Был в мире древний Великан,
Без сердца исполин.
Он был как между гор туман,
Он был чумой для многих стран,
Угрюм, свиреп, один.
Он сердце вынул у себя,
И спрятал далеко.
Не дрогнет гром, скалу дробя,
Хоть громок он; и лишь себя
Люби, — убить легко.
Без сердца жадный Великан
Давил людей кругом.
Едва расправить тяжкий стан,
Как в рот свой, точно в страшный чан
Кровавый бросит ком.
А сердце где же? Топь болот —
Чудовищный пустырь.
Который год там дуб растет,
С дуплом, и дуб тот стережет
Слепой и злой Упырь.
Внутри дупла, как черный гад,
Уродливый комок.
Он шевелится, говорят,
Мохнат, он судорожно рад
В час казни, в страшный срок.
Едва свирепый Великан
За горло хвать кого, —
Паук заклятый топких стран,
Комок в дупле как будто пьян,
Дуб чувствует его.
В дупле шуршание и смех.
Что жизнь людей? Пузырь
В дупле сам Дьявол, черный грех,
И в соучастии утех,
Скрипит слепой Упырь.
Но крылья ведают полет,
Стремленье знает путь.
И кто воздушен, тот пройдет
Все срывы ям, всю топь болот,
Чтоб цели досягнуть.
Комок кровавый, злой обман,
Ты взят моей рукой!
Последний миг свирепым дан,
И был, лишь был он, Великан,
Объят он смертной мглой!
На Болоте стоит Москва, терпит:
Приобщиться хочет лютой смерти.
Надо, как в чистый четверг, выстоять.
Уж кричат петухи голосистые.
Желтый снег от мочи лошадиной.
Вкруг костров тяжело и дымно.
От церквей идет темный гуд.
Бабы все ждут и ждут.
Крестился палач, пил водку,
Управился, кончил работу.
Да за волосы как схватит Пугача.
Но Пугачья кровь горяча.
Задымился снег под тяжелой кровью,
Начал парень чихать, сквернословить:
«Уж пойдем, пойдем, твою мать!..
По Пугачьей крови плясать!»
Посадили голову на кол высокий,
Тело раскидали, и лежит на Болоте,
И стоит, стоит Москва.
Над Москвой Пугачья голова.
Разделась баба, кинулась голая
Через площадь к высокому колу:
«Ты, Пугач, на колу не плачь!
Хочешь, так побалуйся со мной, Пугач!
…Прорастут, прорастут твои рваные рученьки,
И покроется земля злаками горючими,
И начнет народ трясти и слабить,
И потонут детушки в темной хляби,
И пойдут парни семечки грызть, тешиться,
И станет тесно, как в лесу, от повешенных,
И кого за шею, а кого за ноги,
И разверзнется Москва смрадными ямами,
И начнут лечить народ скверной мазью,
И будут бабушки на колокольни лазить,
И мужья пойдут в церковь брюхатые
И родят, и помрут от пакости,
И от мира божьего останется икра рачья
Да на высоком колу голова Пугачья!»
И стоит, и стоит Москва.
Над Москвой Пугачья голова.
Желтый снег от мочи лошадиной.
Вкруг костров тяжело и дымно.
Многоголовый змей с шипеньем выходил
Из недоступного Лернейского болота.
Парами смрадными наполнен воздух был
В пещере, где людей он хоронил без счета.
Бесцельна здесь меча усердная работа:
Он голову одну от шеи отделил —
Две новых выросли; жить страстная охота
Растит их. Меч себя бесплодно иступил.
Где сталь не помогла, там пусть огонь поможет,
И, быстрою рукою зажегши целый лес,
Чудовище-змею изранил Геркулес.
В сожженном теле кровь вращаться уж не может.
Последней головы герой врага лишил
И на болотном дне мечом ее зарыл.
Как! То, что сгинуло, вновь грозно выплывает?
Как! Сказка старая вновь может быть слышна?
Что день похоронил, ночь снова пробуждает?
И место тлению жизнь уступить должна?
В болоте голова недвижно почивает.
Но вот, как будто бы очнувшись вдруг от сна,
Зашевелилася, приподнялась она
И в лучезарный свет из мрака выползает.
Вот шея выросла под этой головой.
Вот туловище все за нею постепенно
Из грязи тянется — и снова змей живой,
В чешуйчатой своей одежде дерзновенно
Шипит, зовет на бой… Вставай, мой Геркулес,
Бери опять свой меч и свой горящий лес!
Кларису зря с высоких гор,
Алцип близ чистых вод, в долине,
И зря ее несклонный взор,
Пенял за то своей судьбине,
Что каждый день Кларису зрит
И каждый день в тоске страдает;
Что пленный дух она томит,
Приятных дней его лишает.
Клариса каждый день в водах
Приходит мыться обычайно;
И каждый день Алцип в кустах
Прельщается Кларисой тайно.
Не смеет к строгой подступить,
Не смеет ей в любви открыться,
Чтоб гнев любовью не купить
И всей надежды не лишиться.
Любовью робкою смущен,
Богов он просит неотступно,
Чтоб был он в реку превращен,
Надеясь быть с любезной купно,
Когда Клариса к тем водам
Придет нагая обмываться,
Ко всем он будет красотам
Своей любезной прикасаться.
Богов он втуне упросил,
Его надежда обманула:
Когда Алцип рекою был,
Клариса в оной утонула.
Алцип сто раз судьбину клял,
Что ею так наказан грозно;
И втуне смерти он желал:
Сие желанье было поздно;
Водам не можно умирать;
Лишь только без своей любимой,
В тоске осталось иссыхать
И в горести неутолимой,
Где прежде лил прозрачный ток,
На месте там болото ныне;
Мутится там всегда песок,
И шум ключей умолк в пустыне.
Но если в берег бьет волной,
То кажется, что бьет со вздохом;
Брега, как будто сединой,
Покрылись тамо белым мохом.
Уединяясь от людей
Места там стали непроходны;
И кажут будто слез ручей,
Где видятся теченья водны.
Что это — выстрел или гром,
Резня, попойка иль работа,
Что под походным сапогом
Дрожат чухонские болота?
За клином клин,
К доске — доска.
Смола и вар. Крепите сваи,
Чтоб не вскарабкалась река,
Остервенелая и злая…
Зубастой щекочи пилой,
Доску строгай рубанком чище.
Удар и песня…
Над водой —
Гляди — восходит городище…
Кусает щеки мерзлый пух,
Но смотрят, как идет работа,
На лоб надвинутый треух
И плащ, зеленый, как болото…
Скуластый царь глядит вперед,
Сычом горбясь…
А под ногою
Болото финское цветет
Дремучим тифом и цингою…
Ну что ж, скрипит холопья кость,
Холопья плоть гниет и тлеет…
Но полыхает плащ — и трость
По спинам и по выям реет…
Стропила — к тучам,
Сваи — в гать,
Плотину настилайте прямо,
Чтоб мог уверенней стоять
Царь краснолицый и упрямый…
О город пота и цинги!
Сквозь грохот волн и крик оленей
Не слышатся ль тебе шаги,
Покашливанье страшной тени?..
Болотной ночью на углах
Маячат огоньков дозоры,
Дворцами встал промерзший прах,
И тиной зацвели соборы…
И тягостный булыжник лег
В сырую гать
И в мох постылый,
Чтобы не вышла из берлог
Погибшая холопья сила;
Чтоб из-под свай,
Из тмы сырой
Холопья крепь не встала сразу,
Тот — со свороченной скулой,
Тот — без руки, а тот — без глаза.
И куча свалена камней
Оледенелою преградой…
Говядиною для червей,
Строители, лежать вам надо.
Но воля в мертвецах жила,
Сухое сердце в ребрах билось,
И кровь, что по земле текла,
В тайник подземный просочилась.
Вошла в глазницы черепов,
Их напоив живой водою,
Сухие кости позвонков
Стянула бечевой тугою,
И финская разверзлась гать,
И дрогнула земля от гула,
Когда мужичья встала рать
И прах болотный отряхнула…
I
Злая-злая, нехорошая змея
Молодого укусила воробья.
Захотел он улететь, да не мог
И заплакал, и упал на песок.
(Больно воробышку, больно!)
И пришла к нему беззубая старуха,
Пучеглазая зелёная лягуха.
За крыло она воробышка взяла
И больного по болоту повела.
(Жалко воробышка, жалко!)
Из окошка высунулся ёж:
— Ты куда его, зелёная, ведёшь?
— К доктору, миленький, к доктору.
— Подожди меня, старуха, под кустом,
Мы вдвоём его скорее доведём!
И весь день они болотами идут,
На руках они воробышка несут…
Вдруг ночная наступила темнота,
И не видно на болоте ни куста,
(Страшно воробышку, страшно!)
Вот и сбились они, бедные, с пути,
И не могут они доктора найти.
