Да не посмел. Не смог.
Когда задумавшись сижу я у огня,
И взгляд разсеянно скользит поверх страницы,
Виденье странное преследует меня:
Я думаю о том, как умирают птицы?
Мне представляется ряд опустелых гнезд,
Качаемых во мгле порывом урагана,
И лес безлиственный под ризою тумана…
Куда деваются малиновка и дрозд,
Замерзшие зимой? В лесу, с возвратом лета
Никто не находил погибших птиц скелета,—
И та-же мысль меня преследует опять:
Где прячутся оне затем, что-б умирать?..
Когда задумавшись сижу я у огня,
И взгляд рассеянно скользит поверх страницы,
Виденье странное преследует меня:
Я думаю о том, как умирают птицы?
Мне представляется ряд опустелых гнезд,
Качаемых во мгле порывом урагана,
И лес безлиственный под ризою тумана…
Куда деваются малиновка и дрозд,
Замерзшие зимой? В лесу, с возвратом лета
Никто не находил погибших птиц скелета, —
И та же мысль меня преследует опять:
Где прячутся они затем, что б умирать?..
1894 г.
Дела мои весьма плохи:
Не получаются стихи.
Я все по комнате хожу
И все на улицу гляжу.
И небо сердито, и ветер сердит,
Сердитый старик на скамейке сидит.
А с тротуара,
И важен и строг,
Смотрит сердито
Сердитый бульдог.
Тащится мальчик
С портфелем в руке.
Видно, он двойки
Несет в дневнике…
Все рассердилось,
И сам я сержусь,
Наверно, в писатели
Я не гожусь.
Но вот авторучку
Схватила рука,
И за строкой
Побежала строка.
И все по-другому
Окрасилось вмиг:
Веселое небо,
Веселый старик.
Веселое солнце
В веселом окне.
Веселый бульдог
Улыбается мне.
Скачет мальчишка
С портфелем в руке:
Значит, пятерки
Несет в дневнике.
Каждый мне весел
И каждый мне друг.
Смотришь — и книжка
Получится вдруг.
Июнь. Интендантство.
Шинель с непривычки длинна.
Мать застыла в дверях. Что это значит?
Нет, она не заплачет. Что же делать — война!
«А во сколько твой поезд?»
И все же заплачет.
Синий свет на платформах.
Белорусский вокзал.
Кто-то долго целует.
— Как ты сказал?
Милый, потише… —
И мельканье подножек.
И ответа уже не услышать.
Из объятий, из слез, из недоговоренных слов
Сразу в пекло, на землю.
В заиканье пулеметных стволов.
Только пыль на зубах.
И с убитого каска: бери!
И его же винтовка: бери!
И бомбежка — весь день,
И всю ночь, до рассвета.
Неподвижные, круглые, желтые, как фонари,
Над твоей головою — ракеты…
Да, война не такая, какой мы писали ее, —
Это горькая штука…
(Однозвучия)
Северным ветром взволнован, остужен,
Буйно вздымает валы океан…
Челн мой давно с непогодами дружен.
Близко прибрежье неведомых стран;
Вкруг, неприветлив, озлоблен и вьюжен,
Буйно вздымает валы океан.
Знаю, что путь мой — неверен, окружен,
Знаю, что смертью грозит ураган:
Челн мой давно с непогодами дружен!
Стелется с берега серый туман,
Пляшут акулы, предчувствуя ужин…
Буйно вздымает валы океан.
Старый Нептун! если дар тебе нужен,
Бей по корме, беспощаден и пьян!
Челн мой давно с непогодами дружен.
Ведал он скалы и мелей обман,
Любит борьбу и недаром натружен…
Буйно вздымает валы океан.
Что ж! Если спор наш последний рассужен,
Кану на дно, — но, лучом осиян,
Строй меня встретит подводных жемчужин!
По телефону день-деньской
Нельзя к нам дозвониться!
Живет народ у нас такой —
Ответственные лица:
Живут у нас три школьника
Да первоклассник Коленька.
Придут домой ученики —
И начинаются звонки,
Звонки без передышки.
А кто звонит? Ученики,
Такие же мальчишки.
— Андрей, что задано, скажи?..
Ах, повторяем падежи?
Все снова, по порядку?
Ну ладно, трубку подержи,
Я поищу тетрадку.
— Сережа, вот какой вопрос:
Кто полушария унес?
Я в парте шарил, шарил,
Нет карты полушарий!..
Не замолкают голоса,
Взывает в трубке кто-то:
— А по ботанике леса,
Луга или болото?
Звонят, звонят ученики…
Зачем писать им в дневники,
Какой урок им задан?
Ведь телефон-то рядом!
Звони друг другу на дом!
Звонят, звонят ученики…
У них пустые дневники,
У нас звонки, звонки, звонки…
А первоклассник Колечка
Звонит Смирновой Галочке —
Сказать, что пишет палочки
И не устал нисколечко.
Я, в настроенье безотрадном,
Отдавшись воле моряков,
Отплыл на транспорте громадном
От дымных английских брегов.Тогда моя молчала лира.
Неслись мы вдаль к полярным льдам.
Три миноносца-конвоира
Три дня сопутствовали нам.До Мурманска двенадцать суток
Мы шли под страхом субмарин —
Предательских подводных «уток»,
Злокозненных плавучих мин.Хотя ужасней смерть на «дыбе»,
Лязг кандалов во мгле тюрьмы,
Но что кошмарней мертвой зыби
И качки с борта и кормы? Лимоном в тяжкую минуту
Смягчал мне муки Гумилёв.
Со мной он занимал каюту,
Деля и штиль, и шторма рев.Лежал еще на третьей койке
Лавров — (он родственник Петра),
Уютно было нашей тройке,
Болтали часто до утра.Стихи читали мы друг другу.
