Все стихи про боярина

Найдено стихов - 34

Александр Блок

Одиноко боярин подъехал к воде…

Автору «Князя Серебряного»Одиноко боярин подъехал к воде…
«Он-де царскому пиру помеха!..»
В эту ночь голубую русалки в пруде
Заливались серебряным смехом.
Подъезжает к пруду, — под нависшей листвой,
Над прозрачною тихой водою
Приютилась русалка — манит головой:
«Поиграй-ка, боярин, со мною!»Только утро забрежжило, конь прибежал
И трясет головою сердито,
У боярского терема громко заржал
И колотит в ворота копытом:
«Прибежал я поведать жене молодой,
Чтобы мужа она хоронила,
Что его-де русалка порою ночной
Приласкала и в воду сманила…»Июнь 1899

Федор Сологуб

Вдали, над затравленным зверем

Вдали, над затравленным зверем,
Звенит, словно золотом, рог.
Не скучен боярыне терем,
И взор ее нежен и строг.Звенит над убитым оленем,
Гремит торжествующий рог.
Коса развилась по коленям,
И взор и призывен, и строг.Боярин стоит над добычей,
И рог сладкозвучен ему.
О, женский лукавый обычай!
О, сладкие сны в терему! Но где же, боярин, твой кречет?
Где верный сокольничий твой?
Он речи лукавые мечет,
Целуясь с твоею женой.

Александр Пушкин

Мой друг, уже три дня…

Мой друг, уже три дня
Сижу я под арестом
И не видался я
Давно с моим Орестом.
Спаситель молдаван,
Бахметьева наместник,
Законов провозвестник,
Смиренный ИоаннЗа то, что ясский пан,
Известный нам болван
Мазуркою, чалмою,
Несносной бородою —
И трус и грубиян —
Побит немножко мною,
И что бояр пугнул
Я новою тревогой, —
К моей конурке строгой
Приставил караул.
. . . . . . . .
Невинной суеты,
А именно — мараю
Небрежные черты,
Пишу карикатуры, —
Знакомых столько лиц, —
Восточные фигуры
Ебл*вых кукониц И их мужей рогатых,
Обритых и брадатых! И.Н. Иизов — начальник Пушкина, сменивший Бахметева должности наместника Бессарабской области.
То есть жен куконов — молдавских «бояр»1822 г.

Христиан Фюрхтеготт Геллерт

Боярин афинский

Какой-то господин,
Боярин знатный из Афин,
Который в весь свой век ничем не отличился
И никакой другой заслуги не имел,
Окроме той одной, что сладко пил и ел
И завсегда своей породой возносился, —
При всем, однако же, хотел,
Чтоб думали, что он достоинствы имел.

Весьма нередко то бывает:
Чем меньше кто себя достойным примечает.
И, право бы, в слуги к себе негоден был,
Когда бы родом он боярином не слыл, —
Тем больше требует почтенья и желает
В том самом городе, где барин этот был,
Какой-то стихотворец жил,
Который пел мужей, делами именитых,
Не титлами пустыми отменитых.
Писателя сего боярин попросил,
Чтоб нечто и в его он славу сочинил.
«Когда, — писателю вельможа говорил, —
Вы что-нибудь мне в славу сочините
И мне ту сделаете честь,
Прославиться и вам тут также случай есть».
В ответ писатель: «Извините,
Я всею бы душой вам в этом услужил,
Но сделать этого никак мне невозможно,
Затем что я зарок такой уж положил,
Чтоб не из подлого ласкательства и ложно
Стихи на похвалу кого-нибудь писать,
Но ими истинны заслуги прославлять».

Ермил Иванович Костров

Безделка

Безделка нам во всем нужна,
Безделка нам во всем важна.
Безделка в подвигах военных,
В любви и в тяжбах ухищренных
Безделка будет перевес.
Безделка нас влечет к боярам,
Безделка часто умным тварям
Источником бывает слез.
Безделка рушит тверды грады,
И за безделку без пощады
Боярин слуг своих бранит.
Судьи и самый председатель,
Худой законов толкователь,
Дает безделке важный вид.
Философ, богослов, пиита
И вся ученых пышна свита
В безделке часто спор ведут.
И Гиппократовы приставы
В безделке же у нас неправы,
Когда от них больные мрут.
К открытию стезей Природы
И к выдумке нарядной моды
Безделка случай подает.
Таланты разума отличны,
Высоки, остры, необычны
Безделка открывает в свет.
Безделке только уступаем,
Когда красавиц обожаем.
Любовь безделка вкоренит,
Безделка равно истребит.
Безделка льстит, когда чем льстимся,
Она страшит, когда страшимся.

Константин Бальмонт

Смерть Димитрия Красного (предание)

Нет, на Руси бывали чудеса,
Не меньшие, чем в отдаленных странах
К нам также благосклонны Небеса,
Есть и для нас мерцания в туманах.
Я расскажу о чуде старых дней,
Когда, опустошая нивы, долы,
Врываясь в села шайками теней,
Терзали нас бесчинные Монголы.
Жил в Галиче тогда несчастный князь,
За красоту был зван Димитрий Красный.
Незримая меж ним и Небом связь
В кончине обозначилась ужасной.
Смерть странная была ему дана.
Он вдруг, без всякой видимой причины,
Лишился вкуса, отдыха и сна,
Но никому не сказывал кручины.
Кровь из носу без устали текла.
Быть приобщен хотел Святых он Тайн,
Но страшная на нем печать была:
Вкруг рта — все кровь, и он глядел — как Каин.
Толпилися бояре, позабыв
Себя — пред ликом горького злосчастья.
И вот ему, молитву сотворив,
Заткнули ноздри, чтобы дать причастье.
Димитрий успокоился, притих,
Вздохнув, заснул, и всем казался мертвым.
И некий сон, но не из снов земных,
Витал над этим трупом распростертым.
Оплакали бояре мертвеца,
И крепкого они испивши меда,
На лавках спать легли. А у крыльца
Росла толпа безмолвного народа.
И вдруг один боярин увидал,
Как, шевельнув чуть зримо волосами,
Мертвец, покров содвинув, тихо встал, —
И начал петь с закрытыми глазами.
И в ужасе, среди полночной тьмы,
Бояре во дворец народ впустили.
А мертвый, стоя, белый, пел псалмы,
И толковал значенье Русской были.
Он пел три дня, не открывая глаз,
И возвестил грядущую свободу,
И умер как святой, в рассветный час,
Внушая ужас бледному народу.

Дмитрий Владимирович Веневитинов

Второй отрывок из неоконченной поэмы

Средь терема, в покое темном,
Под сводом мрачным и огромным,
Где тускло, меж столбов, мелькал
Светильник бледный, одинокий,
И слабым светом озарял
И лики стен, и свод высокий
С изображеньями святых, —
Князь Федор, окружен толпою
Бояр и братьев молодых.
Но нет веселия меж них:
В борьбе с тревогою немою,
Глубокой думою томясь,
На длань склонился юный князь,
И на челе его прекрасном
Блуждали мысли, как весной
Блуждают тучи в небе ясном.
За часом длился час, другой;
Князья, бояре все молчали —
Лишь чаши звонкие стучали
И в них шипел кипящий мед.
Но мед, сердец славянских радость,
Душа пиров и враг забот,
Для князя потерял всю сладость,
И Федор без отрады пьет.
В нем сердце к радости остыло:

Ты улетел, восторг счастливый,
И вы, прелестные мечты,
Весенней жизни красоты,
Ах! вы увяли, как средь нивы
На миг блеснувшие цветы!
Зачем, зачем тоске унылой
Младое сердце он отдал?
Давно ли он с супругой милой
Одну лишь радость в жизни знал?
Бывало, братья удалые
Сбирались шумною толпой:
Меж них младая Евпраксия
Была веселости душой,
И час вечернего досуга
В беседе дружеского круга,
Как чистый, быстрый миг, летел.

Иван Андреевич Крылов

Павлин и Соловей

Невежда в физике, а в музыке знаток,
Услышал соловья, поющего на ветке,
И хочется ему иметь такого в клетке.
Приехав в городок,
Он говорит: «Хотя я птицы той не знаю
И не видал,
Которой пением я мысли восхищал,
Которую иметь я столь желаю,
Но в птичьем здесь ряду,
Конечно, много птиц найду».
Наполнясь мыслию такою,
Чтоб выбрать птиц на взгляд,
Пришел боярин мой во птичий ряд
С набитым кошельком, с пустою головою.
Павлина видит он и видит соловья,
И говорит купцу: «Не ошибаюсь я,
Вот мной желанная прелестная певица!
Нарядной бывши толь, нельзя ей худо петь;
Купец, мой друг! скажи, что стоит эта птица?»
Купец ему в ответ:
«От птицы сей, сударь, хороших песней нет;
Возьмите соловья, седяща близ павлина,
Когда вам надобно хорошего певца».
Не мало то дивит невежду господина,
И, быть бояся он обманут от купца,
Прекрасна соловья негодной птицей числит
И мыслит:
«Та птица перьями и телом так мала.
Не можно, чтоб она певицею была».
Купив павлина, он покупкой веселится
И мыслит пением павлина насладиться.
Летит домой
И гостье сей отвел решетчатый покой;
А гостейка ему за выборы в награду
Пропела кошкою разов десяток сряду.
Мяуканьем своим невежде давши знать,
Что глупо голоса по перьям выбирать.
Подобно, как и сей боярин, заключая,
Различность разумов пристрастно различая,
Не редко жалуем того мы в дураки,
Кто платьем не богат, не пышен волосами;
Кто не обнизан вкруг перстнями и часами,
И злата у кого не полны сундуки.

Алексей Кольцов

Бегство

Уж как гляну я на поле —
Поле чисто дрогнёт,
Нагустит свои туманы,
В них оденется на ночь.

Я из поля в лес дремучий:
Леший по лесу шумит;
Про любовь свою к русалке
С быстрой речкой говорит.

Крикну лесу, топну в берег —
Леший за гору уйдет;
С тихим трепетом русалка
В берегах своих уснет.

Я чрез реку, огородом,
Всю слободку обойду,
С темной полночью глухою
К дому барскому пийду.

Свистну… в тереме высоком
Вмиг растворится окно;
Под окном душа-девица
Дожидается давно.

«Скучно в тереме весною
Одинокой горевать;
То ли дело на просторе
Друга к сердцу прижимать!»

Поднимайся, туча-буря
С полуночною грозой!
Зашатайся, лес дремучий,
Страшным голосом завой —

Чтоб погони злой боярин
Вслед за нами не послал;
Чтоб я с милою до света
На Украйну прискакал.

Там всего у нас довольно;
Есть где будет отдохнуть.
От боярина сокроют,
Хату славную дадут.

Будем жить с тобой по-пански…
Эти люди — нам друзья;
Что душе твоей угодно,
Все добуду с ними я!

Будут платья дорогие,
Ожерелья с жемчугом!
Наряжайся, одевайся
Хоть парчою с серебром!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Смерть Димитрия Красного. Предание

ПРЕДАНИЕ
Нет, на Руси бывали чудеса,
Не меньшие, чем в отдаленных странах.
К нам также благосклонны Небеса,
Есть и для нас мерцания в туманах.

Я расскажу о чуде старых дней,
Когда, опустошая нивы, долы,
Врываясь в села шайками теней,
Терзали нас бесчинные монголы.

Жил в Галиче тогда несчастный князь,
За красоту был зван Димитрий Красный.
Незримая меж ним и Небом связь
В кончине обозначилась ужасной.

Смерть странная была ему дана.
Он вдруг, без всякой видимой причины,
Лишился вкуса, отдыха и сна,
Но никому не сказывал кручины.

Кровь из носу без устали текла.
Быть приобщен хотел Святых он Та́ин,
Но страшная на нем печать была:
Вкруг рта — все кровь, и он глядел — как Каин.

Толпилися бояре, позабыв
Себя — пред ликом горького злосчастья.
И вот ему, молитву сотворив,
Заткнули ноздри, чтобы дать причастье.

Димитрий успокоился, притих,
Вздохнув, заснул, и всем казался мертвым.
И некий сон, но не из снов земных,
Витал над этим трупом распростертым.

Оплакали бояре мертвеца,
И крепкого они испивши меда,
На лавках спать легли. А у крыльца
Росла толпа безмолвного народа.

И вдруг один боярин увидал,
Как, шевельнув чуть зримо волосами,
Мертвец, покров содвинув, тихо встал, —
И начал петь с закрытыми глазами.

И в ужасе, среди полночной тьмы,
Бояре во дворец народ впустили.
А мертвый, стоя, белый, пел псалмы,
И толковал значенье русской были.

Он пел три дня, не открывая глаз,
И возвестил грядущую свободу,
И умер как святой, в рассветный час,
Внушая ужас бледному народу.

Алексей Васильевич Кольцов

Бегство

Уж как гляну я на поле —
Поле чистое дрогнет,
Нагустит свои туманы,
В них оденется на ночь.

Я из поля в лес дремучий:
Леший по лесу шумит;
Про любовь свою к русалке
С быстрой речкой говорит.

Крикну лесу, топну в берег —
Леший за гору уйдет;
С тихим трепетом русалка
В берегах своих уснет.

Я чрез реку, огородом,
Всю слободку обойду,
С темной полночью глухою
К дому барскому приду.

Свистну… в тереме высоком
Вмиг растворится окно;
Под окном душа-девица
Дожидается давно.

«Скучно в тереме весною
Одинокой горевать;
То ли дело на просторе
Друга к сердцу прижимать!»

Поднимайся, туча-буря
С полуночною грозой!
Зашатайся, лес дремучий,
Страшным голосом завой —

Чтоб погони злой боярин
Вслед за нами не послал;
Чтоб я с милою до света
На Украйну прискакал.

Там всего у нас довольно;
Есть где будет отдохнуть.
От боярина сокроют,
Хату славную дадут.

Будем жить с тобой по-пански…
Эти люди — нам друзья;
Что душе твоей угодно,
Все добуду с ними я!

Будут платья дорогие,
Ожерелья с жемчугом!
Наряжайся, одевайся
Хоть парчою с серебром!

Александр Одоевский

Зосима

IУ Борецкой, у посадницы,
Гости сходятся на пир.
Вот бояре новгородские
Сели за дубовый стол,
Стол, накрытый браной скатертью.
Носят брашна; зашипя,
Поседело пиво черное;
Следом золотистый мед
Вон из кубков шумно просится.
Разгулялся пир, как пир:
Очи светлые заискрились.
По краям ли звонких чаш
Ходит пена искрометная? —
На устах душа кипит
И теснится в слово красное.
Кто моложе — слова ждет,
А заводят речь — старейшие
Про снятый Софии дом:
«Кто на бога, кто на Новгород?»—
Речь бежала вдоль стола.—
«Пусть идет на вольный Новгород
Вся могучая Москва:
Наших сил она отведает!
Вече воями шумит
И горит заморским золотом.
Крепки наши рамена,
А глава у нас — посадница,
Новгородская жена.
Много лет вдове Борецкого!
Слава Марфе! Много лет
С нами жить тебе, да здравствовать!»
Марфа, кланяясь гостям,
Целый пир обходит взором.
Все встают и отдают
Ей поклон с радушной важностью.
За столом сидел чернец.
Он, привстав, рукою медленной,
Цепенеющим перстом
На пирующих указывал,
Избирал их и бледнел.
Перстьми грозный остановится, —
Побледнеет светлый гость.
Все уста горят вопросами,
Очи в инока впились:
Но в ответ чернец задумался
И склонил свое чело.IIПо народной Новгородской площади
Шел белец с монахом,
А на башне, заливаясь, колокол
Созывал на Вече.«Отчего, — спросил белец у инока,
На пиру Борецкой
На бояр рукою ты указывал
И бледнел от страха? Что, Зосима, видел ты за трапезой
У отца святого?»
Запылали очи, прорицанием
Излетело слово.III«Скоро их замолкнут ликованья,
Сменит пир иные пированья,
Пированья в их гробах.
Трупы видел я безглавые,
Топора следы кровавые
Мне виднелись на челах… Колокол на Вече призывающий!
Я услышу гул твой умирающий.
Не воскреснет он в веках.
Поднялась Москва Престольная,
И тебя, столица вольная,
Заметет развалин прах».