— Не найдём мы Айболита, не найдём,
Мы во тьме без Айболита пропадём!
Вдруг откуда-то примчался светлячок,
Свой голубенький фонарик он зажёг:
— Вы бегите-ка за мной, мои друзья,
Жалко-жалко мне больного воробья!
II
И они побежали бегом
За его голубым огоньком
И видят: вдали под сосной
Домик стоит расписной,
И там на балконе сидит
Добрый седой Айболит.
Он галке крыло перевязывает
И кролику сказку рассказывает.
У входа встречает их ласковый слон
И к доктору тихо ведёт на балкон,
Но плачет и стонет больной воробей.
Он с каждой минутой слабей и слабей,
Пришла к нему смерть воробьиная.
И на руки доктор больного берёт,
И лечит больного всю ночь напролёт,
И лечит, и лечит всю ночь до утра,
И вот — поглядите! — ура! ура! —
Больной встрепенулся, крылом шевельнул,
Чирикнул: чик! чик! — и в окно упорхнул.
«Спасибо, мой друг, меня вылечил ты,
Вовек не забуду твоей доброты!»
А там, у порога, толпятся убогие:
Слепые утята и белки безногие,
Худой лягушонок с больным животом,
Рябой кукушонок с подбитым крылом
И зайцы, волками искусанные.
И лечит их доктор весь день до заката.
И вдруг засмеялись лесные зверята:
«Опять мы здоровы и веселы!»
И в лес убежали играть и скакать
И даже спасибо забыли сказать,
Забыли сказать до свидания!
(И. А. Козлову)
У пруда с зеленой тиной,
Над которым молчаливо
Наклонилася вершиной
Зеленеющая ива.
На ковре из мха пушистом,
Где кувшинчиков немало,
Под весенним небом чистым
Птичка мертвая лежала.
А кругом, тесня друг друга,
Уж слеталися пичужки
И в болоте, с перепуга,
Громко квакали лягушки.
— Как? Убилась? Добровольно?
Вот так случай! И с чего бы?
Возмущалися невольно
Царства птичьего особы.
— Ведь народ то нынче спятил!
Где приличия законы? —
Возгласил суровый дятел.
— Верно: — каркнули вороны;
— Случай просто небывалый,
(Дайте мне понюхать соли…)
И другие ведь пожалуй
Пожелают также воли;
И другим пожалуй скоро
Лес покажется наш тесен —
Не найдут они простора
Для своих безумных песен…
С жаждой солнечного света,
С жаждой «нового» чего-то,
Улетят они, как эта,
От родимого болота! —
— Что им в солнце — не пойму я? —
Молвил сыч, сердито хмурясь;
— В темноте всегда живу я
И от солнца только жмурюсь. —
— Бесполезно это пенье! —
Крик послышался наседки;
— Лишь в курятнике спасенье,
И всего нужнее — детки… —
— Жизнь дана для наслажденья! —
Молвил чиж, с цветком в петличке,
Поощренный, без сомненья,
Взором ласковым синички.
— Ах, что слышу я? — крикливо
Тут вмешалася сорока,
Не сдержав нетерпеливо
Слов язвительных потока;
— Глупость — эти дарованья
И поэзия и чувство…
В мире есть одно призванье —
Акушерское искусство!
Нет почетнее занятья
И прекраснее и выше, —
И об этом прокричать я
Хоть сейчас готова с крыши!…
Так, собравшися толпою
Под весенним небом чистым,
Птицы, споря меж собою,
Оглашали воздух свистом…
А под сенью ив зеленых
Птичка мертвая лежала, —
И суждений просвещенных,
К сожаленью, не слыхала…
1889 г.
Всяк ищет лучшего, на том основан свет;
И нужен иногда к терпенью нам совет.
В Сибире холодно, в Китае больше преют,
И люди то сносить умеют.
Но, Муза, далеко меня ты занесла:
В Китае побывать, и побывать в Сибире
Подале, нежели отсюда в Кашире,
И надобно туда дорогам быть по шире.
Поближе я найду в пример такой Осла.
Мужик, пастушья ремесла,
Гонял на корм сию скотину,
И выбрал лучшую долину.
Долина у реки, трава была густа,
И близки от двора хозяйского места;
На что же далеко носить ему дубину?
А на другом краю реки
Паслись Быки
У пастуха Луки;
Казалося, туда пути не далеки.
Их кормом мой Осел прельстился:
Прискучило ему давно
Есть каждой день одно,
И переправиться однажды покусился,
К Быкам пустился,
Да та беда,
Что не было туда
Сухой дороги.
А надлежало плыть; в болоте вязнут ноги.
Река
Была топка.
Кричит пастух и стонет,
Увидя, что Осел в болоте тонет.
Он мнил, что глупую скотину воплем тронет;
Однако мой Осел
На крик пастуший не смотрел.
И на средине
Увяз по горло в тине.
Осел
В болоте сел;
Раздумал ехать в гости,
И был бы рад
Отправиться назад;
Но порывался он хотя сто крат,
Хотя пастух в него метал каменья в злости,
Отчаян был его возврат.
К чему представлен здесь Осел, увязший в тине?
Легко поймешь, читатель, силу слов:
Великие стада найдешь таких Ослов,
Которые, своей противяся судьбине,
Пускаются в опасный путь,
Дабы сыскать там что-нибудь,
И часто на пути принуждены тонуть.
У меня зазвонил телефон.
— Кто говорит?
— Слон.
— Откуда?
— От верблюда.
— Что вам надо?
— Шоколада.
— Для кого?
— Для сына моего.
— А много ли прислать?
— Да пудов этак пять
Или шесть:
Больше ему не съесть,
Он у меня еще маленький!
А потом позвонил
Крокодил
И со слезами просил:
— Мой милый, хороший,
Пришли мне калоши,
И мне, и жене, и Тотоше.
— Постой, не тебе ли
На прошлой неделе
Я выслал две пары
Отличных калош?
— Ах, те, что ты выслал
На прошлой неделе,
Мы давно уже съели
И ждем, не дождемся,
Когда же ты снова пришлешь
К нашему ужину
Дюжину
Новых и сладких калош!
А потом позвонили зайчатки:
— Нельзя ли прислать перчатки?
А потом позвонили мартышки:
— Пришлите, пожалуйста, книжки!
А потом позвонил медведь
Да как начал, как начал реветь.
— Погодите, медведь, не ревите,
Объясните, чего вы хотите?
Но он только «му» да «му»,
А к чему, почему —
Не пойму!
— Повесьте, пожалуйста, трубку!
А потом позвонили цапли:
— Пришлите, пожалуйста, капли:
Мы лягушками нынче объелись,
И у нас животы разболелись!
А потом позвонила свинья:
— Нельзя ли прислать соловья?
Мы сегодня вдвоем
С соловьем
Чудесную песню
Споем.
— Нет, нет! Соловей
Не поет для свиней!
Позови-ка ты лучше ворону!
И снова медведь:
— О, спасите моржа!
Вчера проглотил он морского ежа!
И такая дребедень
Целый день:
Динь-ди-лень,
Динь-ди-лень,
Динь-ди-лень!
То тюлень позвонит, то олень.
А недавно две газели
Позвонили и запели:
— Неужели
В самом деле
Все сгорели
Карусели?
— Ах, в уме ли вы, газели?
Не сгорели карусели,
И качели уцелели!
Вы б, газели, не галдели,
А на будущей неделе
Прискакали бы и сели
На качели-карусели!
Но не слушали газели
И по-прежнему галдели:
— Неужели
В самом деле
Все качели
Погорели?
Что за глупые газели!
А вчера поутру
Кенгуру:
— Не это ли квартира
Мойдодыра? —
Я рассердился, да как заору:
— Нет! Это чужая квартира!!!
— А где Мойдодыр?
— Не могу вам сказать…
Позвоните по номеру
Сто двадцать пять.
Я три ночи не спал,
Я устал.
Мне бы заснуть,
Отдохнуть…
Но только я лег —
Звонок!
— Кто говорит?
— Носорог.
— Что такое?
— Беда! Беда!
Бегите скорее сюда!
— В чем дело?
— Спасите!
— Кого?
— Бегемота!
Наш бегемот провалился в болото…
— Провалился в болото?
— Да!
И ни туда, ни сюда!
О, если вы не придете —
Он утонет, утонет в болоте,
Умрет, пропадет
Бегемот!!!
— Ладно! Бегу! Бегу!
Если могу, помогу!
Ох, нелегкая это работа —
Из болота тащить бегемота!
«Отчего ты плачешь,
Глупый ты Медведь?» —
«Как же мне, Медведю,
Не плакать, не реветь?
Бедный я, несчастный
Сирота,
Я на свет родился
Без хвоста.
Даже у кудлатых,
У глупых собачат
За спиной весёлые
Хвостики торчат.