То слушал милый инженер,
Отдавшись сладкому досугу,
То усыплял его размер.Быки, пролеты арок, сметы,
Длина и ширина мостов —
Ах, вам ли до того, поэты?
А в этом мире жил Лавров.Но многогранен ум российский.
Чего путеец наш не знал.
Он к клинописи ассирийской
Пристрастье смолоду питал.***Но вот добравшись до Мурмана,
На берег высадились мы.
То было, помню, утром рано.
Кругом белел ковер зимы.С Литвиновской пометкой виды
Представив двум большевикам,
По воле роковой планиды
Помчались к Невским берегам…
Неужели я снова
В этих березовых рощах?
Снова сияет майское солнце,
Склоняясь над розовым полем.
Пахнет аиром,
И плакучие прибрежные ивы
(Милые! Милые! Те самые!)
Без движенья дремлют над прудом.
Какая тишина!
Заглохла березовая аллея,
С гнилым мостиком над канавой, -
Где мы жили вдвоем
- Я и соловей -
И оба любили,
И оба пели песни.
Но он был счастливее меня,
И песни его были слаще.
Вот и маленькие друзья мои
Толпятся на берегу,
И один из них,
По колено погрузившись в воду,
Прячет в аире плетеную вершу.
Снова начинаются привычные разговоры:
Отчего перевелась рыба,
Оттого ли, что пруд зарос аиром,
Или оттого, что колдун заговорил рыбу.
Вот уж бледно-золотая заря
Угасает над лесом.
Ведра девушек звенят у колодца,
И листья деревенских черемух и яблонь
Девственно зеленеют
На нежно-розовом небе.
Снова аир, весна и колодезь,
И заря... отчего же мне хочется плакать?
Отчего мне так грустно,
Так грустно?
Как голоса иного мира,
Порой звучат в душе забытые слова;
Пусть жертвенник угас и в храме нет кумира,
Но чудится во тьме нам близость божества.
И кажется: вот-вот, внимая славословью,
Поднимем с верою мы очи на жреца,
И прежним трепетом и прежнею любовью
Мгновенно вспыхнут в нас остывшие сердца.
Есть дни, когда душа болезненно чутка,
Она раскрывшейся тогда подобна ране;
Острей — в такие дни и радость и тоска,
И гнет предчувствия томит ее заране.
Воспоминания давно минувших дней
В ней отзываются тревожней и больней,
Всего, ушедшего из жизни без возврата,
И близких, и себя — невыразимо жаль.
Мучительней вдвойне нам каждая утрата
И вдвое тяжелей нам каждая печаль.
Знакомый аромат, мотив полузабытый —
Вновь пробуждают нас от призрачного сна,
На арфе брошенной, безгласной и разбитой —
Опять звучит замолкшая струна.
Чем розы ярче и пышнее,
И в час багряного заката,
Чем опьяняют нас сильнее
Они волнами аромата —
Тем ближе время увяданья,
Тем неизбежнее, и скоро
Суровой осени дыханье
Коснется пышного убора.
Едва лишь духом мы созрели,
Едва с очей завеса пала,
И сокровенное доселе —
В чертах сияющих предстало;
Едва открылась путь-дорога
И для борьбы созрели силы —
Для нас уж близок день итога
И веет холодом могилы.
Мы шатались на Пасху по Москве по церковной,
Ты глядела в то утро на меня одного.
Помню, в лавке Гольдштейна я истратил целковый,
Я купил тебе пряник в форме сердца мово.Музыканты играли невозможное танго
И седой молдаванин нам вина подливал.
Помню, я наклонился, и шепнул тебе: «Танька…»
Вот и все, что в то утро я тебе прошептал.А бежал я из Крыма, и татарин Ахметка
Дал мне женскую кофту и отправил в Стамбул,
А в Стамбуле, опять же, — ипподром да рулетка, —
проигрался вчистую и ремень подтянул.Содержатель кофейни, полюбовник Нинэли, —
Малый, тоже из русских, — дал мне дельный совет:
«Уезжай из Стамбула. Говорят, что в Марселе
полмильона с России, я узнал из газет».И приплыл я в багажном в той Ахметкиной кофте,
Как последнюю память, твое фото храня.
Это фото я выкрал у фотографа Кости,
Это фото в скитаньях утешало меня.Помню, ночью осенней я вскрывал себе вены,
Подобрал меня русский бывший штабс-капитан.
А в июне в Марселе Бог послал мне Елену,
И была она родом из мадьярских цыган.Она пела романсы и страдала чахоткой,
И неслышно угасла среди белого дня.
И была она умной, и была она доброй,
Говорила по-русски, и жалела меня.Я уехал на север, я добрался до Польши,
И на пристани в Гданьске, замерзая в снегу,
Я почувствовал, Танька, не могу я так больше,
Не могу я так больше, больше так не могу.Мы же русские, Танька, мы приходим обратно,
Мы встаем на колени, нам иначе нельзя
Мы же русские, Танька, дураки и паскуды,
Проститутки и воры, шулера и князья.Мы шатались на Пасху по Москве по церковной,
Ты глядела в то утро на меня одного.
Помню, в лавке Гольдштейна я истратил целковый,
Я купил тебе пряник в форме сердца мово.Музыканты играли невозможное танго
И седой молдаванин нам вина подливал.
Помню, я наклонился, и шепнул тебе: «Танька…»
Вот и все, что в то утро я тебе прошептал.
Да, молодость прошла. Хоть я весной
Люблю бродить по лужам средь березок,
Чтобы увидеть, как зеленым дымом
Выстреливает молодая почка,
Но тут же слышу в собственном боку,
Как собственная почка, торжествуя,
Стреляет прямо в сердце…
Я креплюсь.
