Чулков и я стрелой амура
Истыканы со всех концов,
Но сладким ядом каламбура
Не проведет меня Чулков.1907–1908
Чулков «Одною ночью» занят,
Я «Белой ночью» занялся, —
Ведь ругань Белого не ранит
Того, кто всё равно спился… Май 1908
Наверно, у старушек
Полным-полно игрушек!
Матрешек и петрушек
И заводных лягушек.
Но хитрые старушки
Припрятали игрушки
И сели в уголок
Вязать себе чулок,
И гладить свою кошку,
И охать понарошку.
А сами только ждут,
Когда же все уйдут!
И в тот же миг
Старушки — прыг!
Летит чулок
Под потолок!
И достают старушки
Слона из-под подушки,
И куклу, и жирафа,
И мячик из-под шкафа.
Но только в дверь — звонок,
Они берут чулок…
И думают старушки —
Не знает про игрушки
Никто-никто в квартире
И даже в целом мире!
Она надевает чулки, и наступает осень;
сплошной капроновый дождь вокруг.
И чем больше асфальт вне себя от оспин,
тем юбка длинней и острей каблук.
Теперь только двум колоннам белеть в исподнем
неловко. И голый портик зарос. С любой
точки зрения, меньше одним Господним
Летом, особенно — в нем с тобой.
Теперь если слышится шорох, то — звук ухода
войск безразлично откуда, знамен трепло.
Но, видно, суставы от клавиш, что ждут бемоля,
себя отличить не в силах, треща в хряще.
И в форточку с шумом врывается воздух с моря
— оттуда, где нет ничего вообще.
Сюртуки, чулки из шелка,
С тонким кружевом манжеты,
Речи льстивые, обятья —
Если б сердце вам при этом!
Если б сердце в грудь вложить вам,
В сердце чувство трепетало б, —
Ах, до смерти мне противна
Ложь любовных ваших жалоб!
Я хочу подняться в горы,
Где живут простые люди,
Где свободно ветер веет
И легко усталой груди.
Я хочу подняться в горы,
К елям шумным и могучим,
Где поют ручьи и птицы
И несутся гордо тучи.
До свидания, паркеты,
Гладкие мужчины, дамы,
Я хочу подняться в горы,
Чтоб смеяться там над вами.
Сверкающий очечками лукаво, —
Пред самым входом в кукольный театр —
Нас встретит добродушный папа Карло,
Наговорит приветственных тирад.
Как водится, предложит нам раздеться,
И скажет: «Постарели?.. Не беда!..
Сегодня вы вернулись в ваше детство,
И пусть сегодня будет, как тогда.
Оставьте здесь гаеты и окурки,
И сплетни о житейских пустяках.
(Старик великолепен в новой куртке
И в полосатых радужных чулках!..)
Берите все, что видите, на веру,
Выдайте вслух и радуйтесь взахлеб,
А жизненного опыта химеру
На этот случай сдайте в гардероб!..»
Он все смешает — годы, дни и числа,
Он всех омолодит в один момент
И будет счастлив тем, что получился
Крамольно-озорной эксперимент.
Потом, как в детстве, радостен и светел,
Растает он в волшебном далеке…
Как в детстве. Но тогда я не заметил
Заштопанную дырку на чулке…
Как у нашего Мирона
На носу сидит ворона.
А на дереве ерши
Строят гнёзда из лапши.
Сел баран на пароход
И поехал в огород.
В огороде-то на грядке
Вырастают шоколадки.
Как у наших у ворот
Чудо-дерево растет.
Чудо, чудо, чудо, чудо
Расчудесное!
Не листочки на нем,
Не цветочки на нем,
А чулки да башмаки,
Словно яблоки!
Мама по саду пойдет,
Мама с дерева сорвет
Туфельки, сапожки.
Новые калошки.
Папа по саду пойдет,
Папа с дерева сорвет
Маше — гамаши,
Зинке — ботинки,
Нинке — чулки,
А для Мурочки такие
Крохотные голубые
Вязаные башмачки
И с помпончиками!
Вот какое дерево,
Чудесное дерево!
Эй вы, ребятки,
Голые пятки,
Рваные сапожки,
Драные калошки.