Даже озорные
Драные коты
Кверху задирают
Рваные хвосты.
Только я, несчастный
Сирота,
По лесу гуляю
Без хвоста.
Доктор, добрый доктор,
Меня ты пожалей,
Хвостик поскорее
Бедному пришей!»
Засмеялся добрый
Доктор Айболит.
Глупому Медведю
Доктор говорит:
«Ладно, ладно, родной, я готов.
У меня сколько хочешь хвостов.
Есть козлиные, есть лошадиные,
Есть ослиные, длинные-длинные.
Я тебе, сирота, услужу:
Хоть четыре хвоста привяжу…»
Начал Мишка хвосты примерять,
Начал Мишка перед зеркалом гулять:
То кошачий, то собачий прикладывает
Да на Лисоньку сбоку поглядывает.
А Лисица смеётся:
«Уж очень ты прост!
Не такой тебе, Мишенька, надобен хвост!..
Ты возьми себе лучше павлиний:
Золотой он, зелёный и синий.
То-то, Миша, ты будешь хорош,
Если хвост у павлина возьмёшь!»
А косолапый и рад:
«Вот это наряд так наряд!
Как пойду я павлином
По горам и долинам,
Так и ахнет звериный народ:
Ну что за красавец идёт!
А медведи, медведи в лесу,
Как увидят мою красу,
Заболеют, бедняги, от зависти!»
Но с улыбкою глядит
На медведя Айболит:
«И куда тебе в павлины!
Ты возьми себе козлиный!»
«Не желаю я хвостов
От баранов и котов!
Подавай-ка мне павлиний,
Золотой, зелёный, синий,
Чтоб я по лесу гулял,
Красотою щеголял!»
И вот по горам, по долинам
Мишка шагает павлином,
И блестит у него за спиной
Золотой-золотой,
Расписной,
Синий-синий
Павлиний
Хвост.
А Лисица, а Лисица
И юлит, и суетится,
Вокруг Мишеньки похаживает,
Ему перышки поглаживает:
«До чего же ты хорош,
Так павлином и плывёшь!
Я тебя и не признала,
За павлина принимала.
Ах, какая красота
У павлиньего хвоста!»
Но тут по болоту охотники шли
И Мишенькин хвост увидали вдали.
«Глядите: откуда такое
В болоте блестит золотое?»
Поскакали, но кочкам вприпрыжку
И увидели глупого Мишку.
Перед лужею Мишка сидит,
Словно в зеркало, в лужу глядит,
Всё хвостом своим, глупый, любуется,
Перед Лисонькой, глупый, красуется
И не видит, не слышит охотников,
Что бегут по болоту с собаками.
Вот и взяли бедного
Голыми руками,
Взяли и связали
Кушаками.
А Лисица
Веселится,
Забавляется
Лисица:
«Ох, недолго ты гулял,
Красотою щеголял!
Вот ужо тебе, павлину,
Мужики нагреют спину.
Чтоб не хвастался,
Чтоб не важничал!»
Подбежала — хвать да хвать, —
Стала перья вырывать.
И весь хвост у бедняги повыдергала.
Зое О-вич
Она
Что скажете?..
Он
Все то же, что всегда:
Я Вас люблю.
Она
Но это мне известно,
И знаете, — не интересно мне…
Он
Пускай. Готов, как прежде, на страданье
Безмолвное; на многое готов.
Она
На многое… О друг мой, на словах —
Мы рыцари, а иногда и боги…
Он
А иногда, к несчастью, мы ничто…
Но не всегда мы в этом виноваты,
И не всегда мы можем проявлять
Все мужество, весь пыл и благородство
Своей души, священной, как Синай.
Она
Однако, Вы, я вижу, вдохновенны…
Но не у всех великая душа, —
Вы увлеклись…
Он
Нисколько. Повторяю:
Я то сказал, что я желал сказать —
Душа есть луч Единственного Духа,
Источника сиянья и тепла,
Прекрасного уже своим бессмертьем,
Которого зовем мы Божеством.
А может ли быть грязным луч — от солнца,
От Божества спускающийся к нам?
Она
Итак, душа есть луч Святого Духа?
Согласна я; но вот что странно мне:
Как этот луч способен ослабеть,
Впитать в себя земной порок и злобу
И не сиять, а тлеть, как уголек?
Вот что меня смущает. Отвечайте.
Он
Скажите мне: когда-нибудь в болоте
Вы видели потопленное солнце?
Не делалось ли жутко Вам? Но взор
Направив в высь, Вы видели… другое.
Спеша улыбку вызвать на уста
И свой минутный страх, как сон, развеять,
Вы убеждались сами, что оно,
Светило дня, корона мировая,
Не создано быть жертвою болот…
Но в плесени блуждавшие лучи —
Не правда ли, не — украшали плесень?
Наоборот, озарена лучом,
Гладь мутных луж отталкивала взоры
И, остывая в предзакатный час,
Дышала ядовито и опасно,
Дурманя грудь туманом. Это так?
Она
Все ясно мне и это все прекрасно.
Всему виной земная оболочка,
Негодная для таинства души.
Душа всегда останется душою —
Прекрасною, лучистой и живой…
Но человек, от разума безумный,
Спешит умом святыню осквернить:
Из этого что следует? — что разум
Властней души, раз царствует порок?..
Но это не ужасно. Вы поймите
И я права, сказав, что человек
По существу — порочен и бессилен…
Он
О нет! О нет! Неправы Вы, о нет!
Поверьте мне: душа сильней рассудка.
В конце концов она восторжествует,
В конце концов возьмет победный верх,
Но весь вопрос: где только это будет —
Здесь, на земле, иль после где-нибудь?
Она
Но солнце-то, гостящее в болоте,
Уродует его, я поняла?
Он
Но это ведь наружное уродство…
Так видит созерцатель; между тем,
Подумайте, какое бы несчастье
Произошло с болотом, если б луч
Не посещал его, собой не грея:
Болото бы задохлось от себя!
И если нас теперь оно тревожит,
В закатный час туманами дыша,
Струя нам в грудь проклятье испарений, —
То каково бы было человеку,
Когда б светило пламенного дня
Не погружало луч свой златотканный
В сырую мглу стоячих, тленных вод?..
Она
Утомлена. Оставим эту тему:
Есть что-то беспощадное во всем,
Где разумом желаем мы проникнуть
В непостижимое и тайну разгадать.
Мы отвлеклись от главного…
Он
От страсти
И от любви моей мы отвлеклись.
Она
Опять любовь. Но это, право, скучно;
Хотя, хотя…
Он
Вы любите меня.
Она
Нет, не люблю. Однако, отчего Вы
Так думали? Ваш убежденный тон —
Я сознаюсь — меня интересует
И несколько смущает…
Он
О, дитя!
О, девочка, с лукавою улыбкой,
Как ты мила в наивности своей!
По кустам, по каменистым глыбам
Нет пути — и сумерки черней…
Дикие костры взлетают дыбом
Над собраньем веток и камней.
Топора не знавшие купавы
Да ручьи, не помнящие губ,
Вы задеты горечью отравы:
Душным кашлем, перекличкой труб.
Там, где в громе пролетали грозы,
Протянулись дымные обозы…
Над болотами, где спят чирки,
Не осока встала, а штыки…
Сгустки стеарина под свечами,
На трехверстке рощи и поля…
Циркулярами и циркулями
Штабы переполнены в края…
По масштабам точные расчеты
(Наизусть заученный урок)…
На трехверстке протянулись роты,
И передвигается флажок…
И передвигаются по кругу
Взвод за взводом…
Скрыты за бугром,
Батареи по кустам, по лугу
Ураганным двинули огнем…
И воронку за воронкой следом
Роет крот — и должен рыть опять…
Это фронт —
И, значит, непоседам
Нечего по ящикам лежать…
Это фронт —
И, значит, до отказа
Надо прятаться, следить и ждать,
Чтоб на мушке закачался сразу
Враг — примериваться и стрелять.
Это полночь,
Вставшая бессонно
Над болотом, в одури пустынь,
Это черный провод телефона,
Протянувшийся через кусты…
Тишина…
Прислушайся упрямо
Утлым ухом,
И поймешь тогда,
Как несется телефонограмма,
Вытянувшаяся в провода…
Приглядись:
Подрагивают глухо
Провода, протянутые в рань,
Где бубнит телефонисту в ухо
Телефона узкая гортань…
Это штаб…
И стынут под свечами
На трехверстке рощи и поля,
Циркулярами и циркулями
Комнаты наполнены в края…
В ночь ползком — и снова руки стынут,
Взвод за взводом по кустам залег.
Это значит:
В штабе передвинут
Боем угрожающий флажок.
Гимнастерка в дырьях и заплатах,
Вошь дотла проела полотно,
Но бурлит в бутылочных гранатах
Взрывчатое смертное вино…
Офицера, скачущего в поле,
Напоит и с лошади сшибет,
Гайдамак его напьется вволю —
Так, что и костей не соберет.