Еще могу подтрунивать над болью;
Еще люблю, беседуя с врачами,
Шутить, что «кто-то камень положил
В мою протянутую печень», — всё же
Я знаю: это старость. Что поделать?
Бывало, по-бирючьи голодал,
В тюрьме сидел, был в чумном карантине,
Тонул в реке Камчатке и тонул
У льдины в Ледовитом океане,
Фашистами подранен и контужен,
А критиками заживо зарыт, -
Чего еще? Откуда быть мне юным? Остался, правда, у меня задор
За письменным столом, когда дымок
Курится из чернильницы моей,
Как из вулканной сопки. Даже больше:
В дискуссиях о трехэтажной рифме
Еще могу я тряхануть плечом
И разом повалить цыплячьи роты
Высокочтимых оппонентов — но…
Но в Арктику я больше не ходок.
Я столько видел, пережил, продумал,
О стольком я еще не написал,
Не облегчил души, не отрыдался,
Что новые сокровища событий
Меня страшат, как солнечный удар!
Ну и к тому же сердце…
Но сегодня,
Раскрывши поутру свою газету,
Я прочитал воззванье к молодежи:
«ТОВАРИЩИ, НА ЦЕЛИНУ!
ОСВОИМ
ТРИНАДЦАТЬ МИЛЛИОНОВ ГА СТЕПЕЙ
ЗАВОЛЖЬЯ, КАЗАХСТАНА И АЛТАЯ!»Тринадцать миллионов… Что за цифра!
Какая даль за нею! Может быть,
Испания? Нет, больше! Вся Канада!
Тринадцать… М?
И вновь заныли раны,
По старой памяти просясь на фронт.
Пахнуло ветром Арктики! Что делать? Гм… Успокоиться, во-первых. Вспомнить,
Что это ведь воззванье к молодежи,
А я? Моя-то молодость тово…
Я грубо в горсть ухватываю печень.
Черт… ни малейшей боли. Я за почки:
Дубасю кулаками по закоркам —
Но хоть бы что! Молчат себе. А сердце? Тут входит оживленная жена:
«Какая новость! Слышал?»
— «Да. Ужасно.
Прожить полвека, так желать покоя
И вдруг опять укладывать в рюкзак
Свое солдатство. А?»
— «Не понимаю».
— «А что тут, собственно, не понимать?
Ну, еду… Ну, туда, бишь… в это… как там?
(Я сунул пальцем в карту наугад.)
Пишите, дорогие, в этот город!
Зовется он, как видите, «Кок…», «Кок…»
(Что за петушье имя?) «Кокчетав».
Вот именно. Туда. Вопросы будут?»
Убийственно тоскливы ночи финской осени.
В саду — злой ведьмой шепчет дождь;
он сыплется третьи сутки
и, видимо, не перестанет завтра,
не перестанет до зимы.
Порывисто, как огромная издыхающая собака, воет ветер.
Мокрую тьму пронзают лучи прожекторов;
голубые холодные полосы призрачного света
пронзает серый бисер дождевых капель.
Тоска. И — люди ненавистны.
Написал нечто подобное стихотворению.
— Облаков изорванные клочья
Гонят в небо желтую луну;
Видно, снова этой жуткой ночью
Я ни на минуту не усну.
Ветвь сосны в окно мое стучится.
Я лежу в постели, сам не свой,
Бьется мое сердце словно птица, -
Маленькая птица пред совой.
Думы мои тяжко упрямы,
Думы мои холодны, как лед.
Черная лапа о раму
Глухо, точно в бубен, бьет.
Гибкие, мохнатые змеи —
Тени дрожат на полу,
Трепетно вытягивают шеи,
Прячутся проворно в углу.
Сквозь стекла синие окна
Смотрю я в мутную пустыню,
Как водяной с речного дна
Сквозь тяжесть вод, прозрачно синих.
Гудит какой-то скорбный звук,
Дрожит земля в холодной пытке,
И злой тоски моей паук
Ткет в сердце черных мыслей нитки.
Диск луны, уродливо изломан,
Тонет в бездонной черной яме.
В поле золотая солома
Вспыхивает желтыми огнями.
Комната наполнена мраком,
Вот он исчез пред луной.
Дьявол, вопросительным знаком,
Молча встает предо мной.
Что я тебе, Дьявол, отвечу?
Да, мой разум онемел.
Да, ты всю глупость человечью
Жарко разжечь сумел!
Вот — вооруженными скотами
Всюду ощетинилась земля
И цветет кровавыми цветами,
Злобу твою, Дьявол, веселя!
Бешеные вопли, стоны,
Ненависти дикий вой,
Делателей трупов миллионы —
Это ли не праздник твой?
Сокрушая труд тысячелетий,
Не щадя ни храма, ни дворца,
Хлещут землю огненные плети
Стали, железа, свинца.
Все, чем гордился разум,
Что нам для счастия дано,
Вихрем кровавым сразу
В прах и пыль обращено.
На путях к свободе, счастью —
Ненависти дымный яд.
Чавкает кровавой пастью
Смерть, как безумная свинья.
Как же мы потом жить будем?
Что нам этот ужас принесет?
Что теперь от ненависти к людям
Душу мою спасет?
Село Хвостокурово28 июля. Очень жарко. В тени должно быть много градусов…
На горе под березкой лежу,
На березку я молча гляжу,
Но при виде плакучей березки
На глазах навернулися слезки.А меж тем все молчанье вокруг,
Лишь порою мне слышится вдруг,
Да и то очень близко, на елке,
Как трещат, иль свистят перепелки.Вплоть до вечера там я лежал,
Трескотне той иль свисту внимал,
И девятого лишь в половине
Я без чаю заснул в мезонине.29 июля. Жар попрежнему…
Желтеет лист на деревах,
Несутся тучи в небесах,
Но нет дождя, и жар палит.