Павел Александрович Катенин

Певец

В стольном Киеве великом
Князь Владимир пировал;
Окружен блестящим ликом,
В светлой гридне заседал.
Всех бояр своих премудрых,
Всех красавиц лепокудрых,
Сильных всех богатырей
Звал он к трапезе своей.

За дубовый стол сахарных
Сорок яств принесены;
Меду сладкого янтарных
Сорок чаш опразднены —
Всех живит веселье ново;
Изронил златое слово
Князь к гостям: «Пошлем гонца,—
Грустен пир, где нет певца».

Молвил князь; гонец поспешный
Скоро в путь, скорей — назад,
И, певец на пир утешный,
Вдохновенный с ним Услад.
Вещий перст живые струны
Всколебал; гремят перуны:
Зверем рыщет он в леса,
Вьется птицей в небеса.

Бодры юноши внимали,
Быстрый взор в певца вперя;
Девы красные вздыхали,
Робким оком долу зря.
Князь, чудясь искусству дивну,
Повелел златую гривну
С цепью бисерной принесть —
Песней сладких в мзду и честь.

«Не дари меня ты златом,
Цепью редкой не дари.
Пусть в наряде сем богатом
В брань текут богатыри;
Им бояр укрась почтенных,
Власти бременем стягченных:
Воин — меч, а судия —
Щит державы твоея.

Я пою, как птица в поле,
Оживленная весной;
Я пою: чего мне боле?
Песнь от сердца — дар драгой.
Если ж хочешь, князь, награду
По желанью дать Усладу, —
Пусть почтит меня княжна
Кубком светлого вина».

Налит кубок: «Будьте здравы,
Гости честные, всегда;
Обо мне во дни забавы
Вспомяните иногда.
Дом ваш полон всем, и сами
Вы любимы небесами:
Благодарны ж будьте им,
Сколько гость ваш вам самим».

Александр Петрович Сумароков

Два Повара

Виргилий, Цицерон,
Бургавен, Эйлер, Локк, Картезий и Невтон,
Апелл и Пракситель, Мецен и Сципион.
О треблаженная божественная мода!
Зайди когда в приказ —
Где столько, как у нас,
Бумаги в день испишут?
А то, что грамота, писцы едва и слышут.
Кто срода никогда солдатом не бывал,
С Невы до Одера, стреляя, доставал.
Сапожник медик был, дая цельбы пустые.
Муж некто знаменит
Молчанием одним попался во святые.
О дни златые!
Но скоро все сие Минерва пременит,
Которая Россией обладает,
От коей мрачный ум сиянья ожидает,
А лира между тем мне басенку звенит,
Был некий господин, сын дьячий, иль боярин,
Иль выезжий татарин, —
Герольдия сама не ведает о том.
Так как же знать и мне в России здесь о ком?
Однако дворянин, вот то известно свету.
Причина — что имел ливрею и карету,
Перед каретою всегда впряжен был цук,
А за каретою был егерь и гайдук.
Ковчег его творил по камню громкий стук,
А где не мощены по улицам дороги,
Карета тяжкая в грязи была по дроги.
Гостей имел боярин завсегда,
Да то беда,
Кухмистра не имеет,
А стряпать не умеет.
Дал двух молодчиков учиться в повара,
И стали в год они в поварне мастера.
Хозяин делает беседу,
Зовет гостей к обеду,
Не тех, которых он простым питьем поит,
Да где по праздникам в передних он стоит.
Кухмистры стол устраивают,
Большие ко столу наедут господа.
В большом котле кипит капуста и вода,
Кухмистры над котлом зевают
И все в один котел потравы зарывают,
Чего не слыхано поныне никогда.
Что выльется за штука,
Сварившися, оттоль,
Где сахар был и соль,
Каплун и щука?
На что такой вопрос?
Сварился, вылился хаос.
Кричит хозяин мой, хватается за шпагу,
Однако повара с поварни дали тягу.
Хозяин чешет лоб и нос.
Вот пятница страшной недели!
Бояре сехались и ничего не ели.

Иван Суриков

Казнь Стеньки Разина

Точно море в час прибоя,
Площадь Красная гудит.
Что за говор? Что там против
Места лобного стоит? Плаха чёрная далёко
От себя бросает тень…
Нет ни облачка на небе…
Блещут главы… Ясен день. Ярко с неба светит солнце
На кремлёвские зубцы,
И вокруг высокой плахи
В два ряда стоят стрельцы. Вот толпа заколыхалась, –
Проложил дорогу кнут.
Той дороженькой на площадь
Стеньку Разина ведут. С головы казацкой сбриты
Кудри, чёрные как смоль;
Но лица не изменили
Казни страх и пытки боль. Так же мрачно и сурово,
Как и прежде, смотрит он, –
Перед ним былое время
Восстаёт, как яркий сон: Дона тихого приволье,
Волги-матушки простор,
Где с судов больших и малых
Брал он с вольницей побор; Как он с силою казацкой
Рыскал вихорем степным
И кичливое боярство
Трепетало перед ним. Душит злоба удалого,
Жгёт огнём и давит грудь,
Но тяжёлые колодки
С ног не в силах он смахнуть. С болью тяжкою оставил
В это утро он тюрьму:
Жаль не жизни, а свободы,
Жалко волюшки ему. Не придётся Стеньке кликнуть
Клич казацкой голытьбе
И призвать её на помощь
С Дона тихого к себе. Не удастся с этой силой
Силу ратную тряхнуть –
Воевод, бояр московских
В три погибели согнуть. «Как под городом Симбирском
(Думу думает Степан)
Рать казацкая побита,
Не побит лишь атаман. Знать, уж долюшка такая,
Что на Дон казак бежал,
На родной своей сторонке
Во поиманье попал. Не больна мне та обида,
Та истома не горька,
Что московские бояре
Заковали казака, Что на помосте высоком
Поплачусь я головой
За разгульные потехи
С разудалой голытьбой. Нет, мне та больна обида,
Мне горька истома та,
Что изменною неправдой
Голова моя взята! Вот сейчас на смертной плахе
Срубят голову мою,
И казацкой алой кровью
Чёрный пОмост я полью… Ой ты, Дон ли мой родимый!
Волга-матушка река!
Помяните добрым словом
Атамана-казака!..» Вот и пОмост перед Стенькой…
Разин бровью не повёл.
И наверх он по ступеням
Бодрой поступью взошёл. Поклонился он народу,
Помолился на собор…
И палач в рубахе красной
Высоко взмахнул топор… «Ты прости, народ крещёный!
Ты прости-прощай, Москва!..»
И скатилась с плеч казацких
Удалая голова.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во славном городе в Орешке,
По нынешнему званию Шлюшенбурха,
Пролегла тута широкая дорожка.
По той по широкой дорожке
Идет тут царев большой боярин,
Князь Борис сын Петрович Шереметев,
Со темя он со пехотными полками,
Со конницею и со драгунами,
Со удалыми донскими казаками.
Вошли оне во Красну мызу
Промежу темя высокими горами,
Промежу темя широкими долами,
А все полки становилися.
А втапоры Борис сын Петрович
В обезд он донских казаков посылает,
Донских, гребецких да еи́цкиех.
Как скрали оне швецкия караулы,
Маэора себе во полон полонили,
Привезли его в лагири царския.
Злата труба в поле протрубила,
Прогласил государь, слово молвил,
Государь московской, первой император:
«А и гой еси, Борис сын Петрович!
Изволь ты маэора допросити тихонько-помалешуньку:
А сколько-де силы в Орешке у вашего короля щвецкова?».
Говорит тут маэор не с упадкою,
А стал он силу рассказавать:
«С генералом в поле нашим — сорок тысячей,
С королем в поле — сметы нет».
А втапоры царев большой боярин,
Князь Борис сын Петрович Шереметев,
А сам он царю репортует,
Что много-де силы в поле той швецкой:
С генералом стоит силы сорок тысячей,
С королем в поле силы смету нет.
Злата труба в поле в лагире протрубила,
Прогласил первой император:
«А и гой еси, Борис Петрович!
Не устрашися маэора допросити,
Не корми маэора целы сутки,
Еще вы ево повторите,
Другие вы сутки не кормите,
И сладко он росскажет,
Сколько у них силы швецкия».
А втапоры Борис Петрович Шереметев
На то-то больно догадлив:
А двое-де сутки маэора не кормили,
Во третьи винца ему подносили.
А втапоры маэор россказал,
Правду истинну россказал всем:
«С королем нашим и генералом силы семь тысячей,
А более того нету!».
И тут государь [в]звеселился,
Велел ему маэора голову отляпать.

Роберт Рождественский

Баллада о крыльях

Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Дня двадцатого апреля, года давнего,
Закричал вовсю в Москве, на Ивановской,
Дескать, дело у него. Государево!
Кто такой?
Почто вопит?
Во что верует?
Отчего в глаза стрельцов глядит без робости?
Вор — не вор, однако, кто ж его ведает?
А за крик держи ответ по всей строгости!
Мужичка того недремлющая стража взяла.
На расспросе объявил этот странный тать,
Что клянётся смастерить два великих крыла
И на оных, аки птица, будет в небе летать.
Подземелье, стол дубовый и стена на три крюка.
По стене плывут, качаясь, тени страшные…
Сам боярин Троекуров у смутьяна мужика,
Бородой тряся, грозно спрашивает:
— Что творишь, холоп?
— Не худое творю!
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?
— Непременно взлечу!

Был расспрашиван холоп строгим способом.
Шли от засветла расспросы и до затемна.
Дыбой гнули мужика, а он упорствовал:
«Обязательно взлечу!.. Обязательно!..»
— Вдруг и вправду полетит, мозгля крамольная?
Вдруг понравится царю потеха знатная?
Призадумались бояре и промолвили:
«Ладно. Что тебе, холоп, к работе надобно?»

Дали всё, что просил, для крылатых дел:
Два куска холста, драгоценной слюды,
Прутьев ивовых, на неделю еды,
И подъячного, чтоб смотрел-глядел.
Необычное мужичок мастерил:
Вострым ножиком он холст кромсал,
Из белужьих жабр хитрый клей варил,
Прутья ивовые в три ряда вязал.
От рассветной зари до тёмных небес
Он работал и не печалился.
Он старался — чёрт! Он смеялся — бес!
«Получается!.. Ой… получается!!!»

Слух прошёл по Москве:
— Лихие дела!
— Мужичонка?
— Чтоб мне с места не встать!
— Завтра в полдень, слышь?
— Два великих крыла…
— На Ивановской!
— Аки птица, летать?

— Что? Творишь, холоп?
— Не худое творю…
— Значит, хочешь взлететь?
— Даже очень хочу!
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю!
— Ну, а как не взлетишь?!
— Непременно взлечу!

Мужичонка-лиходей, рожа варежкой,
Появившись из ворот, скособоченный,
Дня тридцатого апреля, на Ивановскую
Вышел — вынес два крыла перепончатых.
Отливали эти крылья сверкающие
Толи кровушкою, толи пожарами.
Сам боярин Троекуров, со товарищами,
Поглазеть на это чудо пожаловали.
Крыльев радужных таких земля не видела.
И надел их мужик, слегка важничая.
Вся Ивановская площадь шеи вытянула…
Приготовилася ахнуть вся Ивановская!

Вот он крыльями взмахнул,
Сделал первый шаг…
Вот он чаще замахал,
От усердья взмок…
Вот на цыпочки привстал…
Да не взлеталось никак.
Вот он щёки надул,
Да взлететь не смог!
Он и плакал, и молился, и два раза вздыхал,
Закатив глаза, подпрыгивал по-заячьи.
Он поохивал, присвистывал и крыльями махал,
И ногами семенил, как в присядочку…
По земле стучали крылья,
Крест мотался на груди,
Обдавала пыль вельможного боярина.
Мужичку уже кричали:
«Ну чего же ты?! Лети!!!
Обещался, так взлетай, окаянина!!!»
И тогда он завопил:
«Да где ж ты?! Господи!!!»
И купца задел крылом, пробегаючи.
Вся Ивановская площадь взвыла в хохоте,
Так, что брызнули с крестов стаи галочьи.

А мужик упал на землю, как подрезанный,
И не слышал он ни хохота, ни карканья.
Сам боярин Троекуров не побрезговали —
Подошли к мужику и в личность харкнули.
И сказали так бояре:
«Будя! Досыта
Посмеялись! А теперь давай похмуримся:
Батогами его!
Да чтоб не дo смерти!
Чтоб денёчка два пожил, да помучился!»

Ой, взлетали батоги, посреди весны…
Вился каждый батожок в небе пташкою…
И оттудова — да поперёк спины!
Поперёк спины, да всё с оттяжкою!
Чтобы думал — знал!..
Чтобы впрок — для всех!..
Чтоб вокруг тебя стало красненько!..
Да с размахом — Ах!..
Чтоб до сердца — Эх!..
И ещё раз — Ох!..
И — полразика…

— В землю смотришь, холоп?
— В землю смотрю…
— Полетать хотел?
— И теперь хочу.
— Аки птица, говоришь?
— Аки птица, говорю…
— Ну, а дальше как?!
— Непременно взлечу!..

Мужичонка-лиходей, рожа варежкой…
Одичалых собак пугая стонами,
В ночь промозглую лежал на Ивановской,
Словно чёрный крест — руки в стороны.
Посредине государства, затаённого во мгле,
Посреди берёз и зарослей смородины,
На заплаканной, залатанной, загадочной земле
Хлеборобов,
Храбрецов
И юродивых.
Посреди иконных ликов и немыслимых личин,
Бормотанья и тоски неосознанной,
Посреди пиров и пыток, пьяных песен и лучин,
Человек лежал ничком, в крови собственной.

Он лежал один. И не было ни звёзд, ни облаков.
Он лежал, широко глаза открывши.
И спина его горела не от царских батогов,
Прорастали крылья в ней.
Крылья!..
Крылышки!..

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Ты боже, боже, Спас милостивой!
К чему рано над нами прогневался,
Сослал нам, боже, прелестника,
Злаго Расстригу Гришку Атрепьева.
Уже ли он, Расстрига, на царство сел,
Называется Расстрига прямым царем;
Царем Димитрием Ивановичем Углецким.
Недолго Расстрига на царстве сидел,
Похотел Расстрига женитися,
Не у себя-то он в каменно́й Москве,
Брал он, Расстрига, в проклятой Литве,
У Юрья пана Седомирскова
Дочь Маринку Юрьеву,
Злу еретницу-безбожницу.
На вешней праздник, Николин день,
В четверг у Расстриги свадьба была,
А в пятницу праздник Николин день
Князи и бояра пошли к заутрени,
А Гришка Расстрига он в баню с женой;
На Гришки рубашка кисейная,
На Маринке соян хрущето́й камки.
А час-другой поизойдучи,
Уже князи и бояра от заутрени,
А Гришка Расстрига из бани с женой.
Выходит Расстрига на Красной крылец,
Кричит-ревет зычным голосом:
«Гой еси, клюшники мои, приспешники!
Приспевайте кушанье разное,
А и пос(т)ное и скоромное:
Заутра будет ко мне гость дорогой,
Юрья пан са паньею».
А втапоры стрельцы догадалися,
За то-то слово спохватилися,
В Боголюбов монастырь металися
К царице Марфе Матвеевне:
«Царица ты, Марфа Матвеевна!
Твое ли это чадо на царстве сидит,
Царевич Димитрей Иванович?».
А втапоры царица Марфа Матвеевна заплакала
И таковы речи во слезах говорила:
«А глупы, стрельцы, вы, недогадливы!
Какое мое чадо на царстве сидит?
На царстве у вас сидит Расстрига,
Гришка Атрепьев сын.
Потерен мой сын, царевич Димитрей Иванович, на Угличе
От тех от бояр Годуновыех,
Ево мощи лежат в каменной Москве
У чудных Сафеи Премудрыя.
У тово ли-та Ивана Великова
Завсегда звонят во царь-колокол,
Соборны попы собираются,
За всякия праздники совершают понафиды
За память царевича Димитрия Ивановича,
А Годуновых бояр проклинают завсегда».
Тут стрельцы догадалися,
Все оне собиралися,
Ко Красному царскому крылечку металися,
И тут в Москве [в]збунтовалися.
Гришка Расстрига дагадается,
Сам в верхни чердаки убирается
И накрепко запирается,
А злая ево жена Маринка-безбожница
Сорокою обвернулася
И из полат вон она вылетела.
А Гришка Расстрига втапоры догадлив был,
Бросался он со тех чердаков на копья вострыя
Ко тем стрельцам, удалым молодцам.
И тут ему такова смерть случилась.