Эти дни, на рельсах, под уклоны
(Пролетают… пролетели… нет…)
С громом, как товарные вагоны,
Мечутся — за выстрелами вслед.
И на фронт, кострами озаренный,
Пролетают… Пролетели… Нет…
Песнями набитые вагоны,
Ветром взмыленные эскадроны,
Эскадрильи бешеных планет.
Катится дорогой непрорытой
В разбираемую бурей новь
Кровь, насквозь пропахнувшая житом,
И пропитанная сажей кровь…
А навстречу — только дождь постылый,
Только пулей жгущие кусты,
Только ветер небывалой силы,
Ночи небывалой черноты.
В нас стреляли —
И не дострелили;
Били нас —
И не могли добить!
Эти дни,
Пройденные навылет,
Азбукою должно заучить.
Солнце по небу гуляло
И за тучу забежало.
Глянул заинька в окно,
Стало заиньке темно.
А сороки-
Белобоки
Поскакали по полям,
Закричали журавлям:
«Горе! Горе! Крокодил
Солнце в небе проглотил!»
Наступила темнота.
Не ходи за ворота:
Кто на улицу попал —
Заблудился и пропал.
Плачет серый воробей:
«Выйди, солнышко, скорей!
Нам без солнышка обидно —
В поле зёрнышка не видно!»
Плачут зайки
На лужайке:
Сбились, бедные, с пути,
Им до дому не дойти.
Только раки пучеглазые
По земле во мраке лазают,
Да в овраге за горою
Волки бешеные воют.
Рано-рано
Два барана
Застучали в ворота:
Тра-та-та и тра-та-та!
«Эй вы, звери, выходите,
Крокодила победите,
Чтобы жадный Крокодил
Солнце в небо воротил!»
Но мохнатые боятся:
«Где нам с этаким сражаться!
Он и грозен и зубаст,
Он нам солнца не отдаст!»
И бегут они к Медведю в берлогу:
«Выходи-ка ты, Медведь, на подмогу.
Полно лапу тебе, лодырю, сосать.
Надо солнышко идти выручать!»
Но Медведю воевать неохота:
Ходит-ходит он, Медведь, круг болота,
Он и плачет, Медведь, и ревёт,
Медвежат он из болота зовёт:
«Ой, куда вы, толстопятые, сгинули?
На кого вы меня, старого, кинули?»
А в болоте Медведица рыщет,
Медвежат под корягами ищет:
«Куда вы, куда вы пропали?
Или в канаву упали?
Или шальные собаки
Вас разорвали во мраке?»
И весь день она по лесу бродит,
Но нигде медвежат не находит.
Только чёрные совы из чащи
На неё свои очи таращат.
Тут зайчиха выходила
И Медведю говорила:
«Стыдно старому реветь —
Ты не заяц, а Медведь.
Ты поди-ка, косолапый,
Крокодила исцарапай,
Разорви его на части,
Вырви солнышко из пасти.
И когда оно опять
Будет на небе сиять,
Малыши твои мохнатые,
Медвежата толстопятые,
Сами к дому прибегут:
«Здравствуй, дедушка, мы тут!»
И встал
Медведь,
Зарычал
Медведь,
И к Большой Реке
Побежал
Медведь.
А в Большой Реке
Крокодил
Лежит,
И в зубах его
Не огонь горит, -
Солнце красное,
Солнце краденое.
Подошёл Медведь тихонько,
Толканул его легонько:
«Говорю тебе, злодей,
Выплюнь солнышко скорей!
А не то, гляди, поймаю,
Пополам переломаю, -
Будешь ты, невежа, знать
Наше солнце воровать!
Ишь разбойничья порода:
Цапнул солнце с небосвода
И с набитым животом
Завалился под кустом
Да и хрюкает спросонья,
Словно сытая хавронья.
Пропадает целый свет,
А ему и горя нет!»
Но бессовестный смеётся
Так, что дерево трясётся:
«Если только захочу,
И луну я проглочу!»
Не стерпел
Медведь,
Заревел
Медведь,
И на злого врага
Налетел
Медведь.
Уж он мял его
И ломал его:
«Подавай сюда
Наше солнышко!»
Испугался Крокодил,
Завопил, заголосил,
А из пасти
Из зубастой
Солнце вывалилось,
В небо выкатилось!
Побежало по кустам,
По берёзовым листам.
Здравствуй, солнце золотое!
Здравствуй, небо голубое!
Стали пташки щебетать,
За букашками летать.
Стали зайки
На лужайке
Кувыркаться и скакать.
И глядите: медвежата,
Как весёлые котята,
Прямо к дедушке мохнатому,
Толстопятые, бегут:
«Здравствуй, дедушка, мы тут!»
Рады зайчики и белочки,
Рады мальчики и девочки,
Обнимают и целуют косолапого:
«Ну, спасибо тебе, дедушка, за солнышко!»
Так жили поэты.
А. БлокОхотник, поэт, рыбовод… А дым растекался по крышам,
И гнилью гусиных болот
С тобою мы сызнова дышим.Ночного привала уют
И песня тебе не на диво…
В одесской пивной подают
С горохом багровое пиво, И пена кипит на губе,
И между своими делами
В пивную приходят к тебе
И Тиль Уленшпигель и Ламме.В подвале сыром и глухом,
Где слушают скрипку дрянную,
Один закричал петухом,
Другой заказал отбивную, А третий — большой и седой —
Сказал:
— Погодите с едой,
Не мясом единственным сыты
Мы с вами, друзья одесситы,
На вас напоследок взгляну.
Я завтра иду на войну
С бандитами, с батькой Махною… Я, может, уже не спою
Ах, Черному, злому, ах, морю
Веселую песню мою…
Один огорчился простак
И вытер ненужные слезы…
Другой улыбнулся:
— Коль так,
Багрицкий, да здравствуют гёзы! —
А третий, ремнями звеня,
Уходит, седея, как соболь,
И на ночь копыто коняОн щепочкой чистит особой.
Ложись на тачанку.
И вся
Четверка коней вороная, Тачанку по ветру неся,
Копытами пыль подминая,
Несет партизана во тьму,
Храпя и вздымая сердито, И чудится ночью ему
Расстрел Опанаса-бандита…
Охотник, поэт, рыбовод…
А дым растекался по крышам,
И гнилью гусиных болот
С тобою мы сызнова дышим.И молодость — горькой и злой
Кидается, бьется по жилам,
По Черному морю и в бой —
Чем радовался и жил он.Ты песни такой не отдашь,
Товарищ прекрасной породы.
Приходят к нему на этаж
Механики и рыбоводы, Поэты идут гуртом
К большому, седому, как замять,
Садятся кругом — потом
Приходят стихи на память.Хозяин сидит у стены,
Вдыхая дымок от астмы,
Как некогда дым войны,
Тяжелый, густой, опасный, Аквариумы во мглу
Текут зеленым окружьем,
Двустволки стоят в углу —
Центрального боя ружья.Серебряная ножна
Кавалерийской сабли,
И тут же начнет меж нас
Его подмосковный зяблик.И осени дальней цвесть,
И рыбам плескаться дружно,
И всё в этой комнате есть,
Что только поэтам нужно.Охотник, поэт, рыбовод,
Венками себя украся,
В гробу по Москве плывет,
Как по морю на баркасе.И зяблик летит у плеча
За мертвым поэтом в погоне,
И сзади идут фырча
Кавалерийские кони.И Ламме — толстяк и простак —
Стирает последние слезы,
Свистит Уленшпигель: коль так,
Багрицкий, да здравствуют гёзы.
И снова, не помнящий зла,
Рассвет поднимается ярок,
У моего стола
Двустволка — его подарок.Разрезали воду ужи
Озер полноводных и синих.И я приготовил пыжи
И мелкую дробь — бекасинник, —
Вставай же скорее,
Вставай
И руку на жизнь подавай.
Лев—могучий царь пустыни. Как прийдет ему охота
Обозреть свои владеньи,—он идет, и у болота,
В тростнике густом залегши, в даль вперяет жадный взор…
Над владыкою трепещут ветви робких сикомор.
Вот ужь вечер. Солнце скрылось за далекими горами;
Степь пустыни осветилась готтентотскими кострами;
Тьма ночная быстро сходит; все готовится ко сну —
Под кустом ложится серна, у потока дремлет гну.
В этот час, жираф, походкой величавою и стройной,
Направляется к болоту, истомленный жаждой знойной;
На коленях, протянувши шею длинную свою,
Он впивает с наслажденьем мутно-желтую струю.
Вдруг, тростник зашевелился… С ревом бешеным, в мгновенье,
Лев в жирафу сел на спину… Что за лошадь! Загляденье!