Все, что растет, то и горит.
Потеет пахарь на гумне,
И за снопами в стороне
У бабы от дневных работ
Повсюду также виден пот.
Но вот уж меркнет солнца луч,
Выходит месяц из-за туч,
И освещает на пути
Все звезды млечного пути.
Царит повсюду тишина,
По небу катится луна,
Но свет и от других светил
Вдруг небосклон весь осветил… Страдая болию зубной,
В пальто, с подвязанной щекой,
На небо яркое гляжу,
За каждой звездочкой слежу.
Я стал их все перебирать,
Названья оных вспоминать,
А время шло своей чредой,
И у амбара часовой
Ежеминутно, что есть сил,
Давно уж в доску колотил.
Простясь с природою, больной,
Пошел я медленно домой,
И лег в девятом половине
Опять без чаю в мезонине.1 августа. Опять в тени должно быть много градусов… При поднятии гвоздя близ каретного сарая.Гвоздик, гвоздик из металла,
Кем на свет сооружен?
Чья рука тебя сковала,
Для чего ты заострен?
И где будешь? Полагаю,
Ты не можешь дать ответ;
За тебя я размышляю,
Занимательный предмет.
На стене ль простой избушки
Мы увидимся с тобой,
Где рука слепой старушки
Вдруг повесит ковшик свой?
Иль в покоях господина
На тебе висеть с шнурком
Будет яркая картина,
Иль кисетец с табаком?
Или шляпа плац-майора,
Иль зазубренный палаш,
Окровавленная шпора,
И ковровый сак-вояж?
Эскулапа ли квартира
Вечный даст тебе приют?
Для висенья вицмундира
Молотком тебя вобьют?
Может быть, для барометра
Вдруг тебя назначит он,
А потом для термометра,
Иль с рецептами картон
На тебя повесит он?
Или ляпис-инферналис,
Иль с ланцетами суму? —
Вообще, чтоб не валялись
Вещи нужные ему.
Иль подбитый под ботфортой,
Будешь ты чертить паркет,
Где первейшего все сорта,
Где на всем печать комфорта,
Где посланника портрет?
Иль, напротив, полотенце
Будешь ты собой держать,
Да кафтанчик ополченца,
Отъезжающего в рать?
Потребить гвоздочек знает
Всяк на собственный свой вкус,
Но пока о том мечтает,
(беру и смотрю)
Эту шляпку ожидает
В мезонине мой картуз.
(Поспешно ухожу наверх).
Я поставил палатку на каменном склоне
Абиссинских, сбегающих к западу, гор
И беспечно смотрел, как пылают закаты
Над зеленою крышей далеких лесов.
Прилетали оттуда какие-то птицы
С изумрудными перьями в длинных хвостах,
По ночам выбегали веселые зебры,
Мне был слышен их храп и удары копыт.
И однажды закат был особенно красен,
И особенный запах летел от лесов,
И к палатке моей подошел европеец,
Исхудалый, небритый, и есть попросил.
Вплоть до ночи он ел неумело и жадно,
Клал сардинки на мяса сухого ломоть,
Как пилюли проглатывал кубики магги
И в абсент добавлять отказался воды.
Я спросил, почему он так мертвенно бледен,
Почему его руки сухие дрожат,
Как листы… — «Лихорадка великого леса», —
Он ответил и с ужасом глянул назад.
Я спросил про большую открытую рану,
Что сквозь тряпки чернела на впалой груди,
Что с ним было? — «Горилла великого леса», —
Он сказал и не смел оглянуться назад.
Был с ним карлик, мне по пояс, голый и черный,
Мне казалось, что он не умел говорить,
Точно пес он сидел за своим господином,
Положив на колени бульдожье лицо.
Но когда мой слуга подтолкнул его в шутку,
Он оскалил ужасные зубы свои
И потом целый день волновался и фыркал
И раскрашенным дротиком бил по земле.
Я постель предоставил усталому гостю,
Лег на шкурах пантер, но не мог задремать,
Жадно слушая длинную дикую повесть,
Лихорадочный бред пришлеца из лесов.
Он вздыхал: — «Как темно… этот лес бесконечен…
Не увидеть нам солнца уже никогда…
Пьер, дневник у тебя? На груди под рубашкой?..
Лучше жизнь потерять нам, чем этот дневник!
«Почему нас покинули черные люди?
Горе, компасы наши они унесли…
Что нам делать? Не видно ни зверя, ни птицы;
Только посвист и шорох вверху и внизу!
«Пьер, заметил костры? Там наверное люди…
Неужели же мы, наконец, спасены?
Это карлики… сколько их, сколько собралось…
Пьер, стреляй! На костре — человечья нога!
«В рукопашную! Помни, отравлены стрелы…
Бей того, кто на пне… он кричит, он их вождь…
Горе мне! На куски разлетелась винтовка…
Ничего не могу… повалили меня…
«Нет, я жив, только связан… злодеи, злодеи,
Отпустите меня, я не в силах смотреть!..
Жарят Пьера… а мы с ним играли в Марселе,
На утесе у моря играли детьми.
«Что ты хочешь, собака? Ты встал на колени?
Я плюю на тебя, омерзительный зверь!
Но ты лижешь мне руки? Ты рвешь мои путы?