Кому нужны сапоги,
К чудо-дереву беги!
Лапти созрели,
Валенки поспели,
Что же вы зеваете,
Их не обрываете?
Рвите их, убогие!
Рвите, босоногие!
Не придется вам опять
По морозу щеголять
Дырками-заплатками,
Голенькими пятками!
Сияет ли солнце у входа,
стучится ли дождик в окно, —
когда человеку три года,
то это ему всё равно.
По странной какой-то причине,
которой ему не понять,
за лето его приучили
к короткому:
— Не с кем гулять!
И вот он, в чулках наизнанку,
качает себе без конца
пластмассовую обезьянку —
давнишний подарок отца.
А всё получилось нежданно —
он тихо сидел, рисовал,
а папа собрал чемоданы
и долго его целовал.
А мама уткнулась в подушки.
С ним тоже бывало не раз:
когда разбивались игрушки,
он плакал, как мама сейчас…
Зимою снежок осыпался,
весной шелестели дожди.
А он засыпал, просыпался,
прижав обезьянку к груди.
Вот так он однажды проснулся,
прижался затылком к стене,
разжал кулачки, потянулся
и — папу увидел в окне!
Обрадовался, засмеялся,
к окну побежал и упал…
А папа всё шел, улыбался,
мороженое покупал!
Сейчас он поднимется к двери
и ключиком щёлкнет в замке.
А папа прошёл через скверик
и — сразу пропал вдалеке.
Сын даже не понял сначала,
как стало ему тяжело,
как что-то внутри застучало,
и что-то из глаз потекло.
Но, хлюпая носом по-детски,
он вдруг поступил по-мужски:
задернул в окне занавески,
упруго привстав на носки,
поправил чулки наизнанку
и, вытерев слёзы с лица,
швырнул за диван обезьянку —
давнишний подарок отца.
Слух идет
бессмысленен и гадок,
трется в уши
и сердце ежит.
Говорят,
что воли упадок
у нашей
у молодежи.
Говорят,
что иной братишка,
заработавший орден,
ныне
про вкусноты забывший ротишко,
под витриной
кривит в уныньи.
Что голодным вам
на зависть
окна лавок в бутылочном тыне,
и едят нэпачи и завы
в декабре
арбузы и дыни.
Слух идет
о грозном сраме,
что лишь радость
развоскресенена,
комсомольцы
лейб-гусарами
пьют,
да ноют под стих Есенина.
И доносится до нас,
сквозь губы искривленную прорезь:
«Революция не удалась…
За что боролись?..»
И свои 18 лет
под наган подставят —
и нет,
или горло
впетлят в коски.
И горюю я
как поэт,
и ругаюсь
как Маяковский.
Я тебе
не стихи ору,
рифмы в этих делах
не при чем,
дай
как другу
пару рук
положить
на твое плечо.
Знал и я,
что значит «не есть»,
по бульварам валялся когда, —
понял я,
что великая честь
за слова свои
голодать.
Из-под локона,
кепкой завитого,
вскинь глаза,
не грусти и не злись.
Разве есть
чему завидовать,
если видишь вот эту слизь?
Будто рыбы на берегу, —
с прежним плаваньем
трудно расстаться им.
То царев горшок берегут,
то
обломанный шкаф с инкрустациями.
Вы — владыки
их душ и тела,
с вашей воли
встречают восход.
Это —
очень плевое дело,
если б
революция захотела
со счетов особых отделов
эту мелочь
списать в расход.
Но рядясь
в любезность наносную,
мы —
взамен забытой Чеки
кормим дыней и ананасною,
ихних жен
одеваем в чулки.
И они
за все за это,
что чулки,
что плачено дорого,
строят нам
дома и клозеты,
и бойцов
обучают торгу.
Что ж,
без этого и нельзя!
Сменим их,
гранит догрызя.
Или
наша воля обломалась
о сегодняшнюю
деловую малость?
Нас
дело
должно
пронизать насквозь,
скуленье на мелочность
высмей.
Сейчас
коммуне
ценнее гвоздь,
чем тезисы о коммунизме.
Над пивом
нашим юношам ли
склонять
свои мысли ракитовые?
Нам
пить
в грядущем
все соки земли,
как чашу
мир запрокидывая.