Что за кожа росписная! На конюшне у царей
Чепрака не сыщешь мягче, и роскошней, и пестрей!
Всадник-лев коня торопит: он впился зубами в шею.
Грива желтая, как знамя, развевается над нею;
Криком боли огласилась степь широкая,—и вот
Повелителя пустыни исполинский конь несет.
Быстро, быстро мчится жертва,—мчится, точно привиденье…
В тишине пустыни слышно сердца громкое биенье,
Губи в пене, очи дико выступают из орбит,
Нa песок рекою черной кровь горячая бежит.
И, вертясь, за ними следом, мчатся целыя колонны
Желтой пыли,—мчатся, точно исполинские тифоны
На песчаном океане… А меж тем, из логовищ,
Из лесов непроходимых, из заоблачных жилищ,
Собирается поспешно свита зверя-властелина…
Криком, ревом, завываньем оглашается равнина;
Под густыми облаками, по горячему песку,
Мчатся птицы, скачут звери вслед коню и седоку.
Разнородный, длинный поезд! Тут и коршун быстрокрылый,
И гиена—нечестивец, оскверняющий могилы,
И пантера—гнусный хищник, бич капландских пастухов…
Кровь и пот обозначают путь властителя лесов.
Смотрят все, дрожа от страха, как послушный дикой воле,
Их владыка возседает на живом своем престоле,
И покров его нарядный рвет когтями на куски,
И летит все дальше, дальше, в безконечные пески.
Нет пощады, нет спасенья! Но жираф изнемогает…
Весь в крови, лоту и пене, тише он переступает…
Вот с отчаянным усильем сделал он еще прыжок,
Захрипел—и труп бездушный повалялся на песок.
И тогда за сытный ужин всадник весело садится,
Между тем как на востоке загарается денница
О природа шепчет «здравствуй!» первым солнечным лучам…
Вот как лев свои владенья обезжает по ночам.
Из повести «Городок Окуров»1Позади у нас — леса,
Впереди — болото.
Господи! Помилуй нас!
Жить нам — неохота.Скушно, тесно, голодно —
Никакой отрады!
Многие живут лет сто —
А — зачем их надо? Может, было б веселей,
Кабы вдоволь пищи…
Ну, а так — живи скорей,
Да и — на кладбище! 2Боже, мы твои люди,
А в сердцах у нас злоба!
От рожденья до гроба
Мы друг другу — как звери! С нами, господи, буди!
Не твои ли мы дети?
Мы толкуем о вере,
О тебе, нашем свете…3Пресвятая богородица,
Мати господа всевышнего!
Обрати же взор твой ласковый
На несчастную судьбу, детей!
В темных избах дети малые
Гибнут с холода и голода,
Их грызут болезни лютые,
Глазки деток гасит злая смерть!
Редко ласка отца-матери
Дитя малое порадует,
Их ласкают — только мертвеньких,
Любят — по пути на кладбище…4Правду рассказать про вас
Я никак не смею,
Потому вы за нее
Сломите мне шею…
Будь я ровня вам, тогда
Я бы — не боялся,
И без всякого труда
Над вами посмеялся.
Стыдно мне смотреть на вас,
Стыдно и противно…5Ходят волки по полям да по лесам,
Воют, морды поднимая к небесам.
Я волкам — тоской моей,
Точно братьям, кровно сроден,
И не нужен, не угоден
Никому среди людей!
Тяжело на свете жить!
И живу я тихомолком.
И боюся — серым волком —
Громко жалобу завыть! 6Эх, попел бы я веселых песен!
Да кому их в нашем месте нужно?
Город для веселья — глух и тесен.
Все живут в нем злобно и недужна
В городе у нас — как на погосте —
Для всего готовая могила.
Братцы мои! Злую склоку бросьте,
Чтобы жить на свете легче было! 7Снова тучи серые мчатся над болотами,
Разлилася в городе тишина глубокая,
Люди спят, измучены тяжкими заботами,
И висит над сонным небом одноокое…
В небе тучи гонятся за слепой луной,
Полем тихо крадется чья-то тень за мной…8Полем идут двое —
Старый с молодым.
Перед ними — тени
Стелются, как дым.
Старый молодому
Что-то говорит,
Впереди далеко
Огонек горит…
Узкою тропинкою
Тесно им итти,
Покрывают тени
Ямы на пути.
Оба спотыкаются,
Попадая в ямы,
Но идут тихонько
Дальше все и прямо.
Господи владыко,
Научи ты их,
Как дойти средь ночи
До путей твоих! 9Господи, помилуй!
Мы — твои рабы!
Где же взять нам силы
Против злой судьбы
И нужды проклятой?
В чем мы виноваты?
Мы тебе — покорны,
Мы с тобой — не спорим,
Ты же смертью черной
И тяжелым горем
Каждый день и час
Убиваешь нас!
почти наверняка тунгусский метеорит
содержит около 20 000 000 тонн железа
и около 20 000 тонн платины.
(из газетной статьи)1В неведомых недрах стекла
Исходит жужжаньем пчела.
Все ниже, и ниже, и ниже, —
Уже различаешь слова…
Летит и пылает и брызжет
Отрубленная голова.
Чудовищных звезд напряженье,
И судорога, и дрожь;
Уже невтерпеж от гуденья,
От блеска уже невтерпеж.
И в сырость таежного лета,
В озера, в лесные бугры
В горящих отрепьях комета
Летит — и рыдает навзрыд.2
Тогда из холодных болот
Навстречу сохатый встает.
Хранитель сосновых угодий,
Владыка косматых лосих, —
Он медленным ухом поводит,
Он медленным глазом косит,
Он дует шелковой губой,
Он стонет звериной трубой,
Из мхов поднимая в огни
Широких рогов пятерни.
Он видит: над хвойным забором,
Крутясь, выплывает из мглы
Гнездовье из блеска, в котором
Ворчат и клекочут орлы.
И ветер нездешних угодий
По шкуре ожогом проходит,
И льется в тайгу из гнезда
Багровая злая вода.
Лесов огневые ворота
Встают из крутящейся мглы,
Пожар подымает болота
И в топь окунает стволы.
Играет огонь языкатый
Гадюкой, ползущей на лов,
И видит последний сохатый
Паденье последних стволов.3Медведя и зверя — туга…
О ком ты взыскуешь, тайга?
Как мамонт, встает чернолесье,
Подняв позвонки к облакам,
И плюшевой мерзостью плесень
По кряжистым лезет бокам.
Здесь ястреб гнездовья строит,
Здесь тайная свадьба сов,
Да стынет в траве астероид,
Хранимый забором лесов.
На версты, и версты, и версты
Промозглым быльем шевеля,
Покрылась замшелой коростой
В ожогах и язвах земля…
Но что пешеходу усталость
(О, черные русла дорог!) —
Россия за лесом осталась,
Развеялась в ночь и умчалась,
Как дальнего чума дымок.
Бредет он по тропам случайным —
Сквозь ржавых лесов торжество;
Ружье, астролябия, чайник —
Нехитрый инструмент его.
Бредет он по вымершим рекам,
По мертвой и впалой земле.
Каким огневым дровосеком
Здесь начисто вырублен лес,
Какая нога наступила
На ржавчину рваных кустов?
Какая корявая сила
Прошла и разворотила
Слоистое брюхо пластов?
И там, где в смолистое тело,
Сосны древоточец проник, —
Грозят белизной помертвелой
Погибших рогов пятерни.
Кивает сосенник синий,
Стынет озер вода;
Первый предзимний иней
Весь в звериных следах.
Волк вылазит из лога
С инеем на усах…
Да здравствует дорога,
Потерянная в лесах! 4Тунгуска, тихая река,
Не выдавай плотовщика.
Плоты сквозь дебри протащив,
Поет и свищет плотовщик.
На Туруханск бежит вода,
На Туруханск плывет руда,
По берегам шумит сосна,
По берегам идет весна.
Медвежья вешняя туга…
О ком взыскуешь ты, тайга?
Один чудак из партии геологов
Сказал мне, вылив грязь из сапога:
«Послал же бог на головы нам олухов!
Откуда нефть — когда кругом тайга? И деньги в прорву!.. Лучше бы на тыщи те
Построить ресторан на берегу.
Вы ничего в Тюмени не отыщете —
В болото вы вгоняете деньгу!»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее!..
Мол роем землю, но пока у многих мнение,
Что меньше «более» у нас, а больше «менее».А мой рюкзак —
Пустой на треть.
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»Давно прошли открытий эпидемии
И с лихорадкой поисков борьба,
И дали заключенье в Академии:
В Тюмени с нефтью «полная труба»! Нет бога нефти здесь — перекочую я,
Раз бога нет — не будет короля!..
Но только вот нутром и носом чую я,
Что подо мной не мёртвая земля! И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее!..