Алексей Алексеевич Тихонов-Луговой

Отрывок из неоконченного романа "Дорогая родина"

«Почемому же и учитель еси души моей и
телу моему? Или ты даси ответь за душу
мою в день Страшнаго Суда?»
Из письма Иоанна ИV к кн. Курбскому.
Молчи, холоп!
Я каяться и унижаться властен
Пред кем хочу.
«Смерть Иоанна Грознаго». Гр. А.К.Толстой.
…Во время оно Царь Иван.
Душевной мукой удрученный.
Забыв на время царский сап,
Не раз—коленопреклоненный —
Перед боярами стоял
И, со смирением неложным,
В деяньи каяся безбожном.
Их о прощеньи умолял:
Уничижаясь добровольно,
Искал душе покоя он…
Но если в этот миг, невольно
Тем покаяньем увлечен,
Кто из бояр—льстецов проворных —
Свое участье пред царем,
В словах и льстивых, и притворных,
Решался высказать,—огнем,
Бывало, взор царя зажжется,
Гроза в душе его проснется,
Избороздят морщины лоб, —
Участья речью недоволен,
Царь молвит дерзкому: "Холоп,
"Молчи! Я унижаться волен.
"Я царь! Судья души моей
"Лишь Бог; а ты—возьми терпенье —
"Ни изрекать мне осужденья,
«Ни соболезновать не смей.»
И этот образ величавый,
Покрытый памятью кровавой,
Жестокий, страшный, по—родной,
Из тьмы времен передо мной
Всегда встает живым укором,
Когда я слышу, как, порой,
С пришельцами сливаясь хором,
Мы, русские, клеймим позором
Родную Русь. Мы клеветой
С плеча все русское пятнаем
И, как подачки, ожидаем,
Как псы, обглоданную кость,
От чужеземцев одобренья
Нам за холопье униженье!..
Мне в эти скорбныя мгновенья
Терзает сердце коршун-злость,
Кипит в душе негодованье,
Я не могу тогда молчать,
И, внемля слову порицанья,
Мне братьям хочется сказать:
"Пускай еще мы грубы, дики,
"Пускай отсталый мы народ, —
"Но все же мы народ великий,
"И бодро мы идем вперед!
"Пусть покаянными речами
"Мы меж собой—не пред врагами —
"Больную совесть облегчим
"И зло в себе самих казним;
"ИИ пусть бы в нас навек остался
"Тот дух смиренья буйных сил:
"Сам Царь Иван уничижался,
"Зане—хоть царь—он русский был;
"Но, если чужеземец дерзкий —
"Судья, непрошенный на суд,
"Быть может корень зла и смут —
"Нас оскорбит хулою мерзкой,
"Иль в тайных выгодах своих —
"Пришлец на пажитях чужих —
"Надев участия личину,
"Откроет наших зол пучину
"И с нами вместе, на-показ,
"О нашем горе плакать будет, —
"Пусть гордость наш язык разбудит.
"Пускай у каждаго из нас
"Сорвется вмиг без колебанья
"Достойный русскаго ответ:
"—Пришлец, умолкни! Места нет
"Тебе средь русскаго страданья,
"Средь наших горестей и бед;
"И если слезы покаянья
"Мы льем над родиной своей, —
"Не нужно жалости твоей:
"Ты в эти скорбныя мгновенья
"Ни изрекать ей осужденья,
«Ни соболезновать не смей! --»

Максимилиан Александрович Волошин

Написание о царях московских

Царь Иван был ликом некрасив,
Очи имея серы, пронзительны и беспокойны.
Нос протягновенен и покляп.
Ростом велик, а телом сух.
Грудь широка и туги мышцы.
Муж чудных рассуждений,
Многоречив зело,
В науке книжной опытен и дерзок.
А на рабы от Бога данные жестокосерд.
В пролитьи крови
Неумолим.
Жен и девиц сквернил он блудом много.
И множество народа
Немилостивой смертью погубил.
Таков был царь Иван.

Царь же Федор
Был ростом мал,
А образ имея постника,
Смирением обложен,
О мире попеченья не имея,
А только о спасении душевном.
Таков был Федор-царь.

Царь Борис — во схиме Боголеп —
Был образом цветущ,
Сладкоречив вельми,
Нищелюбив и благоверен,
Строителен зело
И о державе попечителен.
Держась рукой за верх срачицы, клялся
Сию последнюю со всеми разделить.
Единое имея неисправленье:
Ко властолюбию несытое желанье
И ко врагам сердечно прилежанье.
Таков был царь Борис.

Царевич Федор — сын царя Бориса —
Был отрок чуден,
Благолепием цветущ,
Как в поле крин, от Бога преукрашен,
Очи велики, черны,
Бел лицом,
А возраст среден.
Книжному научен почитанью.
Пустошное али гнилое слово
Из уст его вовек не исходише.

Царевна Ксения
Власы имея черны, густы,
Аки трубы лежаще по плечам.
Бровьми союзна, телом изобильна,
Вся светлостью облистана
И млечной белостью
Всетельно облиянна.
Воистину во всех делах чредима.
Любила воспеваемые гласы
И песни духовные.
Когда же плакала,
Блистала еще светлее
Зелной красотой.

Расстрига был ростом мал,
Власы имея руды.
Безбород и с бородавкой у переносицы.
Пясти тонки,
А грудь имел широку,
Мышцы толсты,
А тело помраченно.
Обличьем прост,
Но дерзостен и остроумен
В речах и наученьи книжном.
Конские ристалища любил,
Был ополчитель смел.
Ходил танцуя.

Марина Мнишек была прельстительна.
Бела лицом, а брови имея тонки.
Глаза змеиные. Рот мал. Поджаты губы.
Возрастом невелика,
Надменна обращеньем.
Любила плясания и игрища,
И пялишася в платья
Тугие с обручами,
С каменьями и жемчугом,
Но паче честных камней любяше негритенка.

Царь Василий был ростом мал,
А образом нелеп.
Очи подслеповаты. Скуп и неподатлив.
Но книжен и хитер.
Любил наушников,
Был к волхованьям склонен.

Боярин Федор — во иночестве Филарет —
Роста и полноты был средних.
Был обходителен.
Опальчив нравом.
Владетелен зело.
Божественное писанье разумел отчасти.
Но в знании людей был опытен:
Царями и боярами играше,
Аки на тавлее.
И роду своему престол Московский
Выиграл.

Так видел их и, видев, записал
Иван Михайлович
Князь Катырев-Ростовский.

Ольга Николаевна Чюмина

Князь Михаил Скопин-Шуйский

Недавний гул сражений сменили празднества;
Ликуя, веселится престольная Москва

И чествует героя, который, ополчась
В тяжелую годину страну родную спас;

Пред кем благоговела вся русская земля,
Когда вступал он в стены священные Кремля

С победой, окруженный дружиной удальцов,
И в честь его гудели все «сорок сороков»,

И все уста слилися в восторженный привет:
— Хвала тому и слава на много, много лет,

Кто Русь от Самозванца и ляхов защитил:
Да здравствует вовеки князь Скопин Михаил!

Тебе, кто был престола российского щитом —
За подвиг избавленья отчизна бьет челом.

И меж толпы народа, в блистающей броне,
Князь Скопин тихо ехал на ратном скакуне,

И сердце ликовало в груди богатыря,
И лик его был светел, как ясная заря.

Сам царь его с почетом встречает у палат
И мрачен лишь Димитрий — царя Василья брат.

Что день — то в честь героя пиры и празднества,
На славу веселится престольная Москва.

В палате Воротынских крестинный пир горой:
С вечерни льются вина заморские рекой.

В палате золоченой, под звон веселый чар,
Победы воспевает недавние гусляр.

Он славит Михаила — Руси богатыря,
Избранника народа, избранника царя.

Внимает песнопенью бояр маститых ряд,
У юношей же взоры отвагою горят.

Но, чествуемый всеми, невесел Михаил,
Сидит он за трапезой задумчив и уныл.

И нет у князя прежних чарующих речей,
Улыбка не сияет из голубых очей.

Печалью отуманив прекрасное чело,
В душе его глубоко предчувствие легло…

Он чует, что недаром, лукавством одержим,
К царю ходил Димитрий с изветом воровским.

Хоть царь Василий в гневе не внял его словам,
Но Дмитрий не прощает и мстить умеет сам.

Во взоре дяди злобном читает он вражду,
И этот взор невольно сулит ему беду…

Но тучка набежала и вновь умчится в даль,
И молодца недолго преследует печаль.

— На все Господня воля! — решил, подумав, князь,
И снова он внимает певцу, развеселясь.

И снова, ликом светел, внимает звону чар,
Веселью молодежи, речам седых бояр.

Но вот в уборе, шитом камением цветным,
Кума к нему подходит с подносом золотым;

Ему подносит чару заморского вина
Княгиня Катерина, Димитрия жена.

Из рук ее с поклоном взял чашу Михаил,
И всех улыбкой ясной, как солнце, озарил:

— Бояре! я за веру, за родину свою,
За здравье государя всея Русии пью! —

Воскликнул он, и кубок заздравный осушил,
И клик единодушный ему ответом был.

Но что же с Михаилом? Отрава? Злой недуг?..
Скользит тяжелый кубок из ослабевших рук,

И бледность разлилася смертельная в чертах,
И пена проступает на сомкнутых устах…

Как юный дуб могучий, подкошенный грозой —
Он падает на землю средь гридницы княжо́й.

С утра толпа народа спешит со всех концов,
С утра гудят уныло все «сорок сороков».

Как мать, лишася сына, как горькая вдова —
Оплакивает слезно престольная Москва

Того, кто столь недавно был верным ей щитом,
Кого она с великим встречала торжеством.

Зане́ — по воле Божьей, во цвете юных сил
Почил ее защитник, князь Скопин Михаил!

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да в старые годы, прежния,
Во те времена первоначальныя,
Когда воцарился царь-государь,
А грозны царь Иван Васильевич,
Что взял он царство Казанское,
Симеона-царя во полон полонил
С царицею со Еленою
Выводил он измену из Киева,
Что вывел измену из Нова-города,
Что взял Резань, взял и Астрахань.
А ныне у царя в каменной Москве
Что пир идет у него навеселе,
А пир идет про князей, про бояр,
Про вельможи, гости богатыя,
Про тех купцов про сибирскиех.
Как будет летне-ет день в половина дня,
Смиренна беседушка навеселе,
А все тута князи-бояра
И все на пиру напивалися,
Промеж собою оне расхвасталися:
А сильной хвастает силою,
Богата-ет хвастает богатеством.
Злата труба в царстве протрубила,
Прогласил царь-государь, слово выговорил:
«А глупы бояра, вы, неразумныя!
А все вы безделицой хвастаетесь,
А смею я, царь, похвалитися,
Похвалитися и похвастати,
Что вывел измену я из Киева
Да вывел измену из Нова-города,
А взял я Резань, взял и Астрахань».
В полатах злата труба протрубила,
Прогласил в полатах царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Не вывел измены в каменной Москве:
Что есть у нас в каменной Москве
Что три большия боярина,
А три Годуновы изменники!».
За то слово царь спохватается:
«Ты гой еси, чадо мое милое,
Что меньшей Федор Иванович!
Скажи мне про трех ты бояринов,
Про трех злодеев-изменников:
Первова боярина в котле велю сварить,
Другова боярина велю на кол посадить,
Третьева боярина скоро велю сказнить».
Ответ держит тут царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Ты сам про них знаешь и ведаешь,
Про трех больших бояринов,
Про трех Годуновых-изменников,
Ты пьешь с ними, ешь с еднова блюда,
Единую чарой с ними требуешь!».
То слово царю не взлюбилося,
То слово не показалося:
Не сказал он изменников по имени.
Ему тута за беду стало,
За великую досаду показалося,
Скрычал он, царь, зычным голосом:
«А ест(ь) ли в Москве немилостивы палачи?
Возьмите царевича за белы ручки,
Ведите царевича со царскова двора
За те за вороты москворецкия,
За славную матушку за Москву за реку,
За те живы мосты калиновы,
К тому болоту поганому,
Ко той ко луже кровавыя,
Ко той ко плахе белодубовой!».
А все палачи испужалися,
Что все в Москве разбежалися,
Един палач не пужается,
Един злодей выступается:
Малюта-палач сын Скурлатович.
Хватя он царевича за белы ручки,
Повел царевича за Москву за реку.
Перепахнула вестка нерадошна
Во то во село в Романовское,
В Романовское во боярское
Ко старому Никите Романовичу,
Нерадошна вестка, кручинная:
«А и гой еси, сударь мой дядюшка,
Ты старой Никита Романович!
А спишь-лежишь, опочив держишь,
Али те, Никите, мало можется?
Над собою ты невзгоды не ведаешь:
Упала звезда поднебесная,
Потухла в соборе свеча местная,
Не стало царевича у нас в Москве,
А меньшева Федора Ивановича!».
Много Никита не выспрашивает,
А скоро метался на широкой двор,
Скричал он, Никита, зычным голосом:
«А конюхи, мои приспешники!
Ведите наскоре добра коня
Неседленова, неуздонова!».
Скоро-де конюхи металися,
Подводят наскоре добра коня,
Садился Никита на добра коня,
За себе он, Никита, любимова конюха хватил,
Поскакал за матушку Москву за реку,
А шапкой машет, головой качает,
Кричит, он ревет зычным голосом:
«Народ православной! не убейтеся,
Дайте дорогу мне широкую!».
Настиг палача он во полупутя,
Не дошед до болота поганова,
Кричит на ево зычным голосом:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Не за свойской кус ты хватаешься,
А этим кусом ты подавишься!
Не переводи ты роды царския!».
Говорит Малюта, немилостивой палач:
«Ты гой, Никита Романович!
А наше-та дела повеленое.
Али палачу мне самому быть сказнену?
А чем окровенить саблю вострую?
Что чем окровенить руки, руки белыя?
А с чем притить к царю пред очи,
Пред ево очи царския?».
Отвечает Никита Романович:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Сказни ты любимова конюха моево,
Окровени саблю вострую,
Замарай в крове руки белыя свои,
А с тем поди к царю пред очи,
Перед ево очи царския!».
А много палач не выспрашивает,
Сказнил любимова конюха ево,
Окровенил саблю вострую,
Заморал руки белые свои,
А прямо пошел к царю пред очи,
Подмастерья ево голову хватил;
Идут к царю пред очи ево царския,
В ево любимою крестовою.
А грозны царь Иван Васильевич,
Завидевши сабельку вострую,
А востру саблю кровавую
Тово палача немилостива,
Потом же увидел и голову у них,
А где-ка стоял он, и тута упал:
Что резвы ноги подломилися,
Что царски очи замутилися,
Что по три дня ни пьет не ест.
Народ-християне православныя
Положили любимова конюха
На те на телеги на ординския,
Привезли до Ивана Великова,
Где кладутся цари и царевичи,
Где их роды, роды царския,
Завсегда звонят во царь-колокол.
А старой Никита Романович,
Хватя он царевича, на добра коня посадил,
Увез во село свое Романовское,
В Романовское и боярское.
Не пива ему варить, не вина курить,
А пир пошел у него на радостях,
А в трубки трубят по-ратному,
Барабаны бьют по-воинскому,
У той у церкви соборныя
Сбирались попы и дьяконы,
А все ведь причетники церковныя,
Отпевали любимова конюха.
А втапоры пригодился царь,
А грозны царь Иван Васильевич,
А трижды земли на могилу бросил,
С печали царь по царству пошел,
По тем широким по улицам.
А те бояре Годуновые идут с царем,
Сами подмолвилися:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
У тебя кручина несносная,
У боярина пир идет навеселе,
У старова Никиты Романовича».
А грозны царь он и крут добре:
Послал посла немилостивова,
Что взять его, Никиту, нечестно к нему.
Пришел посол ко боярину в дом,
Взял Никиту, нечестно повел,
Привел ко царю пред ясны очи.
Не дошед, Никита поклоняется
О праву руку до сыру землю,
А грозны царь Иван Васильевич
А в правой руке держит царской костыль,
А в левой руке держит царско жезло,
По нашему, сибирскому, — востро копье,
А ткнет он Никиту в праву ноги,
Пришил ево ко сырой земли,
А сам он, царь, приговаривает:
«Велю я Никиту в котле сварить,
В котле сварить, либо на кол посадить,
На кол посадить, скоро велю сказнить:
У меня кручина несносная,
А у тебя, боярина, пир навеселе!
К чему ты, Никита в доме добре радошен?
Али ты, Никита, какой город взял?
Али ты, Никита, корысть получил?».
Говорит он, Никита, не с упадкою:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
Не вели мене казнить, прикажи говорить:
А для того у мене пир навеселе,
Что в трубочки трубят па-ратному,
В барабаны бьют по-воинскому —
Утешают млада царевича,
Что меньшева Федора Ивановича!».
А много царь не выспрашивает,
Хватя Никиту за праву руку,
Пошел в палаты во боярския,
Отворяли царю на́ пету,
Вошел в палаты во боярския.
Поднебестна звезда уж высоко взашла,
В соборе местна свеча затеплялася,
Увидел царевича во большом месте,
В большом месте, в переднем угле,
Под местными иконами, —
Берет он царевича за белы ручки,
А грозны царь Иван Васильевич,
Целовал ево во уста сахарныя,
Скричал он, царь, зычным голосом:
«А чем боярина пожаловати,
А старова Никиту Романовича?
А погреб тебе злата-серебра,
Второе тебе — питья разнова,
А сверх того — грамата тарханная;
Кто церкву покрадет, мужика ли убьет,
А кто у жива мужа жену уведет
И уйдет во село во боярское
Ко старому Никите Романовичу, —
И там быть им не в вы́доче».
А было это село боярское,
Что стало село Пребраженское
По той по грамоте тарханныя.
Отныне ана словет и до веку.