Глубо́ко под землею, в утробе крепких гор
Палаты великана таятся с давних пор.
Там блещет позолотой и жи́вописью свод,
Там дочка великана красуется-цветет…
Стройна и величава в расцвете красоты,
Та дочка вышла ростом поболее версты…
В руках перебирая две пары бревен-спиц,
Она усердно вяжет чулочки для сестриц.
Когда же от работы захочет отдохнуть,
Идет она на воздух, где легче дышит грудь,
Где куполом над нею синеет свод небес,
Где кажется ей лугом густой зеленый лес…
Дома, лачуги, церковь пред нею вдалеке
Расставлены как будто игрушки на лотке…
По лугу вековому привольно ей гулять,
На озеро ложиться, на влажную кровать…
В венок себе вплетая бруснику, бересклет,
Идет она и песню веселую поет;
Срывает для букета сосну, и дуб, и клен
И дергает березы, как вереск или лен.
Но вот пред нею что-то копается в пыли,
Едва-едва приметно над скатертью земли…
К отцу она с находкой вбегает, весела.
— Смотри, что я сестренкам с прогулки принесла! —
И ручку опускает проворно в свой карман…
Но смотрит на находку, прищурясь, великан
И молвит полустрого: — хвалить я не могу,
Что ты еще не знаешь всю эту мелюзгу.
Пусти ее тотчас же! Хоть ростом и мелка,
Она не бесполезна и разумом крепка.
В моих палатах каждый крупней ее сверчок;
Но это — плуг с волами, а это — мужичок.
Он создан, чтобы в зелень рядить откосы гор
И сеять рожь, премилый для плоскости убор;
Нет! надо знать природу и в горной тесноте;
Прочти у Блуменбаха об этой мелкоте!
Задумалася дочка — и часто с той поры
Лучи мелькают света из трещины горы:
В палате под землею свеча горит всю ночь,
Читает до рассвета задумчивая дочь.
Вникает в Блуменбаха, забыла о чулке
И целый день болтает о крошке-мужичке,
О маленьком твореньи, налегшем на плужок…
Сестренки же гуляют по залам без чулок.
В году достопамятном сорок осьмом,
Когда весь народ волновался,
Во Франкфурте, для заседаний своих,
Немецкий парламент собрался.
И в Ремере «белая дама» тогда
Явилась; она — предвещанье
Тяжелых невзгод и несчастий; народ
Ей дал «экономки» прозванье.
Молва утверждает, что в Ремер она
Является в пору ночную.
Как только мои земляки сотворить
Сбираются глупость большую.
И вот в эту ночь самому мне пришлось
Увидеть, как «белая дама»
Ходила по залам, где с средних веков
Скопилося множество хлама.
В руках мертвобледных держала она
Фонарик и связку с ключами,
Лари и шкафы отворяя, что здесь
По стенкам стояли рядами.
В тех ящиках спрятано много вещей:
Тут булла лежит золотая,
Лежат и корона, держава и скиптр
И разная ветошь другая.
Лежат одеяния кесарей — все
Изедены молью, изгнили;
Германской Империи весь гардероб
В лохмотья года обратили.
При зрелище грустном таком головой
В тоске экономка качает;
И вскрикнула вдруг с отвращеньем она:
«Все это ужасно воняет!
Все это воняет мышиным дерьмом,
И в старом отрепье, в дни оны
Так гордо лежавшем на царских плечах,
Кишат насекомых мильоны.
А этот вот плащ горностаевый — он
Нередко служил, без сомненья,
Постелью для ремерских кошек в часы
От бремени их разрешенья.
Тут сколько ни чисть, все напрасно! Мне жаль
Грядущих монархов сердечно:
Венчальный их плащ — я уверена в том —
От блох не избавится вечно.
А знайте — когда у властителей зуд,
Чесаться должны их народы…
О, немцы! Боюсь я — от кесарских блох
Вам будут большие невзгоды.
Да, впрочем, к чему нам еще и монарх,
И блохи? Ведь в старой одежде
Все сгнило; в наш век не хотят уж носить
Костюмов, носившихся прежде.