Да, я понял, ты богом считаешь меня…
«Ну, бежим! Не бери человечьего мяса,
Всемогущие боги его не едят…
Лес… о, лес бесконечный… я голоден, Акка,
Излови, если можешь, большую змею!» —
Он стонал и хрипел, он хватался за сердце
И на утро, почудилось мне, задремал;
Но когда я его разбудить, попытался,
Я увидел, что мухи ползли по глазам.
Я его закопал у подножия пальмы,
Крест поставил над грудой тяжелых камней,
И простые слова написал на дощечке:
— Христианин зарыт здесь, молитесь о нем.
Карлик, чистя свой дротик, смотрел равнодушно,
Но, когда я закончил печальный обряд,
Он вскочил и, не крикнув, помчался по склону,
Как олень, убегая в родные леса.
Через год я прочел во французских газетах,
Я прочел и печально поник головой:
— Из большой экспедиции к Верхнему Конго
До сих пор ни один не вернулся назад.
Над нами гнет незыблемой судьбы…Мирра Лохвицкая
Ирэн жила в пейзажах Крыма,
На уличке Бахчисарая —
Вы помните Бахчисарай? —
Где целый день мелькают мимо
Красоты сказочного края,
Где каждый красочен сарай.
О, что за благодатный край
С цветами — блюдцами магнолий,
Со звездочными кизилями
И с гиацинтными полями,
Средь абрикосовых фриволей, —
Изрозопудренных Маркиз, —
Душистых, как сама Балькис!
А эти белые мечети
И стрельчатые минареты,
Воспетый Пушкиным фонтан?
Забыть ли мне виденья эти?
Теперь в лета — анахореты
Я ими плавно обуян.
И ты, Гирей, ты, неуч-хан,
Мне представляешься отныне
Культурным, тонким человеком,
Так я разочарован веком,
Разбившим вечные святыни,
Проклявшим грезу и сирень,
Картуз надевшим набекрень…
Живя в Крыму и Крыму рада,
Ирэн забыла все былое, —
Своих знакомых и родных.
В стране прекрасной винограда
Позабывается все злое…
Она в мечтах своих цветных
Ждала восторгов лишь земных,
Но поэтических. Эксцессно
Настроенная, миловидна,
Со средствами. Такой обидно
Не жить «вовсю». «В морали тесно» —
Излюбленный в наш век рефрен —
Был лозунгом моей Ирэн.
Вакх Александрович был статный
И далеко еще не старый
Блистательный кавалергард.
И каждый август аккуратно
Его влекли к себе татары,
И в августе был некий март:
Тревога, зовы и азарт.
Свою жену отправив в Ниццу
(Она не выносила Крыма),
Он ехал в Ялту в блеске грима.
Предпочитая «заграницу»
Красотам Таврии, жена
Была ему полуверна.
Произошло знакомство просто:
Ирэн на палевой кобыле
Неслась стремительно в Мисхор,
Как вдруг у маленького моста,
Где поворот, — автомобили,
И прямо на нее мотор.
Лошадка на дыбы. Звяк шпор.
Гудок. Испуг. Успокоенья
Слова. И бархат баритона…
Глаза сафирового тона…
И бесконечны извиненья…
И томен ласковый грасир:
Война на миг, и тотчас — мир.
Он ей понравился. Она же
Ему казалась очень спецной.
Затем отправились они —
Барон в моторном экипаже,
Она — верхом, и пело сердце.
И в Ялте теплились огни.
Мисхор проехали. Одни
Их окружали кипарисы,
Не удивляясь быстрой связи,
На юге частой. Ночь, в экстазе,
Вдыхала трепетно ирисы.
Бродили тени от маслин,
И плакал стрекот мандолин.
Любовь по существу банальна.
Оригинальное в оттенках.
Сюрпризы любят ткать сюжет.
Всегда судьба любви печальна.
О парижанках иль о венках
Рассказывает вам поэт.
Давно любви бессмертной нет.
Лишь ряд коротеньких «любовей» —
Иллюзия невоплотимой
Любви к Исканной и Любимой.
Пусть мы пребудем в вечном зове
Недосягаемой жены, —
Мы в промежутках жить должны.
Одну мы любим за характер,
Другую за ее таланты,
А третью — только за глаза.
Порой мечтаем мы о яхте,
Порою нас влекут куранты,
Порою — цирк, порой — «Заза».
И если неба бирюза
Порой затучена, то чувства
Подвластны измененьям чаще.
Итак, рассказ мой настоящий —
В канонах строгого искусства —
Вам повествует о любви,
Которой нет, как ни зови!
Не правда ль, элегантна Ялта,
Столица бархата и шелка,
Изыскно-женского цветник?
Он на коленях (генерал-то!)
Молил Ирэн не мучить колко,
А показать ему дневник, —
Загадочнейшую из книг, —
Где свойственным ей резким слогом
Она размашисто писала,
Где девственность, цинизм и «сало»
В чередованьи были строгом,
Где предрассудкам злой укор,
Где все всему наперекор.
Тон их знакомства был фриволен,
Непринужден и слишком легок,
А в дневнике — ее душа.
Но от отказа чуть не болен
Барон настаивал, так робок,
Так нежно-мил, что, не спеша,
Она, игриво распуша
Его за дерзость приставанья,
Раз в Ореанде в синий вечер,
Дней через двадцать после встречи,
Решила дать дневник, вниманье —
Не любопытство! — усмотрев
В мольбах. Читал он, побледнев:
— Люблю любовь, в нее не веря,
Ищу его, его не зная.
И нет его, и он — во всех.
Уйдет любовник — не потеря:
Уже идет любовь иная.
За смехом грусть. За скорбью — смех.
Грешна лишь фальшь. Безгрешен грех.
Условность — это для ослицы
Хомут. А воль всегда напевна.