Алексей Толстой

Змей Тугарин

1

Над светлым Днепром, средь могучих бояр,
Близ стольного Киева-града,
Пирует Владимир, с ним молод и стар,
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

2

И молвит Владимир: «Что ж нету певцов?
Без них мне и пир не отрада!»
И вот незнакомый из дальних рядов
Певец выступает на княжеский зов —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

3

Глаза словно щели, растянутый рот,
Лицо на лицо не похоже,
И выдались скулы углами вперед,
И ахнул от ужаса русский народ:
«Ой рожа, ой страшная рожа!»

4

И начал он петь на неведомый лад:
«Владычество смелым награда!
Ты, княже, могуч и казною богат,
И помнит ладьи твои дальний Царьград —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

5

Но род твой не вечно судьбою храним,
Настанет тяжелое время,
Обнимет твой Киев и пламя и дым,
И внуки твои будут внукам моим
Держать золоченое стремя!»

6

И вспыхнул Владимир при слове таком,
В очах загорелась досада,
Но вдруг засмеялся, и хохот кругом
В рядах прокатился, как по небу гром, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

7

Смеется Владимир, и с ним сыновья,
Смеется, потупясь, княгиня,
Смеются бояре, смеются князья,
Удалый Попович, и старый Илья,
И смелый Никитич Добрыня.

8

Певец продолжает: «Смешна моя весть
И вашему уху обидна?
Кто мог бы из вас оскорбление снесть!
Бесценное русским сокровище честь,
Их клятва: „Да будет мне стыдно!”

9

На вече народном вершится их суд,
Обиды смывает с них поле —
Но дни, погодите, иные придут,
И честь, государи, заменит вам кнут,
А вече — каганская воля!»

10

«Стой! — молвит Илья. — Твой хоть голос и чист,
Да песня твоя не пригожа!
Был вор Соловей, как и ты, голосист,
Да я пятерней приглушил его свист —
С тобой не случилось бы то же!»

11

Певец продолжает: «И время придет,
Уступит наш хан христианам,
И снова подымется русский народ,
И землю единый из вас соберет,
Но сам же над ней станет ханом.

12

И в тереме будет сидеть он своем,
Подобен кумиру средь храма,
И будет он спины вам бить батожьем,
А вы ему стукать да стукать челом —
Ой срама, ой горького срама!»

13

«Стой! — молвит Попович. — Хоть дюжий твой рост,
Но слушай, поганая рожа:
Зашла раз корова к отцу на погост,
Махнул я ее через крышу за хвост —
Тебе не было бы того же!»

14

Но тот продолжает, осклабивши пасть:
«Обычай вы наш переймете,
На честь вы поруху научитесь класть,
И вот, наглотавшись татарщины всласть,
Вы Русью ее назовете!

15

И с честной поссоритесь вы стариной,
И, предкам великим на сором,
Не слушая голоса крови родной,
Вы скажете: „Станем к варягам спиной,
Лицом повернемся к обдорам!”»

16

«Стой! — молвит, поднявшись, Добрыня. — Не смей
Пророчить такого нам горя!
Тебя я узнал из негодных речей:
Ты старый Тугарин, поганый тот змей,
Приплывший от Черного моря!

17

На крыльях бумажных, ночною порой,
Ты часто вкруг Киева-града
Летал и шипел, но тебя не впервой
Попотчую я каленою стрелой —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

18

И начал Добрыня натягивать лук,
И вот, на потеху народу,
Струны богатырской послышавши звук,
Во змея певец перекинулся вдруг
И с шипом бросается в воду.

19

«Тьфу, гадина! — молвил Владимир и нос
Зажал от несносного смрада, —
Чего уж он в скаредной песне не нес,
Но, благо, удрал от Добрынюшки пес, —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

20

А змей, по Днепру расстилаясь, плывет,
И, смехом преследуя гада,
По нем улюлюкает русский народ:
«Чай, песни теперь уже нам не споет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

21

Смеется Владимир: «Вишь, выдумал нам
Каким угрожать он позором!
Чтоб мы от Тугарина приняли срам!
Чтоб спины подставили мы батогам!
Чтоб мы повернулись к обдорам!

22

Нет, шутишь! Живет наша русская Русь!
Татарской нам Руси не надо!
Солгал он, солгал, перелетный он гусь,
За честь нашей родины я не боюсь —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

23

А если б над нею беда и стряслась,
Потомки беду перемогут!
Бывает, — примолвил свет-солнышко-князь, —
Неволя заставит пройти через грязь,
Купаться в ней — свиньи лишь могут!

24

Подайте ж мне чару большую мою,
Ту чару, добытую в сече,
Добытую с ханом хозарским в бою, —
За русский обычай до дна ее пью,
За древнее русское вече!

25

За вольный, за честный славянский народ,
За колокол пью Новаграда,
И если он даже и в прах упадет,
Пусть звен его в сердце потомков живет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

26

Я пью за варягов, за дедов лихих,
Кем русская сила подъята,
Кем славен наш Киев, кем грек приутих,
За синее море, которое их,
Шумя, принесло от заката!»

27

И выпил Владимир, и разом кругом,
Как плеск лебединого стада,
Как летом из тучи ударивший гром,
Народ отвечает: «За князя мы пьем —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

28

Да правит по-русски он русский народ,
А хана нам даром не надо!
И если настанет година невзгод,
Мы верим, что Русь их победно пройдет —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

29

Пирует Владимир со светлым лицом,
В груди богатырской отрада,
Он верит: победно мы горе пройдем,
И весело слышать ему над Днепром:
«Ой ладо, ой ладушки-ладо!»

30

Пирует с Владимиром сила бояр,
Пируют посадники града,
Пирует весь Киев, и молод, и стар:
И слышен далеко звон кованых чар —
Ой ладо, ой ладушки-ладо!

Алексей Толстой

Слепой

1

Князь выехал рано средь гридней своих
В сыр-бор полеванья изведать;
Гонял он и вепрей, и туров гнедых,
Но время доспело, звон рога утих,
Пора отдыхать и обедать.

2

В логу они свежем под дубом сидят
И брашна примаются рушать;
И князь говорит: «Мне отрадно звучат
Ковши и братины, но песню бы рад
Я в зелени этой послушать!»

3

И отрок озвался: «За речкою там
Убогий мне песенник ведом;
Он слеп, но горазд ударять по струнам»;
И князь говорит: «Отыщи его нам,
Пусть тешит он нас за обедом!»

4

Ловцы отдохнули, братины допив,
Сидеть им без дела не любо,
Поехали дале, про песню забыв, —
Гусляр между тем на княжой на призыв
Бредёт ко знакомому дубу.

5

Он щупает посохом корни дерев,
Плетётся один чрез дубраву,
Но в сердце звучит вдохновенный напев,
И дум благодатных уж зреет посев,
Слагается песня на славу.

6

Пришёл он на место: лишь дятел стучит,
Лишь в листьях стрекочет сорока —
Но в сторону ту, где, не видя, он мнит,
Что с гриднями князь в ожиданье сидит,
Старик поклонился глубоко:

7

«Хвала тебе, княже, за ласку твою,
Бояре и гридни, хвала вам!
Начать песнопенье готов я стою —
О чём же я, старый и бедный, спою
Пред сонмищем сим величавым?

8

Что в вещем сказалося сердце моём,
То выразить речью возьмусь ли?»
Пождал — и, не слыша ни слова кругом,
Садится на кочку, поросшую мхом,
Персты возлагает на гусли.

9

И струн переливы в лесу потекли,
И песня в глуши зазвучала…
Все мира явленья вблизи и вдали:
И синее море, и роскошь земли,
И цветных камений начала,

10

Что в недрах подземия блеск свой таят,
И чудища в море глубоком,
И в тёмном бору заколдованный клад,
И витязей бой, и сверкание лат —
Всё видит духовным он оком.

11

И подвиги славит минувших он дней,
И всё, что достойно, венчает:
И доблесть народов, и правду князей —
И милость могучих он в песне своей
На малых людей призывает.

12

Привет полонённому шлёт он рабу,
Укор градоимцам суровым,
Насилье ж над слабым, с гордыней на лбу,
К позорному он пригвождает столбу
Грозящим пророческим словом.

13

Обильно растёт его мысли зерно,
Как в поле ячмень золотистый;
Проснулось, что в сердце дремало давно —
Что было от лет и от скорбей темно,
Воскресло прекрасно и чисто.

14

И лик озарён его тем же огнём,
Как в годы борьбы и надежды,
Явилася власть на челе поднятом,
И кажутся царской хламидой на нём
Лохмотья раздранной одежды.

15

Не пелось ему ещё так никогда,
В таком расцветанье богатом
Ещё не сплеталася дум череда —
Но вот уж вечерняя в небе звезда
Зажглася над алым закатом.

16

К исходу торжественный клонится лад,
И к небу незрящие взоры
Возвёл он, и, духом могучим объят,
Он песнь завершил — под перстами звучат
Последние струн переборы.

17

Но мёртвою он тишиной окружён,
Безмолвье пустынного лога
Порой прерывает лишь горлицы стон,
Да слышны сквозь гуслей смолкающий звон
Призывы далёкого рога.

18

На диво ему, что собранье молчит,
Поник головою он думной —
И вот закачалися ветви ракит,
И тихо дубрава ему говорит:
«Ты гой еси, дед неразумный!

19

Сидишь одинок ты, обманутый дед,
На месте ты пел опустелом!
Допиты братины, окончен обед,
Под дубом души человеческой нет,
Разъехались гости за делом!

20

Они средь моей, средь зелёной красы
Порскают, свой лов продолжая;
Ты слышишь, как, в след утыкая носы,
По зверю вдали заливаются псы,
Как трубит охота княжая!

21

Ко сбору ты, старый, прийти опоздал,
Ждать некогда было боярам,
Ты песней награды себе не стяжал,
Ничьих за неё не услышишь похвал,
Трудился, убогий, ты даром!»

22

«Ты гой еси, гой ты, дубравушка-мать,
Сдаётся, ты правду сказала!
Я пел одинок, но тужить и роптать
Мне, старому, было б грешно и нестать —
Наград моё сердце не ждало!

23

Воистину, если б очей моих ночь
Безлюдья от них и не скрыла,
Я песни б не мог и тогда перемочь,
Не мог от себя отогнать бы я прочь,
Что душу мою охватило!

24

Пусть по следу псы, заливаясь, бегут,
Пусть ловлею князь удоволен!
Убогому петь не тяжёлый был труд,
А песня ему не в хвалу и не в суд,
Зане он над нею не волен!

25

Она, как река в половодье, сильна,
Как росная ночь, благотворна,
Тепла, как душистая в мае весна,
Как солнце приветна, как буря грозна,
Как лютая смерть необорна!

26

Охваченный ею не может молчать,
Он раб ему чуждого духа,
Вожглась ему в грудь вдохновенья печать,
Неволей иль волей он должен вещать,
Что слышит подвластное ухо!

27

Не ведает горный источник, когда
Потоком он в степи стремится,
И бьёт и кипит его, пенясь, вода,
Придут ли к нему пастухи и стада
Струями его освежиться!

28

Я мнил: эти гусли для князя звучат,
Но песня, по мере как пелась,
Невидимо свой расширяла охват,
И вольный лился без различия лад
Для всех, кому слушать хотелось!

29

И кто меня слушал, привет мой тому!
Земле-государыне слава!
Ручью, что ко слову журчал моему!
Вам, звёздам, мерцавшим сквозь синюю тьму!
Тебе, мать сырая дубрава!

30

И тем, кто не слушал, мой также привет!
Дай Бог полевать им не даром!
Дай князю без горя прожить много лет,
Простому народу без нужды и бед,
Без скорби великим боярам!»