Мне отвечают, что у них такое мнение,
Что меньше «более» у них, а больше «менее».Пустой рюкзак —
Исчезла снедь…
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»И нефть пошла! Мы, по болотам рыская,
Не на пол-литру выиграли спор —
Тюмень, Сибирь, земля ханты-мансийская
Сквозила нефтью из открытых пор.Моряк, с которым столько переругано, —
Не помню уж, с какого корабля, —
Всё перепутал и кричал испуганно:
«Земля! Глядите, братики, земля!»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Мне не поверили, и оставалось мнение,
Что — меньше «более» у нас, а больше «менее»…Но подан знак:
Бурите здесь!
«А с нефтью как?» —
«Да будет нефть!»И бил фонтан и рассыпался искрами,
При свете их я Бога увидал:
По пояс голый, он с двумя канистрами
Холодный душ из нефти принимал.И ожила земля, и помню ночью я
На той земле танцующих людей…
Я счастлив, что, превысив полномочия,
Мы взяли риск — и вскрыли вены ей! Я шлю депеши в центр — из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Что — прочь сомнения, что — есть месторождение,
Что — больше «более» у нас, а меньше «менее»…Так я узнал:
Бог нефти — есть,
И он сказал:
«Да будет нефть!»Депешами не простучался в двери я,
А вот канистры в цель попали, в цвет:
Одну принёс под двери недоверия,
Другую внёс в высокий кабинет.Один чудак из партии геологов
Сказал мне, вылив грязь из сапога:
«Послал же бог на головы нам олухов!
Откуда нефть — когда кругом тайга?»И шлю депеши в центр из Тюмени я:
Дела идут, всё боле-менее,
Что — прочь сомнения, что — есть месторождение,
Что — больше «более» у нас, а меньше «менее»…Так я узнал:
Бог нефти — есть,
И он сказал:
«Да будет нефть!»
Я кикимора похвальный,
Не шатун, шишига злой.
Пробегу я, ночью, спальной,
Прошмыгну к стене стрелой,
И сижу в углу печальный, —
Что ж мне дали лик такой?
Ведь шишига — соглядатай,
Он нечистый, сатана,
Он в пыли дорог оратай,
Вспашет прахи, грусть одна,
Скажет бесу: «Бес, сосватай», —
Скок бесовская жена.
Свадьбу чертову играет,
Подожжет чужой овин,
Задирает, навирает,
Точно важный господин,
Подойди к нему, облает,
Я же смирный, да один.
Вот тут угол, вот тут печка,
Я сижу, и я пряду.
С малым ликом человечка,
Не таю во лбу звезду.
Полюбил кого, — осечка,
И страдаю я, и жду.
Захотел я раз пройтиться,
Вышел ночью, прямо в лес.
И пришлось же насладиться,
Не забуду тех чудес.
Уж теперь, когда не спится,
Прямо — к курам, под навес.
Только в лес я, — ухнул филин,
Рухнул камень, бухнул вниз.
На болоте дьявол силен,
Все чертяки собрались.
Я дрожу, учтив, умилен, —
Что уж тут! Зашел, — держись!
Круглоглазый бес на кручу
Сел и хлопает хвостом.
Прошипел: «А вот-те взбучу!»
По воде пошел содом.
Рад, навозную я кучу
Увидал: в нее — как в дом.
Поднялось в болоте вдвое,
Всех чертей спустила глыбь.
С ними бухало ночное,
Остроглазый ворог, выпь,
Водный бык, шипенье злое, —
И пошла в деревьях зыбь.
Буря, сбившись, бушевала,
В уши с хохотом свистя.
Воет, ноет, все ей мало,
Вдруг провизгнет, как дитя,
Крикнет кошкой: «Дайте сала!»
Дунет в хворост, шелестя.
А совсем тут рядом с кучей,
Где я спрятался, как в дом,
Малый чертик, червь ползучий,
Мне подмигивал глазком
И, хлеща крапивой жгучей,
Тренькал тонким голоском.
Если выпь, — бугай, — вопила
И гудела, словно медь,
Выпь и буря, это — сила,
Впору им взломать и клеть,
А чтоб малое страшило
Сечь меня, — не мог стерпеть!
Я схватил чертенка-злюку,
Он в ладонь мне зуб вонзил.
Буду помнить я науку,
Прочь с прогулки, что есть сил.
И сосу за печкой руку,
Грустный, сам себе немил.
От сидячей этой жизни
Стал я толст, и стал я бел.
Я непризнанный в отчизне,
Оттого что я несмел.
Саван я пряду на тризне,
Я запечный холстодел.
1
Скачет сито по полям,
А корыто по лугам.
За лопатою метла
Вдоль по улице пошла.
Топоры-то, топоры
Так и сыплются с горы.
Испугалася коза,
Растопырила глаза:
«Что такое? Почему?
Ничего я не пойму».
2
Но, как чtрная железная нога,
Побежала, поскакала кочерга.
И помчалися по улице ножи:
«Эй, держи, держи, держи, держи, держи!»
И кастрюля на бегу
Закричала утюгу:
«Я бегу, бегу, бегу,
Удержаться не могу!»
Вот и чайник за кофейником бежит,
Тараторит, тараторит, дребезжит…
Утюги бегут покрякивают,
Через лужи, через лужи
перескакивают.
А за ними блюдца, блюдца —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
Вдоль по улице несутся —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
На стаканы — дзынь! — натыкаются,
И стаканы — дзынь! — разбиваются.
И бежит, бренчит, стучит сковорода:
«Вы куда? куда? куда? куда? куда?»
А за нею вилки,
Рюмки да бутылки,
Чашки да ложки
Скачут по дорожке.
Из окошка вывалился стол
И пошел, пошел, пошел,
пошел, пошел…
А на нем, а на нем,
Как на лошади верхом,
Самоварище сидит
И товарищам кричит:
«Уходите, бегите, спасайтеся!»
И в железную трубу:
«Бу-бу-бу! Бу-бу-бу!»
3
А за ними вдоль забора
Скачет бабушка Федора:
«Ой-ой-ой! Ой-ой-ой!
Воротитеся домой!»
Но ответило корыто:
«На Федору я сердито!»
И сказала кочерга:
«Я Федоре не слуга!»
А фарфоровые блюдца
Над Федорою смеются:
«Никогда мы, никогда
Не воротимся сюда!»
Тут Федорины коты
Расфуфырили хвосты,
Побежали во всю прыть.
Чтоб посуду воротить:
«Эй вы, глупые тарелки,
Что вы скачете, как белки?
Вам ли бегать за воротами
С воробьями желторотыми?
Вы в канаву упадете,
Вы утонете в болоте.
Не ходите, погодите,
Воротитеся домой!»
Но тарелки вьются-вьются,
А Федоре не даются:
«Лучше в поле пропадем,
А к Федоре не пойдем!»
4
Мимо курица бежала
И посуду увидала:
«Куд-куда! Куд-куда!
Вы откуда и куда?!»
И ответила посуда:
«Было нам у бабы худо,
Не любила нас она,
Била, била нас она,
Запылила, закоптила,
Загубила нас она!»
«Ко-ко-ко! Ко-ко-ко!
Жить вам было нелегко!»
«Да, — промолвил медный таз, —
Погляди-ка ты на нас:
Мы поломаны, побиты,
Мы помоями облиты.
Загляни-ка ты в кадушку —
И увидишь там лягушку.
Загляни-ка ты в ушат —
Тараканы там кишат,
Оттого-то мы от бабы
Убежали, как от жабы,
И гуляем по полям,
По болотам, по лугам,
А к неряхе-замарахе
Не воротимся!»
5
И они побежали лесочком,
Поскакали по пням и по кочкам.
А бедная баба одна,
И плачет, и плачет она.
Села бы баба за стол,
Да стол за ворота ушел.
Сварила бы баба щи,
Да кастрюлю поди поищи!
И чашки ушли, и стаканы,
Остались одни тараканы.
Ой, горе Федоре,
Горе!
6
А посуда вперед и вперед
По полям, по болотам идёт.
И чайник шепнул утюгу:
«Я дальше идти не могу».
И заплакали блюдца:
«Не лучше ль вернуться?»
И зарыдало корыто:
«Увы, я разбито, разбито!»
Но блюдо сказало: «Гляди,
Кто это там позади?»
И видят: за ними из темного бора
Идет-ковыляет Федора.
Но чудо случилося с ней:
Стала Федора добрей.
Тихо за ними идет
И тихую песню поет:
«Ой вы, бедные сиротки мои,
Утюги и сковородки мои!
Вы подите-ка, немытые, домой,
Я водою вас умою ключевой.
Я почищу вас песочком,
Окачу вас кипяточком,
И вы будете опять,
Словно солнышко, сиять,
А поганых тараканов я повыведу,
Прусаков и пауков я повымету!»
И сказала скалка:
«Мне Федору жалко».
И сказала чашка:
«Ах, она бедняжка!»