«Княгиня Марья Алексевна» —
Весьма бескрыла в роли птицы,
Скорей напоминая тлю.
Я мнений света не терплю.
Пусть я со всяким похотлива,
Но в этом я не виновата:
Страсть? Лишь единственному страсть
Пример в природе: даже слива
Душисто-сизо-синевата
Цветет, чтобы, созрев, упасть, —
Ах, все равно в какую пасть,
Раз рта с красивым очертаньем
Не будет к мигу созреванья…
Так: есть предел для нагреванья
И чувств людских. Обречь скитаньям
Бесцельным за своей мечтой
Себя — считаю я тщетой.
«Одна непереносна дума:
Он, цельный, для меня раздроблен:
Мужчина плюс, мужчина плюс —
До бесконечности… Вся сумма —
Единственный, что уподоблен
Несбыточному. Этот груз
Несу я юности. Медуз
Ко дну дредноута присоска —
Вот в чем мое предназначенье,
Вот символ моего мученья», —
Ирэн размашисто и броско
В своем писала дневнике,
И Вакх, читая, стыл в тоске.
Раздался гулкий взрыв контраста:
Ее изящная веселость,
Ее общительность — и вдруг… —
Да, то встречается не часто! —
Вдруг эта мрачная тяжелость
И этот неизбывный круг —
Так непредвиденно, мой друг! —
Душа заключена в котором,
Но и не в этом главный ужас,
А в том, что с детства Вакх к тому же
С тоской пришел. Кричащим взором
Веранду генерал обвел
И голову склонил на стол…
Ирэн со странною улыбкой
Смотрела на его кончину
И что-то силилась понять.
Вдруг Ореанда стала зыбкой:
Постигла женщина причину,
Попробовала с места встать,
Присела, поднялась опять,
Но пол стал скользок, — и поплыли
И сад, и горы, и веранда;
И озарилась Ореанда
Предсмертным криком, на полмили
Сверкающим из темноты:
— Единственный! ведь это ты!
24-го мая 190… г. Мы десять дней живем уже на даче,
Я не скажу, чтоб очень был я рад,
Но все-таки… У нас есть тощий сад,
И за забором воду возят клячи;
Чухонка нам приносит молоко,
А булочник (как он и должен!) — булки;
Мычат коровы в нашем переулке,
И дама общества — Культура — далеко.
Как водится на дачах, на террасе
Мы «кушаем» и пьем противный чай;
Смежаем взор на травяном матрасе
И проклинаем дачу невзначай.
Мы занимаем симпатичный флигель
С скрипучими полами, с сквозняком;
Мы отдыхаем сердцем и умом;
Естественно, теперь до скучной книги ль.
У нас весьма приятные соседи
Maman в знакомстве с ними и в беседе;
Но не для них чинил я карандаш,
Чтоб иступить его без всякой темы;
Нет, господа! Безвестный автор ваш
Вас просит «сделать уши» для поэмы,
Что началась на даче в летний день,
Когда так солнце яростно светило,
Когда цвела, как принято, сирень…
Не правда ли, — я начал очень мило?
7-го июня
Четверг, как пятница, как понедельник–вторник,
И воскресенье, как неделя вся;
Хандрю отчаянно… И если бы не дворник,
С которым мы три дня уже друзья,
Я б утопился, может быть, в болоте…
Но, к счастью, подвернулся инвалид;
Он мне всегда о Боге говорит,
А я ему о черте и… Эроте!..
Как видите, в нас общего — ничуть.
Но я привык в общественном компоте
Свершать свой ультра-эксцентричный путь
И не тужу о разных точках зренья,
И не боюсь различия идей.
И — верить ли? — в подвальном помещеньи
Я нахожу не «хамов», а людей.
Ах, мама неправа, когда возмущена
Знакомством низменным, бросает сыну: «Shoking!»
Как часто сердце спит, когда наряден смокинг,
И как оно живет у «выбросков со дна»!
В одном maman права, (я спорить бы не стал!)
— Ты опускаешься… В тебе так много риска. —
О, спорить можно ли! — Я опускаюсь низко,
Когда по лестнице спускаюсь я в подвал.
10-го июня
Пахом Панкратьевич — чудеснейший хохол
И унтер-офицер (не кто-нибудь!) в отставке —
Во мне себе партнера приобрел,
И часто с ним мы любим делать «ставки».
Читатель, может быть, с презреньем мой дневник
Отбросит, обозвав поэта: «алкоголик!»
Пусть так… Но все-таки к себе нас тянет столик,
А я давно уже красу его постиг.
С Пахомом мы зайдем, случается, в трактир,
Потребуем себе для развлеченья «шкалик»,
В фонографе для нас «запустят» валик;
Мы чокнемся и станем резать сыр.
А как приятен с водкой огурец…
Опять, читатель, хмуришься ты строго?
Но ведь мы пьем «так»… чуточку… немного…
И вовсе же не пьем мы, наконец!
18-го июня
Пахом меня сегодня звал к себе:
— Зашли бы, — говорит, — ко мне вы, право;
Нашли бы мы для Вас веселья и забаву;
Не погнушайтеся, зайдите к «голытьбе»!
Из слов его узнал, что у него есть дочь —
Красавица… работает… портниха,
Живут они и набожно, и тихо,
Но так бедно… я рад бы им помочь.
Зайду, зайду… Делиться с бедняком
Познаньями и средствами — долг брата.
Мне кажется, что дочь Пахома, Злата,
Тут все-таки при чем-то… Но — при чем?
22-го июня
Она — божественна, она, Пахома дочь!
Я познакомился сегодня с нею. Редко
Я увлекаюсь так, но Злата — однолетка —
Очаровательна!.. я рад бы ей… помочь!