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

За рекою, переправою,
За деревнею Сосновкою,
Под Конотопом под городом,
Под стеною белокаменной,
На лугах, лугах зеленыех
Тут стоят полки царские,
Все полки государевы,
Да и роты были дворянские.
А из да́леча-дале́ча, из чиста́ поля́,
Из тово ли из роздолья широкова,
Кабы черныя вороны тобуном тобунилися, —
Собирались-сезжались
Калмыки со башкирцами,
Напущалися татарове
На полки государевы.
Оне спрашивают, татарове,
Из полков государевых
Себе сопротивника,
А из полку государева
Сопротивника не выбрали
Не из стрельцов, не из салдат-молодцов.
Втапоры выезжал Пожарской князь,
Князь Семен Романович,
Он боярин большей словет
Пожарской князь.
Выезжал он на вылозку
Сопротив татарина
И злодея наез(д)ника.
А татарин у себя держит в руках
Копье вострое,
А славны Пожарски(й)-князь —
Одну саблю вострую
Во рученьки правыя.
Как два ясныя соколы
В чистом поле слеталися,
А сезжались в чистом поле
Пожарской-боярин с татарином.
Помогай, бог, князю Семену Романовичу Пожарскому!
Своей саблей вострою,
Он отводил востро копье татарское
И срубил ему голову,
Что татарину-наез(д)нику.
А завыли злы татарове поганыя:
Убил у них наез(д)ника,
Что не славнова татарина.
А злы татарове крымския,
Оне злы да лукавые:
Подстрелили добра коня
У Семена Пожарскова.
Падает ево окарачь доброй конь,
Воскричит Пожарской-князь
Во полки государевы:
«А и вы, салдаты новобраные,
Вы стрельцы государевы!
Подведите мне добра коня,
Увезите Пожарскова,
Увезите во полки государевы!».
Злы татарове крымские,
Оне злы да лукавые,
А металися грудою,
Полонили князя Пожарскова,
Увезли ево во свои степи крымския,
К самому хану крымскому,
Деревенской шишиморы.
Ево стал он допрашивать:
«А и гой еси, Пожарской-князь,
Князь Семен Романович!
Послужи мне верою,
Да ты верою-правдою,
Заочью не изменою,
Еще как ты царю служил,
Да царю своему белому,
А и так-та ты мне служи,
Самому хану крымскому,
Я ведь буду тебе жаловать
Златом и серебром,
Да и женки прелес(т)ными,
И душами красными девицами!».
Отвечает Пожарской-князь
Самому хану крымскому:
«А и гой еси, крымской хан,
Деревенской шишимары!
Я бы рад тебе служить,
Самому хану крымскому,
Кобы́ не скованы мои резвы ноги,
Да не связаны белы руки
Во чембуры шелковыя;
Кабы мне сабелька вострая, —
Послужил бы тебе верою
На твоей буйной голове,
Я срубил (бы) тебе буйну голову!».
Скричит тут крымской хам,
Деревенской шишимары:
«А и вы, татары поганыя!
Увезите Пожарскова на горы высокия,
Срубите ему голову,
Изрубите ево бело тело
Во части во мелкие,
Разбросайте Пожарскова
По далече чисту полю!».
Кабы черныя вороны
Закричали-загайкали,
Ухватили татарове
Князя Семена Пожарскова,
Повезли ево татарове
Оне на гору высокую,
Сказнили татарове
Князя Семена Пожарскова,
Отрубили буйну голову,
Иссекли бело тело
Во части во мелкия,
Разбросали Пожарскова
По далече чисту полю,
Оне сами уехали
К самому хаму крымскому.
Оне день-другой не идут,
Никто не проведает,
А из полку было государева,
Казаки двоя выбрались,
Эти двоя казаки-молодцы,
Оне на гору пешком пошли,
И [в]зошли тута на гору высокую,
И увидели те молодцы
То ведь тело Пожарскова:
Голова его по собе лежит,
Руки, ноги разбросаны,
А ево бело тело во части изрублено
И разбросано по раздолью широкому.
Эти казаки-молодцы ево тело собрали,
Да в одно место складовали,
Оне сняли с себя липовой луб
Да и тут положили ево,
Увезали липовой луб накрепко,
Понесли ево, Пожарского,
(К) Конотопу ко городу.
В Конотопе-городе
Пригодился там епископ быть,
Собирал он, епископ, попов и дьяконов
И церковных причетников
И тем казакам, удалым молодцам,
Приказал обмыть тело Пожарскова.
И склали ево бело тело в домовище дубовое,
И покрыли тою крышкою белодубовою.
А и тут люди дивовалися,
Что ево тело вместо срасталося.
Отпевавши надлежащее погребение,
Бело тело ево погребли во сыру землю
И пропели петье вечное
Тому князю Пожарскому.

Александр Петрович Сумароков

Наставление сыну

Вещал так некто, зря свою кончину слезну,
К единородному наследнику любезну:
«Мой сын, любезный сын! Уже я ныне стар;
Тупеет разум мой, и исчезает жар.
Готовлюся к суду, отыду скоро в вечность
И во предписанну нам, смертным, бесконечность,
Так я тебе теперь, как жить тебе, скажу,
Блаженства твоего дорогу покажу.
Конец мой близок,
А ты пойдешь путем, который очень склизок.
Хотя и все на свете суета,
Но льзя ли презирать блаженство живота?
Так должны мы о нем всей мыслью простираться
И, что потребно нам, о том всегда стараться.
Забудь химеру ту, слывет котора честь;
На что она, когда мне нечего поесть?
Нельзя в купечестве пробыли без продажи,
Подобно в бедности без плутни и без кражи.
Довольно я тебе именья наплутал,
И если б без меня ты это промотал,
На что ж бы для тебя свою губил я душу?
Когда представлю то, я все спокойство рушу.
Доходы умножай, гони от сердца лень
И белу денежку бреги на черный день.
Коль можно что украсть, — украдь, да только скрытно,
И умножай доход
Ты всеми образы себе на всякий год!
Вить око зрением вовеки ненасытно.
Коль можешь обмануть,
Обманывай искусно;
Изобличенным быти гнусно,
И часто наш обман — на виселицу путь.
Не знайся ты ни с кем беспрочно, по-пустому,
И с ложкой к киселю мечися ты густому.
Богатых почитай, чтоб с них имети дань,
Случайных похвалять, их выся, не устань,
Великим господам ты, ползая, покорствуй!
Со всеми ты людьми будь скромен и притворствуй!
Коль сильный господин бранит кого,
И ты с боярином брани его!
Хвали ты тех, кого бояре похваляют,
И умаляй, они которых умаляют!
Глаза свои протри
И поясняй смотри,
Большие на кого бояре негодуют!
Прямым путем идти —
Так счастья не найти.
Плыви, куда тебе способны ветры дуют!
Против таких господ,
Которых чтит народ,
Не говори ни слова,
И чтоб душа твоя была всегда готова,
Не получив от них добра, благодарить!
Стремися, как они, подобно говорить!
Вельможа что сказал, — знай, слово это свято,
И что он рек,
Против того не спорь: ты малый человек!
О черном он сказал — красно; боярин рек, —
Скажи и ты, что то гораздо красновато!
Пред низкими людьми свирепствуй ты, как черт,
А без того они, кто ты таков, забудут
И почитать тебя не будут;
Простой народ того и чтит, который горд.
А пред высокими ты прыгай, как лягушка,
И помни, что мала перед рублем полушка!
Душища в них, а в нас, любезный сын мой, душка.
Благодари, когда надеешься еще
От благодетеля себе имети милость!
А ежели не так, признание — унылость,
И благодарный дух имеешь ты вотще.
Не делай сам себе обиды!
Ты честный человек пребуди для себя,
Себя единого ты искренно любя!
Не делай ты себе единому обиды;
А для других имей едины только виды,
И помни, свет каков:
В нем мало мудрости и много дураков.
Довольствуй их всегда пустыми ты мечтами:
Чти сердцем ты себя, других ты чти устами!
Вить пошлины не дашь, лаская им, за то.
Показывай, что ты других гораздо ниже
И будто ты себя не ставишь ни за что;
Но помни, епанчи рубашка к телу ближе!
Позволю я тебе и в карты поиграть,
Когда ты в те игры умеешь подбирать:
И видь игру свою без хитрости ты мертву,
Не принеси другим себя, играя, в жертву!
А этого, мой сын, не позабудь:
Играя, честен ты в игре вовек не будь!
Пренебрегай крестьян, их видя под ногами,
Устами чти господ великих ты богами
И им не согруби;
Однако никого из них и не люби,
Хотя б они достоинство имели,
Хотя бы их дела в подсолнечной гремели!
Давай и взятки сам и сам опять бери!
Коль нет свидетелей, — воруй, плутуй, сколь можно,
А при свидетелях бездельствуй осторожно!
Добро других людей во худо претвори
И ни о ком добра другом не говори:
Какой хвалою им тебе иметь нажиток?
Явл́енное добро другим — тебе убыток.
Не тщися никому беспрочно ты служить;
Чужой мошной себе находки не нажить!
Ученых ненавидь и презирай невежу,
Имея мысль одну себе на пользу свежу!
Лишь тем не повредись:
В сатиру дерзостным писцам не попадись!
Смучай и рви родства ты узы, дружбы, браков:
Во мутной вить воде ловить удобней раков.
Любви, родства, свойства и дружбы ты не знай
И только о себе едином вспоминай!
Для пользы своея тяни друзей в обманы,
Пускай почувствуют тобой и скорбь и раны!
Везде сбирай плоды.
Для пользы своея вводи друзей в беды!
Бесчестно, бредят, то, а этого не видно,
Себя мне только долг велит любить.
Мне это не обидно,
Коль нужда мне велит другого погубить;
Противно естеству себя не возлюбить.
Пускай в отечество мое беда вселится,
Пускай оно хотя сквозь землю провалится,
Чужое гибни все, лишь был бы мне покой.
Не забывай моих ты правил!
Имение тебе и разум я оставил.
Живи, мой сын, живи, как жил родитель твой!»
Как это он изрек, ударен он был громом
И разлучился он с дитятею и с домом,
И сеявша душа толико долго яд
Из тела вышла вон и сверглася во ад.

Дмитрий Борисович Кедрин

Ермак

Пирует с дружиной отважный Ермак
В юрте у слепого Кучума.
Средь пира на руку склонился казак,
Грызет его черная дума.
И, пенным вином наполняя стакан,
Подручным своим говорит атаман:

"Не мерена вдоль и не пройдена вширь,
Покрыта тайгой непроезжей,
У нас под ногой распростерлась Сибирь
Косматою шкурой медвежьей.
Пушнина в сибирских лесах хороша,
И красная рыба в струях Иртыша!

Мы можем землей этой тучной владеть,
Ее разделивши по-братски.
Мне в пору Кучумовы бармы надеть
И сделаться князем остяцким…
Бери их кто хочет, да только не я:
Иная печаль меня гложет, друзья!

С охотой отдал бы я что ни спроси,
Будь то самопал иль уздечка,
Чтоб только взглянуть, как у нас на Руси
Горит перед образом свечка,
Как бабы кудель выбивают и вьют,
А красные девушки песни поют!

Но всем нам дорога на Русь заперта
Былым воровством бестолковым.
Одни лишь для татя туда ворота —
И те под замочком пеньковым.
Нет спору, суров государев указ!
Дьяки на Руси не помилуют нас…

Богатства, добытые бранным трудом
С заморских земель и окраин,
Тогда лишь приносят корысть, если в дом
Их сносит разумный хозяин.
И я б этот край, коль дозволите вы,
Отдал под высокую руку Москвы.

Послать бы гонца — государю челом
Ударить Кучумовым царством
Чтоб царь, позабыв о разбое былом,
Казакам сказал: "Благодарствуй!"
Тогда б нам открылась дорога на Русь…
Я только вот ехать туда не берусь:

Глядел без опаски я смерти в лицо,
А в царские очи — не гляну!.."
Ермак замолчал, а бесстрашный Кольцо
Сказал своему атаману:
"Дай я туда сезжу. Была не была!
Не срубят головушку — будет цела!

Хоть крут государь, да умел воровать,
Умей не сробеть и в ответе!
Конца не минуешь, а двум не бывать,
Не жить и две жизни на свете!
А коль помирать, то, кого ни спроси,
Куда веселей помирать на Руси!.."

Над хмурой Москвою не льется трезвон
Со ста сорока колоколен:
Ливонской войной государь удручен
И тяжкою немочью болен.
Главу опустив, он без ласковых слов
В Кремле принимает нежданных послов.

Стоят в Грановитой палате стрельцы,
Бояре сидят на помосте,
И царь вопрошает: "Вы кто, молодцы?
Купцы аль заморские гости?
Почто вы, ребята, ни свет ни заря
Явились тревожить надежу-царя?.."

И, глядя без страха Ивану в лицо,
С открытой душой, по-простецки:
"Царь! Мы русаки! — отвечает Кольцо, —
И промысел наш — не купецкий.
Молю: хоть опала на нас велика,
Не гневайся, царь! Мы — послы Ермака.

Мы, выйдя на Дон из Московской земли,
Губили безвинные души.
Но ты, государь, нас вязать не вели,
А слово казачье послушай.
Дай сердце излить, коль свидаться пришлось,
Казнить нас и после успеешь небось!

Чего натворила лихая рука,
Маша кистенем на просторе,
То знает широкая Волга-река,
Хвалынское бурное море.
Недаром горюют о нас до сих пор
В Разбойном приказе петля да топор!

Но знай: мы в Кучумову землю пошли
Загладить бывалые вины.
В Сибири, от белого света вдали,
Мы бились с отвагою львиной.
Там солнце глядит, как сквозь рыбий пуз
Но мы, государь, одолели Сибирь!

Нечасты в той дальней стране города,
Но стылые недра богаты.
Пластами в горах залегает руда,
По руслам рассыпано злато.
Весь край этот, взятый в жестокой борьбе,
Мы в кованом шлеме подносим тебе!

Немало высоких казацких могил
Стоит вдоль дороженьки нашей,
Но мы тебе бурную речку Тагил
Подносим, как полную чашу.
Прими эту русскую нашу хлеб-соль,
А там хоть на дыбу послать нас изволь!"

Иван поднялся и, лицом просветлев,
Что тучею было затмилось,
Промолвил: "Казаки! Отныне свой гнев
Сменяю на царскую милость.
Глаз вон, коли старое вам помяну!
Вы ратным трудом искупили вину.

Поедешь обратно, лихой есаул, —
Свезешь атаману подарок… —
И царь исподлобья глазами блеснул,
Свой взгляд задержав на боярах: —
Так вот как, бояре, бывает подчас!
Казацкая доблесть — наука для вас.

Казаки от царского гнева, как вы,
У хана защиты не просят,
Казаки в Литву не бегут из Москвы
И сор из избы не выносят.
Скажу не таясь, что пошло бы вам впрок,
Когда б вы запомнили этот урок!

А нынче быть пиру! Хилков, — порадей,
Чтоб сварены были пельмени.
Во славу простых, немудрящих людей
Сегодня мы чару запеним!
Мы выпьем за тех, кто от трона вдали
Печется о славе Российской земли!"

В кремлевской палате накрыты столы
И братины подняты до рту.
Всю долгую ночь Ермаковы послы
Пируют с Иваном Четвертым.
Хмельная беседа идет вкруг стола,
И стонут московские колокола.

Алексей Толстой

Василий Шибанов

Князь Курбский от царского гнева бежал,
С ним Васька Шибанов, стремянный.
Дороден был князь. Конь измученный пал —
Как быть среди ночи туманной?
Но рабскую верность Шибанов храня,
Свого отдает воеводе коня:
«Скачи, князь, до вражьего стану,
Авось я пешой не отстану!»

И князь доскакал. Под литовским шатром
Опальный сидит воевода,
Стоят в изумленье литовцы кругом,
Без шапок толпятся у входа,
Всяк русскому витязю честь воздает,
Недаром дивится литовский народ,
И ходят их головы кругом:
«Князь Курбский нам сделался другом!»

Но князя не радует новая честь,
Исполнен он желчи и злобы;
Готовится Курбский царю перечесть
Души оскорбленной зазнобы:
«Что долго в себе я таю и ношу,
То всё я пространно к царю напишу,
Скажу напрямик, без изгиба,
За все его ласки спасибо!»

И пишет боярин всю ночь напролет,
Перо его местию дышит;
Прочтет, улыбнется, и снова прочтет,
И снова без отдыха пишет,
И злыми словами язвит он царя,
И вот уж, когда залилася заря,
Поспело ему на отраду
Послание, полное яду.

Но кто ж дерзновенные князя слова
Отвезть Иоанну возьмется?
Кому не люба на плечах голова,
Чье сердце в груди не сожмется?
Невольно сомненья на князя нашли…
Вдруг входит Шибанов, в поту и в пыли:
«Князь, служба моя не нужна ли?
Вишь, наши меня не догнали!»

И в радости князь посылает раба,
Торопит его в нетерпенье:
«Ты телом здоров, и душа не слаба,
А вот и рубли в награжденье!»
Шибанов в ответ господину: «Добро!
Тебе здесь нужнее твое серебро,
А я передам и за муки
Письмо твое в царские руки!»

Звон медный несется, гудит над Москвой;
Царь в смирной одежде трезвонит;
Зовет ли обратно он прежний покой
Иль совесть навеки хоронит?
Но часто и мерно он в колокол бьет,
И звону внимает московский народ
И молится, полный боязни,
Чтоб день миновался без казни.

В ответ властелину гудят терема,
Звонит с ним и Вяземский лютый,
Звонит всей опрични кромешная тьма,
И Васька Грязной, и Малюта,
И тут же, гордяся своею красой,
С девичьей улыбкой, с змеиной душой,
Любимец звонит Иоаннов,
Отверженный Богом Басманов.

Царь кончил; на жезл опираясь, идет,
И с ним всех окольных собранье.
Вдруг едет гонец, раздвигает народ,
Над шапкою держит посланье.
И спрянул с коня он поспешно долой,
К царю Иоанну подходит пешой
И молвит ему, не бледнея:
«От Курбского, князя Андрея!»