И сказали блюдца:
«Надо бы вернуться!»
И сказали утюги:
«Мы Федоре не враги!»
7
Долго, долго целовала
И ласкала их она,
Поливала, умывала.
Полоскала их она.
«Уж не буду, уж не буду
Я посуду обижать.
Буду, буду я посуду
И любить и уважать!»
Засмеялися кастрюли,
Самовару подмигнули:
«Ну, Федора, так и быть,
Рады мы тебя простить!»
Полетели,
Зазвенели
Да к Федоре прямо в печь!
Стали жарить, стали печь, —
Будут, будут у Федоры и блины и пироги!
А метла-то, а метла — весела —
Заплясала, заиграла, замела,
Ни пылинки у Федоры не оставила.
И обрадовались блюдца:
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
И танцуют и смеются —
Дзынь-ля-ля! Дзынь-ля-ля!
А на белой табуреточке
Да на вышитой салфеточке
Самовар стоит,
Словно жар горит,
И пыхтит, и на бабу поглядывает:
«Я Федорушку прощаю,
Сладким чаем угощаю.
Кушай, кушай, Федора Егоровна!»
Саянова о поэзии на пленуме ЛАПП. . . . . . . . . . . . . . .
Теперь по докладу Саянова
позвольте мне слово иметь.Заслушав ученый доклад, констатирую:
была канонада,
была похвала,
докладчик орудовал острой сатирою,
и лирика тоже в докладе была.Но выслушай, Витя,
невольный наказ мой,
недаром я проповедь слушал твою,
не знаю — зачем заниматься ужасной
стрельбою из пушки по соловью? Рыдать, задыхаться:
товарищи, ратуй,
зажевано слово…
И, еле дыша,
сие подтверждая — с поличной цитатой
арканить на месте пииту — Фиша.Последнее дело —
любитель и даже
изобразитель природы земной,
я вижу болото —
и в этом пейзаже
забавные вещи передо мной.Там в маленькой келье молчальник ютится
слагает стихи, от натуги сопя,
там квакает утка — чванливая птица,
не понимая сама себя.Гуляет собачка —
у этой собачки
стихоплетений распухшие пачки,
где визг
как девиз,
и повсюду известны
собачкина кличка, порода, цена,
«литературные манифесты»,
где визг,
что поэзия — это она.Так это же смех —
обалдеют и ринутся
нормальные люди к защелкам дверей,
но только бы прочь от такого зверинца —
от рыб и от птиц, от собачек скорей.Другое болото —
героями Плевны
по ровным,
огромным,
газетным листам
пасутся стадами левые Левины,
лавируют правые Друзины там, трясутся, лепечут: да я не я… я не я…
ведь это не мой кругозор, горизонт…
Скучает Горелов, прося подаяния
на погорелое место — Литфронт?.И киснет критическое молоко в них,
но что же другого им делать троим?
Вот разве маниакальный полковник
их
поведет
за конем
своим.А нам наплевать —
неприятен, рекламен
кому-то угодный критический вой,
и я — если мне позволяет регламент —
продолжу монолог растрепанный свой.Мы подняли руки в погоне за словом,
мы пишем о самых различных вещах,
о сумрачных предках,
о небе лиловом,
о белых,
зеленых
и синих прыщах, о славных парнишках, —
и девочкой грустной
закончим лирическую дребедень,
а пар «чаепитий», тяжелый и вкусный,
стоит, закрывая сегодняшний день.Обычный позор стихотворного блуда —
на первое — выучка,
звон,
акварель,
и вот преподносим читателю блюдо —
военный пейзажик a la натурель.А в это время заживо
гниющего с башки
белогвардейца каждого
зовут:
руби и жги.Последнее коленце им
выкинуть пора,
над планом интервенции
сидят профессора.Стоит куском предания,
синонимом беды,
Британия,
Британия,
владычица воды.Позолота панциря,
бокальчик вина —
Франция,
Франция —
Пуанкаре-Война.И ты проморгаешь войну,
проворонишь
ее —
на лирическом греясь боку,
и вот —
налетают уже на Воронеж,
на Ленинград,
на Москву,
на Баку.Но наше зло не клонится,
не прячется впотьмах,
и наших песен конница
идет на полный мах.Рифм стальные лезвия
свистят:
«Войне — война», —
чтоб о нас впоследствии
вспомнили сполна. . . . . . . . . . . . . . . .
Сегодня ж — в бездействии рифмы мои,
и ржавчиной слово затронуто,
гляди — за рекой не смолкают бои
чугунолитейного фронта.Мне горько —
без нашего ремесла,
без нашего нужного вымысла
республика славу
качала, несла
и кверху огромную вынесла.Сегодня без лишнего слова мы
перед лицом беды
республикой мобилизованы
и выстроены в ряды.Ударим на неприятеля —
ударим — давно пора —
сегодня на предприятия
ударниками пера.Без бутафории, помпы,
без конфетти речей,
чтоб лозунги били, как бомбы,
вредителей и рвачей.Чтоб рифм голубые лезвия
взошли надо мной, над тобой,
Подразделенье Поэзия,
налево
и прямо в бой.
1Рожок поет протяжно и уныло, —
Давно знакомый утренний сигнал!
Покуда медлит сонное светило,
В свои права вступает аммонал.
Над крутизною старого откоса
Уже трещат бикфордовы шнуры,
И вдруг — удар, и вздрогнула береза,
И взвыло чрево каменной горы.
И выдохнув короткий белый пламень
Под напряженьем многих атмосфер,
Завыл, запел, взлетел под небо камень,
И заволокся дымом весь карьер.
И равномерным грохотом обвала
До глубины своей потрясена,
Из тьмы лесов трущоба простонала,
И, простонав, замолкнула она.
Поет рожок над дальнею горою,
Восходит солнце, заливая лес,
И мы бежим нестройною толпою,
Подняв ломы, громам наперерез.
Так под напором сказочных гигантов,
Работающих тысячами рук,
Из недр вселенной ад поднялся Дантов
И, грохнув наземь, раскололся вдруг.
При свете солнца разлетелись страхи,
Исчезли толпы духов и теней.
И вот лежит, сверкающий во прахе,
Подземный мир блистательных камней.
И все черней становится и краше
Их влажный и неправильный излом.
О, эти расколовшиеся чаши,
Обломки звезд с оторванным крылом!
Кубы и плиты, стрелы и квадраты,
Мгновенно отвердевшие грома, —
Они лежат передо мной, разъяты
Одним усильем светлого ума.
Еще прохлада дышит вековая
Над грудью их, еще курится пыль,
Но экскаватор, черный ковш вздымая,
Уж сыплет их, урча, в автомобиль.2Угрюмый Север хмурился ревниво,
Но с каждым днем все жарче и быстрей
Навстречу льдам Берингова пролива
Неслась струя тропических морей.
Под непрерывный грохот аммонала,
Весенними лучами озарен,
Уже летел, раскинув опахала,
Огромный, как ракета, махаон.
Сиятельный и пышный самозванец,
Он, как светило, вздрагивал и плыл,
И вслед ему неслась толпа созданьиц,
Подвесив тельца меж лазурных крыл.
Кузнечики, согретые лучами,
Отщелкивали в воздухе часы,
Тяжелый жук, летающий скачками,
Влачил, как шлейф, гигантские усы.
И сотни тварей, на своей свирели
Однообразный поднимая вой,
Ползли, толклись, метались, пили, ели,
Вились, как столб, над самой головой.
И в куполе звенящих насекомых,
Среди болот и неподвижных мхов,
С вершины сопок, зноем опаленных,
Вздымался мир невиданных цветов.
Соперничая с блеском небосвода,
Здесь, посредине хлябей и камней,
Казалось, в небо бросила природа
Всю ярость красок, собранную в ней.
Над суматохой лиственных сплетений,
Над ураганом зелени и трав
Здесь расцвела сама душа растений,
Огромные цветы образовав.
Когда горят над сопками Стожары
И пенье сфер проносится вдали,
Колокола и сонные гитары
Им нежно откликаются с земли.
Есть хор цветов, не уловимый ухом,
Концерт тюльпанов и квартет лилей.
Быть может, только бабочкам и мухам
Он слышен ночью посреди полей.
В такую ночь, соперница лазурей,
Вся сопка дышит, звуками полна,
И тварь земная музыкальной бурей
До глубины души потрясена.
И, засыпая в первобытных норах,
Твердит она уже который век
Созвучье тех мелодий, о которых
Так редко вспоминает человек.3Рожок гудел, и сопка клокотала,
Узкоколейка пела у реки.
Подобье циклопического вала
Пересекало древний мир тайги.
Здесь, в первобытном капище природы,
В необозримом вареве болот,
Врубаясь в лес, проваливаясь в воды,
Срываясь с круч, мы двигались вперед.