Блондинка… стройная… не девушка — мечта!
Фарфоровая куколка, мимоза!
Как говорит Ростан — Принцесса Греза!
Как целомудренна, невинна и чиста!
Она была со мной изысканно-любезна,
Моя корректность ей понравилась вполне.
Я — упоен! я в чувственном огне.
Нет, как прелестна! как прелестна!
Вот, не угодно ли, maman, в такой среде
И ум, и грация, и аттрибуты такта…
Я весь преобразился как-то!..
Мы с нею сблизимся на лодке, на воде,
Мы подружимся с ней, мы будем неразлучны!
Хоть дорогой ценой, но я ее куплю!
Я увидал ее, и вот уже люблю.
Посмейте мне сказать, что жить на свете скучно!
Но я-то Злате, я — хотелось знать бы — люб ль?
Ответ мне время даст, пока же — за сонеты!
Прощаясь с стариком, ему я сунул рубль,
И он сказал: «Народ хороший вы — поэты».
3-го июля
Вчера я в парке с Златою гулял.
Она была в коричневом костюме.
Ее лицо застыло в тайной думе.
Мне кажется, я тайну отгадал:
Она во мне боится дон-жуана,
Должно быть, встретить; сдержанная речь,
Холодный тон, пожатье круглых плеч —
Мне говорят, что жертвою обмана
Не хочет, нет, в угоду страсти, пасть.
Прекрасный взгляд!.. Бывает все же страсть,
Когда не рассуждаешь… Поздно ль, рано
И ты узнаешь, Злата, страсти чад;
Тогда… тогда я буду триумфатор!
Мы создадим на севере экватор!
Как зацветет тогда наш чахлый сад!
Мы долго шли. Вдали виднелись хаты.
Пить захотелось… отыскали ключ.
Горячим золотом нас жег июльский луч,
И золотом горели косы Златы.
24-го июля
Вот уж два месяца мы обитаем здесь,
И больше месяца знаком я с милой Златой.
Вздыхаю я, любовию объятый,
И тщетно думаю, сгорая страстью весь,
Зажечь ответную: она непобедима,
Ведет себя она с большим умом.
Мои искания ее минуют мимо,
И я терзаюся… Ну, удружил Пахом!
Зачем он звал меня? зачем знакомил с Златой?
Не знал бы я ее и ведал бы покой.
Больное сердце починить заплатой
Забвения — труд сложный и пустой.
Мне не забыть ее, мою Принцессу Грезу,
Я ею побежден, я ею лишь дышу,
В мечтах ее всегда одну ношу
И, ненавидя серой жизни прозу,
Рвясь вечно ввысь, — в подвал к ней прихожу.
1-го августа
Что это — явь иль сон, приснившийся вчера
На сонном озере, в тени густых акаций?
Как жаль, что статуи тяжеловесных граций —
Свидетели его — для скорости пера
Не могут разрешить недоуменья.
Я Златою любим? я Злате дорог? Нет!
Не может быть такого упоенья!
Я грезил попросту… я попросту — «поэт»!
Мне все пригрезилось: и вечер над водой,
И томная луна, разнежившая души,
И этот соловей, в груди зажегший зной,
И бой сердец все тише, глуше…
Мне все пригрезилось: и грустный монолог,
И слезы чистые любви моей священной,
Задумчивый мой взор, мой голос вдохновенный
И в милых мне глазах сверкнувший огонек;
И руки белые, обвившие мне шею,
И алые уста, взбурлившие мне кровь,
И речи страстные в молчании аллеи,
И девственной любви вся эта жуть и новь!
Какой однако сон! Как в памяти он ясен!
Детали мелкие рельефны и ясны,
Я даже помню бледный тон луны…
Да, это сон! и он, как сон, прекрасен!
2-го августа
То был не сон, а, к ужасу, конец
Моей любви, моих очарований…
Сегодня мне принес ее отец
Короткое посланье:
«Я отдалась: ты полюбился мне.
Дороги наши разны, — души близки.
Я замуж не пойду, а в роли одалиски
Быть не хочу… Забудь о дивном сне».
Проснулась ночь и вздрогнула роса,
А я застыл, и мысль плыла без формы.
3-го августа, 7 час. утра.
Она скончалась ночью, в три часа,
От хлороформа.
I
Был день как день.
Ко мне пришла подруга,
не плача, рассказала, что вчера
единственного схоронила друга,
и мы молчали с нею до утра.
Какие ж я могла найти слова?
Я тоже — ленинградская вдова.
Мы съели хлеб, что был отложен на день,
в один платок закутались вдвоем,
и тихо-тихо стало в Ленинграде,
Один, стуча, трудился метроном.
И стыли ноги, и томилась свечка…
Вокруг ее слепого огонька
образовалось лунное колечко,
похожее на радугу слегка.
Когда немного посветлело небо,
мы вместе вышли за водой и хлебом
и услыхали дальней канонады
рыдающий, тяжелый, мерный гул:
то армия рвала кольцо блокады,
вела огонь по нашему врагу.
II
А город был в дремучий убран иней.
Уездные сугробы, тишина.
Не отыскать в снегах трамвайных линий,
одних полозьев жалоба слышна.
Скрипят, скрипят по Невскому полозья:
на детских сапках, узеньких, смешных,
в кастрюльках воду голубую возят,
дрова и скарб, умерших и больных.
Так с декабря кочуют горожане, —
за много верст, в густой туманной мгле,
в глуши слепых обледеневших зданий
отыскивая угол потеплей.
Вот женщина ведет куда-то мужа:
седая полумаска на лице,
в руках бидончик — это суп на ужин… —
Свистят снаряды, свирепеет стужа.
Товарищи, мы в огненном кольце!