И очи царя загорелися вдруг:
«Ко мне? От злодея лихого?
Читайте же, дьяки, читайте мне вслух
Посланье от слова до слова!
Подай сюда грамоту, дерзкий гонец!»
И в ногу Шибанова острый конец
Жезла своего он вонзает,
Налег на костыль — и внимает:

«Царю, прославляему древле от всех,
Но тонущу в сквернах обильных!
Ответствуй, безумный, каких ради грех
Побил еси добрых и сильных?
Ответствуй, не ими ль, средь тяжкой войны,
Без счета твердыни врагов сражены?
Не их ли ты мужеством славен?
И кто им бысть верностью равен?

Безумный! Иль мнишись бессмертнее нас,
В небытную ересь прельщенный?
Внимай же! Приидет возмездия час,
Писанием нам предреченный,
И аз, иже кровь в непрестанных боях
За тя, аки воду, лиях и лиях,
С тобой пред судьею предстану!»
Так Курбский писал Иоанну.

Шибанов молчал. Из пронзенной ноги
Кровь алым струилася током,
И царь на спокойное око слуги
Взирал испытующим оком.
Стоял неподвижно опричников ряд;
Был мрачен владыки загадочный взгляд,
Как будто исполнен печали,
И все в ожиданье молчали.

И молвил так царь: «Да, боярин твой прав,
И нет уж мне жизни отрадной!
Кровь добрых и сильных ногами поправ,
Я пес недостойный и смрадный!
Гонец, ты не раб, но товарищ и друг,
И много, знать, верных у Курбского слуг,
Что выдал тебя за бесценок!
Ступай же с Малютой в застенок!»

Пытают и мучат гонца палачи,
Друг к другу приходят на смену.
«Товарищей Курбского ты уличи,
Открой их собачью измену!»
И царь вопрошает: «Ну что же гонец?
Назвал ли он вора друзей наконец?»
— «Царь, слово его всё едино:
Он славит свого господина!»

День меркнет, приходит ночная пора,
Скрыпят у застенка ворота,
Заплечные входят опять мастера,
Опять зачалася работа.
«Ну, что же, назвал ли злодеев гонец?»
— «Царь, близок ему уж приходит конец,
Но слово его все едино,
Он славит свого господина:

О князь, ты, который предать меня мог
За сладостный миг укоризны,
«О князь, я молю, да простит тебе бог
Измену твою пред отчизной!
Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но в сердце любовь и прощенье —
Помилуй мои прегрешенья!

Услышь меня, боже, в предсмертный мой час,
Прости моего господина!
Язык мой немеет, и взор мой угас,
Но слово мое все едино:
За грозного, боже, царя я молюсь,
За нашу святую, великую Русь —
И твердо жду смерти желанной!»
Так умер Шибанов, стремянный.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Во стольном в городе во Киеве,
У ласкова асударь-князя Владимера,
Было пирование-почестной пир,
Было столование-почестной стол
На многи князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
Будет день в половина дня,
А и будет стол во полустоле,
Князь Владимер распотешился.
А незнаемы люди к нему появилися:
Есть молодцов за сто человек,
Есть молодцов за другое сто,
Есть молодцов за третье сто,
Все оне избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны;
Бь(ю)т челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по полю по чистому,
Сверх тое реки Че́реги,
На твоем государевом займище,
Ничего мы в поле не наезжавали,
Не наезжавали зверя прыскучева,
Не видали птицы перелетныя,
Только наехали во чистом поле
Есть молодцов за́ три ста́ и за́ пять со́т,
Жеребцы под ними латынския,
Кафтанцы на них камчатныя,
Однорядочки-то голуб скурлат,
А и колпачки — золоты плаши.
Оне соболи, куницы повыловили
И печерски лисицы повыгнали,
Туры, олени выстрелили,
И нас избили-изранели,
А тебе, асударь, добычи нет,
А от вас, асударь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися».
А Владимер-князь стольной киевской
Пьет он, есть, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и та толпа со двора не сошла,
А иная толпа появилася:
Есть молодцов за́ три ста́,
Есть молодцов за́ пять со́т.
Пришли охотники-рыбало́выя,
Все избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь ты, Владимер-князь!
Ездили мы по рекам, по озерам,
На твои щаски княженецкия
Ничего не пои́мавали, —
Нашли мы людей:
Есть молодцов за́ три ста и за́ пять сот,
Все оне белую рыбицу повыловили,
Щуки, караси повыловили ж
И мелкаю рыбицу повыдавили,
Нам в том, государь, добычи нет,
Тебе, государю, приносу нет,
От вас, государь, жалованья нет,
Дети, жены осиро́тили,
Пошли по миру скитатися,
И нас избили-изранели».
Владимер-князь стольной киевской
Пьет-ест, прохложается,
Их челобитья не слушает.
А и те толпы со двора не сошли,
Две толпы вдруг пришли:
Первая толпа — молодцы сокольники,
Другия — молодцы кречатники,
И все они избиты-изранены,
Булавами буйны головы пробиваны,
Кушаками головы завязаны,
Бьют челом, жалобу творят:
«Свет государь, Владимер-князь!
Ездили мы по полю чистому,
Сверх тое Че́реги,
По твоем государевом займищу,
На тех на потешных островах,
На твои щаски княженецкия
Ничево не пои́мавали,
Не видали сокола и кречета перелетнова,
Только наехали мы молодцов за тысячу человек,
Всех оне ясных соколов повыхватали
И белых кречетов повыловили,
А нас избили-изранели, —
Называются дружиною Чуриловою».
Тут Владимер-князь за то слово спохватится:
«Кто это Чурила есть таков?».
Выступался тута старой Бермята Васильевич:
«Я-де, асударь, про Чурила давно ведаю,
Чурила живет не в Киеве,
А живет он пониже малова Киевца.
Двор у нево на семи верстах,
Около двора железной тын,
На всякой тынинки по маковке,
А и есть по земчуженке,
Середи двора светлицы стоят,
Гридни белодубовыя,
Покрыты седых бобров,
Потолок черных соболей,
Матица-та валженая,
Пол-середа одново серебра,
Крюки да пробои по булату злачены,
Первыя у нево ворота вольящетыя,
Другия ворота хрустальныя,
Третьи ворота оловянныя».
Втапоры Владимер-князь и со княгинею
Скоро он снарежается,
Скоря́ тово пое(зд)ку чинят;
Взял с собою князей и бояр
И магучих богатырей:
Добрыню Никитича
И старова Бермята Васильевича, —
Тут их собралось пять сот человек
И поехали к Чурилу Пленковичу.
И будут у двора ево,
Встречает их старой Плен,
Для князя и княгини отворяет ворота вольящетыя,
А князем и боярам — хрустальныя,
Простым людям — ворота оловянныя,
И наехала их полон двор.
Старой Пленка Сароженин
Приступил ко князю Владимеру
И ко княгине Апраксевне,
Повел их во светлы гридни,
Сажал за убраныя столы,
В место почестное,
Принимал, сажал князей и бояр
И могучих русских богатырей.
Втапоры были повары догадливыя —
Носили ества сахарныя и питья медяныя,
А питья все заморския,
Чем бы князя развеселить.
Веселыя беседа — на радости день:
Князь со княгинею весел сидит.
Посмотрил в окошечко косящетое
И увидел в поле толпу людей,
Говорил таково слово:
«По грехам надо мною, князем, учинилося:
Князя меня в доме не случилася,
Едет ко мне король из орды
Или какой грозен посол».
Старой Пленка Сороженин
Лишь только усмехается,
Сам подчивает:
«Изволь ты, асударь, Владимер-князь со княгинею
И со всеми своими князи и бояры, кушати!
Что-де едет не король из орды
И не грозен посол,
Едет-де дружина хоробрая сына моего,
Молода Чурила сына Пленковича,
А как он, асударь, будет, —
Пред тобою ж будет!».
Будет пир во полупире,
Будет стол во полустоле,
Пьют оне, едят, потешаются,
Все уже оне без памяти сидят.
А и на дворе день вечеряется,
Красное солнушка закотается,
Толпа в поле сбирается:
Есть молодцов их за́ пять сот,
Есть и до тысячи:
Едет Чурила ко двору своему,
Перед ним несут подсолнучник,
Чтоб не запекла солнца бела́ ево лица.
И приехал Чурила ко двору своему,
Перво ево скороход прибежал,
Заглянул скороход на широкой двор:
А и некуды Чуриле на двор ехати
И стоят(ь) со своим промыслом.
Поехали оне на свой окольной двор,
Там оне становилися и со всем убиралися.
Втапоры Чурила догадлив был:
Берет золоты ключи,
Пошел во подвалы глубокия,
Взял золоту казну,
Сорок сороков черных соболей,
Другую сорок печерских лисиц,
И брал же камку белохрущету,
А цена камке сто тысячей,
Принес он ко князю Владимеру,
Клал перед ним на убранной стол.
Втапоры Владимер-князь стольной киевской
Больно со княгинею возрадовалися,
Говорил ему таково слово:
«Гой еси ты, Чурила Пленкович!
Не подобает тебе в деревне жить,
Подобает тебе, Чуриле, в Киеве жить, князю служить!».
Втапоры Чурила князя Владимера не ослушался
Приказал тотчас коня оседлать,
И поехали оне все в тот стольной Киев-град
Ко ласкову князю Владимеру.
В добром здоровье их бог перенес.
А и будет на дворе княженецкием,
Скочили оне со добрых коней,
Пошли во светлицы-гридни,
Садилися за убраныя столы,
Посылает Владимер стольной киевской
Молода Чурила Пленковича
Князей и бояр звать в гости к себе,
А зватова приказал брать со всякова по десяти рублев,
Обходил он, Чурила, князей и бояр
И собрал ко князю на почестной пир.
А и зайдет он, Чурила Пленкович,
В дом ко старому Бермяте Васильевичу,
Ко ево молодой жене,
К той Катерине прекрасной,
И тут он позамешкался.
Ажидает ево Владимер-князь,
Что долго замешкался.
И мало время поизойдучи,
Пришел Чурила Пленкович.
Втапоры Владимер-князь не во что положил,
Чурила пришел, и стол пошел,
Стали пити-ясти, прохложатися.
Все князи и бояры допьяна́ напивалися
Для новаго стольника Чурила Пленко́вича,
Все оне напивалися и домой разезжалися.
Поутру рано-ранешонько,
Рано зазвонили ко заутрени,
Князи и бояра пошли к заутрени,
В тот день выпадала пороха снегу белова,
И нашли оне свежей след.
Сами оне дивуются:
Либо зайка скакал, либо бел горносталь,
А иныя тут усмехаются, сами говорят:
«Знать это не зайко скокал, не бел горносталь —
Это шел Чурила Пленкович к старому Бермяке Васильевичу,
К ево молодой жене Катерине прекрасныя».

Александр Пушкин

Сказка о рыбаке и рыбке

Жил старик со своею старухой
У самого синего моря;
Они жили в ветхой землянке
Ровно тридцать лет и три года.
Старик ловил неводом рыбу,
Старуха пряла свою пряжу.
Раз он в море закинул невод, —
Пришел невод с одною тиной.
Он в другой раз закинул невод, —
Пришел невод с травой морскою.
В третий раз закинул он невод, —
Пришел невод с одною рыбкой,
С непростою рыбкой, — золотою.
Как взмолится золотая рыбка!
Голосом молвит человечьим:

«Отпусти ты, старче, меня в море,
Дорогой за себя дам откуп:
Откуплюсь чем только пожелаешь».
Удивился старик, испугался:
Он рыбачил тридцать лет и три года
И не слыхивал, чтоб рыба говорила.
Отпустил он рыбку золотую
И сказал ей ласковое слово:
«Бог с тобою, золотая рыбка!
Твоего мне откупа не надо;
Ступай себе в синее море,
Гуляй там себе на просторе».

Воротился старик ко старухе,
Рассказал ей великое чудо.
«Я сегодня поймал было рыбку,
Золотую рыбку, не простую;
По-нашему говорила рыбка,
Домой в море синее просилась,
Дорогою ценою откупалась:
Откупалась чем только пожелаю.
Не посмел я взять с нее выкуп;
Так пустил ее в синее море».
Старика старуха забранила:
«Дурачина ты, простофиля!
Не умел ты взять выкупа с рыбки!
Хоть бы взял ты с нее корыто,
Наше-то совсем раскололось».

Вот пошел он к синему морю;
Видит, — море слегка разыгралось.
Стал он кликать золотую рыбку,
Приплыла к нему рыбка и спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка,
Разбранила меня моя старуха,
Не дает старику мне покою:
Надобно ей новое корыто;
Наше-то совсем раскололось».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом,
Будет вам новое корыто».
Воротился старик ко старухе,
У старухи новое корыто.
Еще пуще старуха бранится:
«Дурачина ты, простофиля!
Выпросил, дурачина, корыто!
В корыте много ль корысти?
Воротись, дурачина, ты к рыбке;
Поклонись ей, выпроси уж избу».

Вот пошел он к синему морю,
(Помутилося синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку,
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей старик с поклоном отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Еще пуще старуха бранится,
Не дает старику мне покою:
Избу просит сварливая баба».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом,
Так и быть: изба вам уж будет».
Пошел он ко своей землянке,
А землянки нет уж и следа;
Перед ним изба со светелкой,
С кирпичною, беленою трубою,
С дубовыми, тесовыми вороты.
Старуха сидит под окошком,
На чем свет стоит мужа ругает.
«Дурачина ты, прямой простофиля!
Выпросил, простофиля, избу!
Воротись, поклонися рыбке:
Не хочу быть черной крестьянкой,
Хочу быть столбовою дворянкой».

Пошел старик к синему морю;
(Не спокойно синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Пуще прежнего старуха вздурилась,
Не дает старику мне покою:
Уж не хочет быть она крестьянкой,
Хочет быть столбовою дворянкой».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом».

Воротился старик ко старухе.
Что ж он видит? Высокий терем.
На крыльце стоит его старуха
В дорогой собольей душегрейке,
Парчовая на маковке кичка,
Жемчуги огрузили шею,
На руках золотые перстни,
На ногах красные сапожки.
Перед нею усердные слуги;
Она бьет их, за чупрун таскает.
Говорит старик своей старухе:
«Здравствуй, барыня сударыня дворянка!
Чай, теперь твоя душенька довольна».
На него прикрикнула старуха,
На конюшне служить его послала.

Вот неделя, другая проходит,
Еще пуще старуха вздурилась:
Опять к рыбке старика посылает.
«Воротись, поклонися рыбке:
Не хочу быть столбовою дворянкой,
А хочу быть вольною царицей».
Испугался старик, взмолился:
«Что ты, баба, белены объелась?
Ни ступить, ни молвить не умеешь,
Насмешишь ты целое царство».
Осердилася пуще старуха,
По щеке ударила мужа.
«Как ты смеешь, мужик, спорить со мною,
Со мною, дворянкой столбовою? —
Ступай к морю, говорят тебе честью,
Не пойдешь, поведут поневоле».

Старичок отправился к морю,
(Почернело синее море.)
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей с поклоном старик отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Опять моя старуха бунтует:
Уж не хочет быть она дворянкой,
Хочет быть вольною царицей».
Отвечает золотая рыбка:
«Не печалься, ступай себе с богом!
Добро! будет старуха царицей!»

Старичок к старухе воротился.
Что ж? пред ним царские палаты.
В палатах видит свою старуху,
За столом сидит она царицей,
Служат ей бояре да дворяне,
Наливают ей заморские вины;
Заедает она пряником печатным;
Вкруг ее стоит грозная стража,
На плечах топорики держат.
Как увидел старик, — испугался!
В ноги он старухе поклонился,
Молвил: «Здравствуй, грозная царица!
Ну, теперь твоя душенька довольна».
На него старуха не взглянула,
Лишь с очей прогнать его велела.
Подбежали бояре и дворяне,
Старика взашеи затолкали.
А в дверях-то стража подбежала,
Топорами чуть не изрубила.
А народ-то над ним насмеялся:
«Поделом тебе, старый невежа!
Впредь тебе, невежа, наука:
Не садися не в свои сани!»