Сказал справедливо немецкий поэт
В Кифгейзере Фридриху: «Право,
Коль строго рассудишь — так кесарь для нас
Не нужен — пустая забава!»
Но ежели кесарством обзавестись
Уж вы непременно хотите,
Любезные немцы — совет мой: ума
И славы совсем не ищите.
Из черни главу изберите себе,
Отнюдь не из высшего сана;
Не нужно ни льва, ни лисицы; должны
Избрать вы тупого барана.
Возьмите вы кельнского Кобеса; он,
Поверьте мне, в глупости — гений;
Не будет терпеть от него наш народ
Неправедных бед и гонений.
Чурбан ведь всегда наилучший монарх,
Как в басне Эзоп обясняет;
Нас, бедных лягушек, он клювом своим,
Как хитрый журавль, не шпыняет.
Не будет тираном ваш Кобес, вторым
Нероном; в нем дух человека
Не древнего лютого времени; в нем
Дух мягкий, дух нового века.
То сердце отвергнула спесь торгашей —
И он устремился в обятья
Илотов-рабочих; он лучший цветок
Во всех мастерских без изятья.
Союзом ремесленным избран он был
В ораторы; с ними делился
Их хлеба кусочком последним; и им
Рабочий весь люд возгордился.
В нем славили то, что не слушал совсем
Он лекций университетских
И книги писал из своей головы,
Без всяких подмог факультетских.
Да, это невежество полное сам
Себе приобрел он; нимало
Научное знанье на душу его,
Как вредная вещь, не влияло.
И дух философьи абстрактной к нему
В мышленье совсем не пробрался.
Ваш Кобес — характер. Он с первого дня
Доныне собою остался.
Он стереотипную носит слезу
В прекрасных глазах неизменно;
И толстая глупость на милых губах
Покоится тоже бессменно.
И слов вислоухих в речах у него
Запас изумительный прямо;
Наслушавшись их накануне родов,
Осла родила одна дама.
Писаньем брошюр и вязаньем чулков
Он занят, когда он свободен
От прочих занятий; и этих чулков,
Им связанных, сбыт превосходен.
Его подстрекают и бог Аполлон,
И музы отдать на вязанье
Все силы: чуть только возьмет он перо —
Приходят они в содроганье.
Вязанье приводит на память нам дни —
Дни функенов, в годы былые
Они в карауле вязали чулки —
И были бойцы удалые.
Будь Кобес на троне немецком — тотчас
Он функенов вызвал бы к жизни,
И храбрый отряд, охраняя престол,
Опять послужил бы отчизне.
Пожалуй, с такими бойцами монарх
Во Францию двинется смело —
Бургундью, Эльзас с Лотарингией вновь
Вернет он в германское тело.
Не бойтесь! он дома останется. Он
Великой и мирной идее
Себя посвятил: надо кельнский собор
Достроить ему поскорее.
Но кончив постройку, немедленно он,
Воинственным духом обятый,
С мечом на французов помчится, и там
Потребует грозно расплаты.
У них он отымет и немцам отдаст
Эльзас с Лотарингией скоро,
Бургундию тоже; но надо сперва
Окончить постройку собора.
Да, немцы, коль кесарь так нужен уж вам —
Пусть будет им царь карнавальный,
И Кобесом Первым зовется пусть он…
Чулками со спицей вязальной
Украсит пусть он государственный герб;
Министров пускай выбирает
В союзе шутов карнавальных и их
В дурацкий колпак наряжает.
А в канцлеры Дрикеса надо; пусть он
Граф Дрикес-Дриксгаузен зовется;
В сан лейб фаворитки Марицебиль им
Торжественно пусть возведется.
В священном, почтеннейшем Кельне своем
Монарх, воцарясь, поселится.
Об этом счастливом событьи узнав,
Зажжется огнями столица.
Псы медные воздуха — колокола
Ликующим лаем зальются,
И в тихой часовне своей три царя,
Пришедших с востока, проснутся.
И выйдут оттуда, костями стуча,
И живо запляшут, ликуя…
Их пенье несется далеко вокруг,
Я слышу — поют аллилуйа».
Так «белая дама» сказала и речь
Окончив, она рассмеялась,
И хохоту вторя, по залам пустым,
Зловещее эхо раздалось.