А девушка с лицом заиндевелым,
упрямо стиснув почерневший рот,
завернутое в одеяло тело
на Охтенское кладбище везет.
Везет, качаясь, — к вечеру добраться б…
Глаза бесстрастно смотрят в темноту.
Скинь шапку, гражданин.
Провозят ленинградца.
погибшего на боевом посту.
Скрипят полозья в городе, скрипят…
Как многих нам уже не досчитаться!
Но мы не плачем: правду говорят,
что слезы вымерзли у ленинградцев.
Нет, мы не плачем. Слез для сердца мало.
Нам ненависть заплакать не дает.
Нам ненависть залогом жизни стала:
объединяет, греет и ведет.
О том, чтоб не прощала, не щадила,
чтоб мстила, мстила, мстила, как могу,
ко мне взывает братская могила
на охтенском, на правом берегу.
III
Как мы в ту ночь молчали, как молчали…
Но я должна, мне надо говорить
с тобой, сестра по гневу и печали:
прозрачны мысли, и душа горит.
Уже страданьям нашим не найти
ни меры, ни названья, ни сравненья.
Но мы в конце тернистого пути
и знаем — близок день освобожденья.
Наверно, будет грозный этот день
давно забытой радостью отмечен:
наверное, огонь дадут везде,
во все дома дадут, на целый вечер.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в грязи, во мраке, в голоде, в печали,
мы дышим завтрашним —
свободным, щедрым днем.
Мы этот день уже завоевали.
IV
Враги ломились в город наш свободный,
крошились камни городских ворот.
Но вышел на проспект Международный
вооруженный трудовой народ.
Он шел с бессмертным
возгласом
в груди:
— Умрем, но Красный Питер
не сдадим!
Красногвардейцы, вспомнив о былом,
формировали новые отряды,
в собирал бутылки каждый дом
и собственную строил баррикаду.
И вот за это — долгими ночами
пытал нас враг железом и огнем.
— Ты сдашься, струсишь, — бомбы нам
кричали,
забьешься в землю, упадешь ничком…
Дрожа, запросят плена, как пощады,
не только люди — камни Ленинграда.
Но мы стояли на высоких крышах
с закинутою к небу головой,
не покидали хрупких наших вышек,
лопату сжав немеющей рукой.
…Наступит день, и, радуясь, спеша,
еще печальных не убрав развалин,
мы будем так наш город украшать,
как люди никогда не украшали.
И вот тогда на самом стройном зданье
лицом к восходу солнца самого
поставим мраморное изваянье
простого труженика ПВО.
Пускай стоит, всегда зарей объятый,
так, как стоял, держа неравный бой:
с закинутою к небу головой,
с единственным оружием — лопатой.
V
О древнее орудие земное,
лопата, верная сестра земли,
какой мы путь немыслимый с тобою
от баррикад до кладбища прошли!
Мне и самой порою не понять
всего, что выдержали мы с тобою.
Пройдя сквозь пытки страха и огня,
мы выдержали испытанье боем.
И каждый, защищавший Ленинград,
вложивший руку в пламенные раны.
не просто горожанин, а солдат,
по мужеству подобный ветерану.
Но тот, кто не жил с нами, — не поверит,
что в сотни раз почетней и трудней
в блокаде, в окруженье палачей
не превратиться в оборотня, в зверя…
VI
Я никогда героем не была.
Не жаждала ни славы, ни награды.
Дыша одним дыханьем с Ленинградом,
я не геройствовала, а жила.
И не хвалюсь я тем, что в дни блокады
не изменяла радости земной,
что, как роса, сияла эта радость,
угрюмо озаренная войной.
И если чем-нибудь могу гордиться,
то, как и все друзья мои вокруг,
горжусь, что до сих пор могу трудиться,
не складывая ослабевших рук.
Горжусь, что в эти дни, как никогда,
мы знали вдохновение труда.
В грязи, во мраке, в голоде, в печали,
где смерть, как тень, тащилась по пятам,
такими мы счастливыми бывали,
такой свободой бурною дышали,
что внуки позавидовали б нам.
О да, мы счастье страшное открыли, —
достойно не воспетое пока,
когда последней коркою делились,
последнею щепоткой табака,
когда вели полночные беседы
у бедного и дымного огня,
как будем жить, когда придет победа,
всю нашу жизнь по-новому ценя.
И ты, мой друг, ты даже в годы мира,
как полдень жизни будешь вспоминать
дом на проспекте Красных Командиров,
где тлел огонь и дуло от окна.
Ты выпрямишься вновь, как нынче, молод.
Ликуя, плача, сердце позовет
и эту тьму, и голос мой, и холод,
и баррикаду около ворот.
Да здравствует, да царствует всегда
простая человеческая радость,
основа обороны и труда,
бессмертие и сила Ленинграда.
Да здравствует суровый и спокойный,
глядевший смерти в самое лицо,
удушливое вынесший кольцо
как Человек,
как Труженик,
как Воин.
Сестра моя, товарищ, друг и брат:
ведь это мы, крещенные блокадой.
Нас вместе называют — Ленинград;
и шар земной гордится Ленинградом.
Двойною жизнью мы сейчас живем:
в кольце и стуже, в голоде, в печали
мы дышим завтрашним —
счастливым, щедрым днем.
Мы сами этот день завоевали.
И ночь ли будет, утро или вечер,
но в этот день мы встанем и пойдем
воительнице-армии навстречу
в освобожденном городе своем.
Мы выйдем без цветов,
в помятых касках,
в тяжелых ватниках,
в промерзших полумасках,
как равные — приветствуя войска.
И, крылья мечевидные расправив,
над нами встанет бронзовая слава,
держа венок в обугленных руках.