Вот неделя, другая проходит,
Еще пуще старуха вздурилась:
Царедворцев за мужем посылает,
Отыскали старика, привели к ней.
Говорит старику старуха:
«Воротись, поклонися рыбке.
Не хочу быть вольною царицей,
Хочу быть владычицей морскою,
Чтобы жить мне в Окияне-море,
Чтоб служила мне рыбка золотая
И была б у меня на посылках».

Старик не осмелился перечить,
Не дерзнул поперек слова молвить.
Вот идет он к синему морю,
Видит, на море черная буря:
Так и вздулись сердитые волны,
Так и ходят, так воем и воют.
Стал он кликать золотую рыбку.
Приплыла к нему рыбка, спросила:
«Чего тебе надобно, старче?»
Ей старик с поклоном отвечает:
«Смилуйся, государыня рыбка!
Что мне делать с проклятою бабой?
Уж не хочет быть она царицей,
Хочет быть владычицей морскою;
Чтобы жить ей в Окияне-море,
Чтобы ты сама ей служила
И была бы у ней на посылках».
Ничего не сказала рыбка,
Лишь хвостом по воде плеснула
И ушла в глубокое море.
Долго у моря ждал он ответа,
Не дождался, к старухе воротился —
Глядь: опять перед ним землянка;
На пороге сидит его старуха,
А пред нею разбитое корыто.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Как бы во сто двадцать седьмом году,
В седьмом году восьмой тысячи
А и деялось-учинилося,
Кругом сильна царства московского
Литва облегла со все четыре стороны,
А и с нею сила сорочина долгополая
И те черкасы петигорские,
Еще ли калмыки с татарами,
Со татарами, со башкирцами,
Еще чукши с олюторами;
Как были припасы многие:
А и царские и княженецкие,
Боярские и дворянские —
А нельзя ни протти, ни проехати
Ни конному, ни пешему
И ни соколом вон вылетити
А из сильна царства Московскова
И великова государства Росси(й)скова.
А Скопин-князь Михайла Васильевич,
Он правитель царству Московскому,
Обережатель миру крещеному
И всей нашей земли светорусския,
Что есен сокол вон вылетывал,
Как бы белой кречет вон выпархивал,
Выезжал воевода московской князь,
Скопин-князь Михайла Васильевич,
Он поход чинил ко Нову-городу.
Как и будет Скопин во Нове-граде,
Приезжал он, Скопин, на сезжей двор,
Походил во избу во сезжую,
Садился Скопин на ременчет стул,
А и берет чернилицу золотую,
Как бы в не(й) перо лебединое,
И берет он бумагу белую,
Писал ерлыки скоропищеты
Во Свицкую землю, Саксонскую
Ко любимому брату названому,
Ко с[в]ицкому королю Карлосу.
А от мудрости слово поставлено:
«А и гой еси, мой названой брат.
А ты свицкий король Карлус!
А и смилуйся-смилосердися,
Смилосердися, покажи милость:
А и дай мне силы на подмочь,
Наше сильно царство Московское
Литва облегла со все четыре стороны,
Приступила сорочина долгополая,
А и те черкасы петигорския,
А и те калмыки со башкирцами,
А и те чукши с олюторами,
И не можем мы с ними управиться.
Я зокладоваю три города русския».
А с ерлыками послал скорого почтаря,
Своего любимова шурина,
А таво Митрофана Фунтосова.
Как и будет почтарь в Полувецкой орде
У честна короля, честнова Карлуса,
Он везжает прямо на королевской двор,
А ко свицкому королю Карлусу,
Середи двора королевскова
Скочил почтарь со добра коня,
Везал коня к дубову столбу,
Сумы похватил, сам во полаты идет.
Не за че́м почтарь не замешкался,
Приходит во полат(у) белокаменну,
Росковыривал сумы, вынимал ерлыки,
Он кладет королю на круглой стол.
Принимавши, король роспечатовает,
Роспечатал, сам просматривает,
И печальное слово повыговорил:
«От мудрости слово поставлено —
От любимова брата названова,
Скопина-князя Михайла Васильевича:
Как просит силы на подмочь,
Закладывает три города русския».
А честны король, честны Карлусы
Показал ему милость великую,
Отправляет силы со трех земель:
А и первыя силы — то свицкия,
А другия силы — саксонския,
А и третия силы — школьския,
Тово ратнова люду ученова
А не много не мало — сорок тысячей.
Прибыла сила во Нов-город,
Из Нова-города в каменну Москву.
У ясна сокола крылья отросли,
У Скопина-князя думушки прибыло.
А поутру рано-ранешонько
В соборе Скопин он заутреню отслужил,
Отслужил, сам в поход пошел,
Подымавши знаменье царские:
А на знаменье было написано
Чуден Спас со Пречистою,
На другой стороне было написано
Михайло и Гаврило архангелы,
Еще вся тута сила небесная.
В восточную сторону походом пошли —
Оне вырубили чудь белоглазую
И ту сорочину долгополую;
В полуденную сторону походом пошли —
Прекротили черкас петигорскиех,
А немного дралися, скоро сами сдались —
Еще ноне тут Малорос(с)ия;
А на северну сторону походом пошли —
Прирубили калмык со башкирцами;
А на западну сторону и в ночь пошли —
Прирубили чукши с олюторами.
А кому будет божья помочь —
Скопину-князю Михайлу Васильевичу:
Он очистел царство Московское
И велико государство росси(й)ское.
На великих тех на радостях
Служили обедни с молебнами
И кругом города ходили в каменной Москвы.
Отслуживши обедни с молебнами
И всю литоргию великую,
На великих (н)а радостях пир пошел,
А пир пошел и великой стол
И Скопина-князя Михайла Васильевича,
Про весь православной мир.
И велику славу до веку поют
Скопину-князю Михайлу Васильевичу.
Как бы малое время замешкавши,
А во той же славной каменной Москвы
У тово ли было князя Воротынскова
Крестили младова кнезевича,
А Скопин-князь Михайла кумом был,
А кума была дочи Малютина,
Тово Малюты Скурлатова.
У тово-та князя Воротынскова
Как будет и почестной стол,
Тута было много князей и бояр и званых гостей.
Будет пир во полупире,
Кнеженецкой стол во полустоле,
Как пья́ниньки тут расхвастались:
Сильны хвастает силою,
Богатой хвастает богатеством,
Скопин-князь Михайла Васильевич
А и не пил он зелена вина,
Только одно пиво пил и сладкой мед,
Не с большева хмелю он похвастается:
«А вы, глупой народ, неразумныя!
А все вы похваляетесь безделицей,
Я, Скопин Михайла Васильевич,
Могу, князь, похвалитися,
Что очистел царство Московское
И велико государство Рос(с)и(й)ское,
Еще ли мне славу поют до́ веку
От старова до малова,
А от малова до веку моего».
А и тут боярам за беду стало,
В тот час оне дело сделали:
Поддернули зелья лютова,
Подсыпали в стокан, в меды сладкия,
Подавали куме ево крестовыя,
Малютиной дочи Скурлатовой.
Она знавши, кума ево крестовая,
Подносила стокан меду сладкова
Скопину-князю Михайлу Васильевичу.
Примает Скопин, не отпирается,
Он выпил стокан меду сладкова,
А сам говорил таково слово,
Услышел во утробе неловко добре;
«А и ты села меня, кума крестовая,
Молютина дочи Скурлатова!
А зазнаючи мне со зельем стокан подала,
Села ты мене, змея подколодная!».
Голова с плеч покатилася,
Он и тут, Скопин, скоро со пиру пошел,
Он садился, Скопин, на добра коня,
Побежал к родимой матушке.
А только успел с нею проститися,
А матушка ему пенять стала:
«Гой еси, мое чадо милая,
Скопин-князь Михайла Васильевич!
Я тебе приказовала,
Не велела ездить ко князю Воротынскому,
А и ты мене не послушался.
Лишила тебе свету белова
Кума твоя крестовая,
Малютина дочи Скурлатова!».
Он к вечеру, Скопин, и преставился.
То старина то и деянье
Как бы синему морю на утишенье,
А быстрым рекам слава до моря,
Как бы добрым людям на послу́шанье,
Молодым молодцам на перени́манье,
Еще нам, веселым молодцам, на поте́шенье,
Сидючи в беседе смиренныя,
Испиваючи мед, зелена вина;
Где-ка пива пьем, тут и честь воздаем
Тому боярину великому
И хозяину своему ласкову.

Гавриил Державин

На счастие

Всегда прехвально, препочтенно,
Во всей вселенной обоженно
И вожделенное от всех,
О ты, великомощно счастье!
Источник наших бед, утех,
Кому и в ведро и в ненастье
Мавр, лопарь, пастыри, цари,
Моляся в кущах и на троне,
В воскликновениях и стоне,
В сердцах их зиждут алтари!

Сын время, случая, судьбины
Иль недоведомой причины,
Бог сильный, резвый, добрый, злой!
На шаровидной колеснице,
Хрустальной, скользкой, роковой,
Вослед блистающей деннице,
Чрез горы, степь, моря, леса,
Вседневно ты по свету скачешь,
Волшебною ширинкой машешь
И производишь чудеса.

Куда хребет свой обращаешь,
Там в пепел грады претворяешь,
Приводишь в страх богатырей
Султанов заключаешь в клетку,
На казнь выводишь королей
Но если ты ж, хотя в издевку,
Осклабишь взор свой на кого –
Раба творишь владыкой миру,
Наместо рубища порфиру
Ты возлагаешь на него.

В те дни людского просвещенья,
Как нет кикиморов явленья,
Как ты лишь всем чудотворишь:
Девиц и дам магнизируешь,
Из камней золото варишь,
В глаза патриотизма плюешь,
Катаешь кубарем весь мир
Как резвости твоей примеров
Полна земля вся кавалеров
И целый свет стал бригадир.

В те дни, как всюду скороходом
Пред русским ты бежишь народом
И лавры рвешь ему зимой,
Стамбулу бороду ерошишь,
На Тавре едешь чехардой
Задать Стокгольму перцу хочешь,
Берлину фабришь ты усы
А Темзу в фижмы наряжаешь,
Хохол Варшаве раздуваешь,
Коптишь голландцам колбасы.

В те дни, как Вену ободряешь,
Парижу пукли разбиваешь,
Мадриту поднимаешь нос,
На Копенгаген иней сеешь,
Пучок подносишь Гданску роз
Венецьи, Мальте не радеешь,
А Греции велишь зевать
И Риму, ноги чтоб не пухли,
Святые оставляя туфли,
Царям претишь их целовать.

В те дни, как всё везде в разгулье:
Политика и правосудье,
Ум, совесть, и закон святой,
И логика пиры пируют,
На карты ставят век златой,
Судьбами смертных пунтируют,
Вселенну в трантелево гнут
Как полюсы, меридианы,
Науки, музы, боги — пьяны,
Все скачут, пляшут и поют.

В те дни, как всюду ерихонцы
Не сеют, но лишь жнут червонцы,
Их денег куры не клюют
Как вкус и нравы распестрились,
Весь мир стал полосатый шут
Мартышки в воздухе явились,
По свету светят фонари,
Витийствуют уранги в школах
На пышных карточных престолах
Сидят мишурные цари.

В те дни, как мудрость среди тронов
Одна не месит макаронов,
Не ходит в кузницу ковать
А разве временем лишь скучным
Изволит муз к себе пускать
И перышком своим искусным,
Ни ссоряся никак, ни с кем,
Для общей и своей забавы,
Комедьи пишет, чистит нравы,
И припевает хем, хем, хем.

В те дни, ни с кем как несравненна,
Она с тобою сопряженна,
Нельзя ни в сказках рассказать,
Ни написать пером красиво,
Как милость любит проливать,
Как царствует она правдиво,
Не жжет, не рубит без суда
А разве кое-как вельможи
И так и сяк, нахмуря рожи,
Тузят иного иногда.

В те дни, как мещет всюду взоры
Она вселенной на рессоры
И весит скипетры царей,
Следы орлов парящих видит
И пресмыкающихся змей
Разя врагов, не ненавидит,
А только пресекает зло
Без лат богатырям и в латах
Претит давить лимоны в лапах,
А хочет, чтобы все цвело.

В те дни, как скипетром любезным
Она перун к странам железным
И гром за тридевять земель
Несет на лунно государство,
И бомбы сыплет, будто хмель
Свое же ублажая царство,
Покоит, греет и живит
В мороз камины возжигает,
Дрова и сено запасает,
Бояр и чернь благотворит.

В те дни и времена чудесны
Твой взор и на меня всеместный
Простри, о над царями царь!
Простри и удостой усмешкой
Презренную тобою тварь
И если я не создан пешкой,
Валяться не рожден в пыли,
Прошу тебя моим быть другом
Песчинка может быть жемчугом,
Погладь меня и потрепли.

Бывало, ты меня к боярам
В любовь введешь: беру всё даром,
На вексель, в долг без платежа
Судьи, дьяки и прокуроры,
В передней про себя брюзжа,
Умильные мне мещут взоры
И жаждут слова моего,
А я всех мимо по паркету
Бегу, нос вздернув, к кабинету
И в грош не ставлю никого.

Бывало, под чужим нарядом
С красоткой чернобровой рядом
Иль с беленькой, сидя со мной,
Ты в шашки, то в картеж играешь
Прекрасною твоей рукой
Туза червонного вскрываешь,
Сердечный твой тем кажешь взгляд
Я к крале короля бросаю,
И ферзь к ладье я придвигаю,
Даю марьяж иль шах и мат.

Бывало, милые науки
И музы, простирая руки,
Позавтракать ко мне придут
И всё мое усядут ложе
А я, свирель настроя тут,
С их каждой лирой то же, то же
Играю, что вчерась играл.
Согласна трель! взаимны тоны!
Восторг всех чувств! За вас короны
Тогда бы взять не пожелал.

А ныне пятьдесят мне било
Полет свой счастье пременило,
Без лат я горе-богатырь
Прекрасный пол меня лишь бесит,
Амур без перьев — нетопырь,
Едва вспорхнет, и нос повесит.
Сокрылся и в игре мой клад
Не страстны мной, как прежде, музы
Бояра понадули пузы,
И я у всех стал виноват.

Услышь, услышь меня, о Счастье!
И, солнце как сквозь бурь, ненастье,
Так на меня и ты взгляни
Прошу, молю тебя умильно,
Мою ты участь премени
Ведь всемогуще ты и сильно
Творить добро из самых зол
От божеской твоей десницы
Гудок гудит на тон скрыпицы
И вьется локоном хохол.

Но, ах! как некая ты сфера
Иль легкий шар Монгольфиера,
Блистая в воздухе, летишь
Вселенна длани простирает,
Зовет тебя, — ты не глядишь,
Но шар твой часто упадает
По прихоти одной твоей
На пни, на кочки, на колоды,
На грязь и на гнилые воды
А редко, редко — на людей.

Слети ко мне, мое драгое,
Серебряное, золотое
Сокровище и божество!
Слети, причти к твоим любимцам!
Я храм тебе и торжество
Устрою, и везде по крыльцам
Твоим рассыплю я цветы
Возжгу куреньи благовонны,
И буду ездить на поклоны,
Где только обитаешь ты.

Жить буду в тереме богатом,
Возвышусь в чин, и знатным браком
Горацию в родню причтусь
Пером моим славно-школярным
Рассудка выше вознесусь
И, став тебе неблагодарным,
— Беатус! брат мой, на волах
Собою сам поля орющий
Или стада свои пасущий! –
Я буду восклицать в пирах.

Увы! еще ты не внимаешь,
О Счастие! моей мольбе,
Мои обеты презираешь –
Знать, неугоден я тебе.
Но на софах ли ты пуховых,
В тенях ли миртовых, лавровых,
Иль в золотой живешь стране –
Внемли, шепни твоим любимцам,
Вельможам, королям и принцам:
Спокойствие мое во мне!

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Как из (с)лавнова города из Мурома,
Из тово села Корочаева
Как была-де поездка богатырская,
Нарежался Илья Муромец Иванович
Ко стольному городу ко Киеву
Он тою дорогою прамоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Через те леса брынския,
Через черны грязи смоленския,
И залег ее, дорогу, Соловей-разбойник.
И кладет Илья заповедь велику,
Что проехать дорогу прямоезжую,
Котора залегла равно тридцать лет,
Не вымать из налушна тугой лук,
Из колчана не вымать калену стрелу,
Берет благословение великое у отца с матерью.
А и только ево, Илью, видели.
Прощался с отцом, с матерью
И садился Илья на своего добра коня,
А и выехал Илья со двора своего
Во те ворота широкия.
Как стегнет он коня по ту(ч)ным бедрам,
А и конь под Ильею рассержается,
Он перву скок ступил за пять верст,
А другова ускока не могли найти.
Поехал он через те лесы брынския,
Через те грязи смоленския.
Как бы будет Илья во темных лесах,
Во темных лесах во брынских,
Наезжал Илья на девяти дубах,
И наехал он, Илья, Соловья-разбойника.
И заслышел Соловей-разбойник
Тово ли топу конинова
И тое ли он пое(зд)ки богатырския,
Засвистал Соловей по-соловьиному,
А в другой зашипел разбойник по-змеиному,
А в-третьи зрявкает по-звериному.
Под Ильею конь окарачелся
И падал ведь на кукарачь.
Говорит Илья Муромец Иванович:
«А ты, волчья сыть, травеной мешок!
Не бывал ты в пещерах белокаменных,
Не бывал ты, конь, во темны́х лесах,
Не слыхал ты свисту соловьинова,
Не слыхал ты шипу змеинова,
А тово ли ты крику зверинова,
А зверинова крику, туринова?».
Разрушает Илья заповедь великую:
Вымает калену стрелу
И стреляет в Соловья-разбойника,
И попал Соловья да в правой глаз.
Полетел Соловей с сыра дуба
Комом ко сырой земли,
Подхватил Илья Муромец Соловья на белы руки,
Привезал Соловья ко той ко луке ко седельныя.
Проехал он воровску заставу крепкую,
Подезжает ко подворью дворянскому,
И завидела-де ево молода жена,
Она хитрая была и мудрая,
И [в]збегала она на чердаки на вышния:
Как бы двор у Соловья был на семи верстах,
Как было около двора железной тын,
А на всякой тыныньки по маковке —
И по той по голове богатырския,
Наводила трубками немецкими
Ево, Соловьева, молодая жена,
И увидела доброва молодца Илью Муромца.
И бросалась с чердака во свои высокия терема
И будила она девять сыновей своих:
«А встаньте-обудитесь, добры молодцы,
А девять сынов, ясны соколы!
Вы подите в подвалы глубокия,
Берите мои золотыя ключи,
Отмыкаете мои вы окованны ларцы,
А берите вы мою золоту казну,
Выносите ее за широкой двор
И встречаете удала доброва молодца.
А наедет, молодцы, чужой мужик,
Отца-та вашего в тороках везет».
А и тут ее девять сыновей закорелися
И не берут у нее золотые ключи,
Не походят в подвалы глубокия,
Не берут ее золотой казны,
А худым видь свои думушки думают:
Хочут обвернуться черными воронами
Со темя носы железными,
Оне хочут расклевать добра молодца,
Тово ли Илью Муромца Ивановича,
Подезжает он ко двору ко дворянскому,
И бросалась молода жена Соловьева,
А и молится-убивается:
«Гой еси ты, удалой доброй молодец!
Бери ты у нас золотой казны, сколько надобно,
Опусти Соловья-разбойника,
Не вози Соловья во Киев-град!».
А ево-та дети Соловьевы
Неучливо оне поговаривают,
Оне только Илью видели,
Что стоял у двора дворянскова.
И стегает Илья он добра коня,
А добра коня по ту(ч)ным бедрам:
Как бы конь под ним асержается,
Побежал Илья, как сокол летит.
Приезжает Илья он во Киев-град,
Середи двора княженецкова
И скочил он, Илья, со добра коня,
Привезал коня к дубову столбу.
Походил он во гридню во светлую
И молился он Спасу со Пречистою,
Поклонился князю со княгинею,
На все на четыре стороны.
У великова князя Владимера,
У нево, князя, почестной пир,
А и много на пиру было князей и бояр,
Много сильных-могучих богатырей.
И поднесли ему, Илье, чару зелена вина
В полтора ведра,
Принимает Илья единой рукой,
Выпивает чару единым духом.
Говорил ему ласковой Владимер-князь:
«Ты скажись, молодец, как именем зовут,
А по именю тебе можно место дать,
По изо(т)честву пожаловати».
И отвечает Илья Муромец Иванович:
«А ты ласковой стольной Владимер-князь!
А меня зовут Илья Муромец сын Иванович,
И проехал я дорогу прамоезжую
Из стольнова города из Мурома,
Из тово села Карачаева».
Говорят тут могучие богатыри:
«А ласково со(л)нцо, Владимер-князь,
В очах детина завирается!
А где ему проехать дорогою прямоезжую:
Залегла та дорога тридцать лет
От тово Соловья-разбойника».
Говорит Илья Муромец:
«Гой еси ты, сударь Владимер-князь!
Посмотри мою удачу богатырскую,
Вон я привез Соловья-разбойника
На двор к тебе!».
И втапоры Илья Муромец
С великим князем на широкой двор
Смотреть его удачи богатырския,
Выходили тута князи-бояра,
Все русские могучие богатыри:
Самсон-богатырь Колыванович,
Сухан-богатырь сын Домантьевич,
Светогор-богатырь и Полкан другой
И семь-та братов Сбродо́вичи,
Еще мужики были Залешана,
А еще два брата Хапиловы, —
Только было у князя их тридцать молодцов.
Выходил Илья на широкой двор
Ко тому Соловью-разбойнику,
Он стал Соловья уговаривать:
«Ты послушай меня, Соловей-разбойник млад!
Посвисти, Соловей, по-соловьиному,
Пошипи, змей, по змеиному,
Зрявкай, зверь, по-туриному
И потешь князя Владимера!».
Засвистал Соловей по-соловьиному,
Оглушил он в Киеве князей и бояр,
Зашипел злодей по-змеиному,
Он в-третье зрявкает по-туриному,
А князи-бояра испугалися,
На корачках по двору наползалися
И все сильны богатыри могучия.
И накурил он беды несносныя:
Гостины кони с двора разбежалися,
И Владимер-князь едва жив стоит
Со душей княгиней Апраксевной.
Говорил тут ласковой Владимер-князь:
«А и ты гой еси, Илья Муромец сын Иванович!
Уйми ты Соловья-разбойника,
А и эта шутка нам не надобна!».

Петр Андреевич Вяземский

Литературная исповедь

Сознаться должен я, что наши хрестоматы
Насчет моих стихов не очень тороваты.
Бывал и я в чести; но ныне век другой:
Наш век был детский век, а этот — деловой.
Но что ни говори, а Плаксин и Галахов,
Браковщики живых и судьи славных прахов,
С оглядкою меня выводят напоказ,
Не расточая мне своих хвалебных фраз.
Не мне о том судить. А может быть, и правы
Они. Быть может, я не дослужился славы
(Как самолюбие мое ни тарабарь)
Попасть в капитул их и в адрес-календарь,
В разряд больших чинов и в круг чернильной знати,
Пониже уголок — и тот мне очень кстати;
Лагарпам наших дней, светилам наших школ
Обязан уступить мой личный произвол.
Но не о том здесь речь: их прав я не нарушу;
Здесь исповедью я хочу очистить душу:
При случае хочу — и с позволенья дам —
Я обнажить себя, как праотец Адам.
Я сроду не искал льстецов и челядинцев,
Академических дипломов и гостинцев,
Журнальных милостынь не добивался я;
Мне не был журналист ни власть, ни судия;
Похвалят ли меня? Тем лучше! Не поспорю.
Бранят ли? Так и быть — я не предамся горю;
Хвалам — я верить рад, на брань — я маловер,
А сам? Я грешен был, и грешен вон из мер.
Когда я молод был и кровь кипела в жилах,
Я тот же кипяток любил искать в чернилах.
Журнальных схваток пыл, тревог журнальных шум,
Как хмелем, подстрекал заносчивый мой ум.
В журнальный цирк не раз, задорный литератор,
На драку выходил, как древний гладиатор.
Я русский человек, я отрасль тех бояр,
Которых удальство питало бойкий жар;
Любил я — как сказал певец финляндки Эды —
Кулачные бои, как их любили деды.
В преданиях живет кулачных битв пора;
Боярин-богатырь, оставив блеск двора
И сняв с себя узду приличий и условий,
Кидался сгоряча, почуя запах крови,
В народную толпу, чтоб испытать в бою
Свой жилистый кулак, и прыть, и мощь свою.
Давно минувших лет дела! Сном баснословным
Угасли вы! И нам, потомкам хладнокровным,
Степенным, чопорным, понять вас мудрено.
И я был, сознаюсь, бойцом кулачным. Но,
«Журналов перешед волнуемое поле,
Стал мене пылок я и жалостлив стал боле».

Почтенной публикой (я должен бы сказать:
Почтеннейшей — но в стих не мог ее загнать) —
Почтенной публикой не очень я забочусь,
Когда с пером в руке за рифмами охочусь.
В самой охоте есть и жизнь, и цель своя
(В Аксакове прочти поэтику ружья).
В самом труде сокрыт источник наслаждений;
Источник бьет, кипит — и полон изменений:
Здесь рвется с крутизны потоком, там, в тени,
Едва журча, змеит игривые струи.
Когда ж источник сей, разлитый по кувшинам,
На потребление идет — конец картинам!
Поэзии уж нет; тут проза целиком!
Поэзию люби в источнике самом.

Взять оптом публику — она свой вес имеет.
Сей вес перетянуть один глупец затеет;
Но раздроби ее, вся важность пропадет.
Кто ж эта публика? Вы, я, он, сей и тот.
Здесь Петр Иванович Бобчи́нский с крестным братом,
Который сам глупец, а смотрит меценатом;
Не кончивший наук уездный ученик,
Какой-нибудь NN, оратор у заик;
Другой вам наизусть всего Хвостова скажет,
Граф Нулин никогда без книжки спать не ляжет
И не прочтет двух строк, чтоб тут же не заснуть;
Известный краснобай: язык — живая ртуть,
Но жаль, что ум всегда на точке замерзанья;
«Фрол Силич», календарь Острожского изданья,
Весь мир ему архив и мумий кабинет;
Событий нет ему свежей, как за сто лет,
Не в тексте ум его ищите вы, а в ссылке;
Минувшего циклоп, он с глазом на затылке.
Другой — что под носом, того не разберет
И смотрит в телескоп все за сто лет вперед,
Желудочную желчь и свой недуг печальный
Вменив себе в призыв и в признак гениальный;
Иной на все и всех взирает свысока:
Клеймит и вкривь и вкось задорная рука.
И все, что любим мы, и все, что русским свято,
Пред гением с бельмом черно и виновато.
Там причет критиков, пророков и жрецов
Каких-то — невдомек — сороковых годов,
Родоначальников литературной черни,
Которая везде, всплывая в час вечерний,
Когда светилу дня вослед потьма сойдет,
Себя дает нам знать из плесени болот.
Так далее! Их всех я в стих мой не упрячу.
Кто под руку попал, тех внес я наудачу.
Вот вам и публика, вот ваше большинство.
От них опала вам, от них и торжество.
Все люди с голосом, все рать передовая,
Которая кричит, безгласных увлекая;
Все люди на счету, все общества краса.
В один повальный гул их слившись голоса
Слывут между людьми судом и общим мненьем.
Пред ними рад пребыть я с истинным почтеньем,
Но все ж, когда пишу, скажите, неужель
В Бобчи́нском, например, иметь себе мне цель?
В угоду ли толпе? Из денег ли писать?
Все значит в кабалу свободный ум отдать.
И нет прискорбней, нет постыдней этой доли,
Как мысль свою принесть на прихоть чуждой воли,
Как выражать не то, что чувствует душа,
А то, что принесет побольше барыша.
Писателю грешно идти в гостинодворцы
И продавать лицом товар свой! Стихотворцы,
Прозаики должны не бегать за толпой!
Я публику люблю в театре и на балах;
Но в таинствах души, но в тех живых началах,
Из коих льется мысль и чувства благодать,
Я не могу ее посредницей признать;
Надменность ли моя, смиренье ль мне вожатый —
Не знаю; но молве стоустой и крылатой
Я дани не платил и не был ей жрецом.

И я бы мог сказать, хоть не с таким почетом:
«Из колыбели я уж вышел рифмоплетом».
Безвыходно больной, в безвыходном бреду,
От рифмы к рифме я до старости бреду.
Отец мой, светлый ум вольтеровской эпохи,
Не полагал, что все поэты скоморохи;
Но мало он ценил — сказать им не во гнев —
Уменье чувствовать и мыслить нараспев.
Издетства он меня наукам точным прочил,
Не тайно ль голос в нем родительский пророчил,
Что случай — злой колдун, что случай — пестрый шут
Пегас мой запряжет в финансовый хомут
И что у Канкрина в мудреной колеснице
Не пятой буду я, а разве сотой спицей;
Но не могли меня скроить под свой аршин
Ни умный мой отец, ни умный граф Канкрин;
И как над числами я ни корпел со скукой,
Они остались мне тарабарской наукой…

Я не хочу сказать, что чистых муз поборник
Жить должен взаперти, как схимник иль затворник.
Нет, нужно и ему сочувствие людей.
Член общины, и он во всем участник с ней:
Ее труды и скорбь, заботы, упованья —
С любовью братскою, с желаньем врачеванья
Все на душу свою приемлет верный брат,
Он ношу каждого себе усвоить рад,
И, с сердцем заодно, перо его готово
Всем высказать любви приветливое слово.
И славу любит он, но чуждую сует,
Но славу чистую, в которой пятен нет.
И я желал себе читателей немногих,
И я искал судей сочувственных и строгих;
Пять-шесть их назову — достаточно с меня,
Вот мой ареопаг, вот публика моя.
Житейских радостей я многих не изведал;
Но вместо этих благ, которых Бог мне не дал,
Друзьями щедро он меня вознаградил,
И дружбой избранных я горд и счастлив был.
Иных уж не дочтусь: вождей моих не стало;
Но память их жива: они мое зерцало;
Они в трудах моих вторая совесть мне,
И вопрошать ее люблю наедине.
Их тайный приговор мне служит ободреньем
Иль оставляет стих «под сильным подозреньем».

Доволен я собой, и по сердцу мне труд,
Когда сдается мне, что выдержал бы суд
Жуковского; когда надеяться мне можно,
Что Батюшков, его проверив осторожно,
Ему б на выпуск дал свой ценсорский билет;
Что сам бы на него не положил запрет
Счастливый образец изящности афинской,
Мой зорко-сметливый и строгий Боратынский;
Что Пушкин, наконец, гроза плохих писак,
Пожав бы руку мне, сказал: «Вот это так!»
Но, впрочем, сознаюсь, как детям ни мирволю,
Не часто эти дни мне падают на долю;
И восприемникам большой семьи моей
Не смел бы поднести я многих из детей;
Но муза и теперь моя не на безлюдьи,
Не упразднен мой суд, есть и живые судьи,
Которых признаю законность и права,
Пред коими моя повинна голова.
Не выдам их имен нескромным наговором,
Боюсь, что и на них посыплется с укором
Град перекрестного, журнального огня;
Боюсь, что обвинят их злобно за меня
В пристандержательстве моей опальной музы —
Старушки, связанной в классические узы, —
В смешном потворстве ей, в пристрастии слепом
К тому, что век отпел и схоронил живьем.
В литературе я был вольным казаком, —
Талант, ленивый раб, не приращал трудом,
Писал, когда писать в душе слышна потреба,
Не силясь звезд хватать ни с полу и ни с неба,
И не давал себя расколам в кабалу,
И сам не корчил я вождя в своем углу…