Нас ветер бил с Амура и Амгуни,
Трубил нам лось, и волк нам выл вослед,
Но все, что здесь до нас лежало втуне,
Мы подняли и вынесли на свет.
В стране, где кедрам светят метеоры,
Где молится березам бурундук,
Мы отворили заступами горы
И на восток пробились и на юг.
Охотский вал ударил в наши ноги,
Морские птицы прянули из трав,
И мы стояли на краю дороги,
Сверкающие заступы подняв.
М. Б.
I
Во вторник начался сентябрь.
Дождь лил всю ночь.
Все птицы улетели прочь.
Лишь я так одинок и храбр,
что даже не смотрел им вслед.
Пустынный небосвод разрушен,
дождь стягивает просвет.
Мне юг не нужен.
II
Тут, захороненный живьем,
я в сумерках брожу жнивьем.
Сапог мой разрывает поле,
бушует надо мной четверг,
но срезанные стебли лезут вверх,
почти не ощущая боли.
И прутья верб,
вонзая розоватый мыс
в болото, где снята охрана,
бормочут, опрокидывая вниз
гнездо жулана.
III
Стучи и хлюпай, пузырись, шурши.
Я шаг свой не убыстрю.
Известную тебе лишь искру
гаси, туши.
Замерзшую ладонь прижав к бедру,
бреду я от бугра к бугру,
без памяти, с одним каким-то звуком,
подошвой по камням стучу.
Склоняясь к темному ручью,
гляжу с испугом.
IV
Что ж, пусть легла бессмысленности тень
в моих глазах, и пусть впиталась сырость
мне в бороду, и кепка — набекрень —
венчая этот сумрак, отразилась
как та черта, которую душе
не перейти —
я не стремлюсь уже
за козырек, за пуговку, за ворот,
за свой сапог, за свой рукав.
Лишь сердце вдруг забьется, отыскав,
что где-то я пропорот: холод
трясет его, мне в грудь попав.
V
Бормочет предо мной вода,
и тянется мороз в прореху рта.
Иначе и не вымолвить: чем может
быть не лицо, а место, где обрыв
произошел?
И смех мой крив
и сумрачную гать тревожит.
И крошит темноту дождя порыв.
И образ мой второй, как человек,
бежит от красноватых век,
подскакивает на волне
под соснами, потом под ивняками,
мешается с другими двойниками,
как никогда не затеряться мне.
VI
Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост.
Пусть хляби, окружив погост,
высасывают краску крестовины.
Но даже этак кончиком травы
болоту не прибавить синевы…
Топчи овины,
бушуй среди густой еще листвы,
вторгайся по корням в глубины!
И там, в земле, как здесь, в моей груди
всех призраков и мертвецов буди,
и пусть они бегут, срезая угол,
по жниву к опустевшим деревням
и машут налетевшим дням,
как шляпы пу’гал!
VII
Здесь на холмах, среди пустых небес,
среди дорог, ведущих только в лес,
жизнь отступает от самой себя
и смотрит с изумлением на формы,
шумящие вокруг. И корни
вцепляются в сапог, сопя,
и гаснут все огни в селе.
И вот бреду я по ничьей земле
и у Небытия прошу аренду,
и ветер рвет из рук моих тепло,
и плещет надо мной водой дупло,
и скручивает грязь тропинки ленту.
VIII
Да, здесь как будто вправду нет меня,
я где-то в стороне, за бортом.
Топорщится и лезет вверх стерня,
как волосы на теле мертвом,
и над гнездом, в траве простертом,
вскипает муравьев возня.
Природа расправляется с былым,
как водится. Но лик ее при этом —
пусть залитый закатным светом —
невольно делается злым.
И всею пятернею чувств — пятью —
отталкиваюсь я от леса:
нет, Господи! в глазах завеса,
и я не превращусь в судью.
А если на беду свою
я все-таки с собой не слажу,
ты, Боже, отруби ладонь мою,
как финн за кражу.
IX
Друг Полидевк, тут все слилось в пятно.
Из уст моих не вырвется стенанье.
Вот я стою в распахнутом пальто,
и мир течет в глаза сквозь решето,
сквозь решето непониманья.
Я глуховат. Я, Боже, слеповат.
Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт
горит луна. Пусть так. По небесам
я курс не проложу меж звезд и капель.
Пусть эхо тут разносит по лесам
не песнь, а кашель.
X
Сентябрь. Ночь. Все общество — свеча.
Но тень еще глядит из-за плеча
в мои листы и роется в корнях
оборванных. И призрак твой в сенях
шуршит и булькает водою
и улыбается звездою
в распахнутых рывком дверях.
Темнеет надо мною свет.
Вода затягивает след.
XI
Да, сердце рвется все сильней к тебе,
и оттого оно — все дальше.
И в голосе моем все больше фальши.
Но ты ее сочти за долг судьбе,
за долг судьбе, не требующей крови
и ранящей иглой тупой.
А если ты улыбку ждешь — постой!
Я улыбнусь. Улыбка над собой
могильной долговечней кровли
и легче дыма над печной трубой.
XII
Эвтерпа, ты? Куда зашел я, а?
И что здесь подо мной: вода? трава?
отросток лиры вересковой,
изогнутый такой подковой,
что счастье чудится,
такой, что, может быть,
как перейти на иноходь с галопа
так быстро и дыхания не сбить,
не ведаешь ни ты, ни Каллиопа.
На площади в влагу входящего угла,
Где златом сияющая игла
Покрыла кладбище царей
Там мальчик в ужасе шептал: ей-ей!
Смотри закачались в хмеле трубы — те!
Бледнели в ужасе заики губы
И взор прикован к высоте.
Что? мальчик бредит наяву?
Я мальчика зову.
Но он молчит и вдруг бежит: — какие страшные
скачки!
Я медленно достаю очки.
И точно: трубы подымали свои шеи
Как на стене тень пальцев ворожеи.
Так делаются подвижными дотоле неподвижные
на болоте выпи
Когда опасность миновала.
Среди камышей и озерной кипи
Птица-растение главою закивала.
Но что же? скачет вдоль реки в каком-то вихре
Железный, кисти руки подобный крюк.
Стоя над волнами, когда они стихли,
Он походил на подарок на память костяку рук!
Часть к части, он стремится к вещам с неведомой еще
силой
Так узник на свидание стремится навстречу милой!
Железные и хитроумные чертоги, в каком-то
яростном пожаре,
Как пламень возникающий из жара,
На место становясь, давали чуду ноги.
Трубы, стоявшие века,
Летят,
Движеньям подражая червяка игривей в шалости
котят.
Тогда части поездов с надписью «для некурящих»
и «для служилых»
Остов одели в сплетенные друг с другом жилы
Железные пути срываются с дорог
Движением созревших осенью стручков.
И вот и вот плывет по волнам, как порог
Как Неясыть иль грозный Детинец от берегов
отпавшийся Тучков!
О Род Людской! Ты был как мякоть
В которой созрели иные семена!
Чертя подошвой грозной слякоть
Плывут восстанием на тя, иные племена!
Из желез
И меди над городом восстал, грозя, костяк
Перед которым человечество и все иное лишь пустяк,
Не более одной желёз.
Прямо летящие, в изгибе ль,
Трубы возвещают человечеству погибель.
Трубы незримых духов се! поют:
Змее с смертельным поцелуем была людская грудь
уют.
Злей не был и кощей
Чем будет, может быть, восстание вещей.
Зачем же вещи мы балуем?
Вспенив поверхность вод
Плывет наперекорь волне железно стройный плот.
Сзади его раскрылась бездна черна,
Разверсся в осень плод
И обнажились, выпав, зерна.
Угловая башня, не оставив глашатая полдня —
длинную пушку,
Птицы образует душку.
На ней в белой рубашке дитя
Сидит безумнее, летя. И прижимает к груди подушку.
Крюк лазает по остову
С проворством какаду.
И вот рабочий, над Лосьим островом,
Кричит безумный «упаду».
Жукообразные повозки,
Которых замысел по волнам молний сил гребет,
В красные и желтые раскрашенные полоски,
Птице дают становой хребет.
На крыше небоскребов
Колыхались травы устремленных рук.
Некоторые из них были отягощением чудовища зоба
В дожде летящих в небе дуг.
Летят как листья в непогоду
Трубы сохраняя дым и числа года.
Мост который гиератическим стихом
Висел над шумным городом,
Обяв простор в свои кова,
Замкнув два влаги рукава,
Вот медленно трогается в путь
С медленной походкой вельможи, которого обшита
золотом грудь,
Подражая движению льдины,
И им образована птицы грудина.
И им точно правит какой-то кочегар,
И может быть то был спасшийся из воды в рубахе
красной и лаптях волгарь,
С облипшими ко лбу волосами
И с богомольными вдоль щек из глаз росами.
И образует птицы кисть
Крюк, остаток от того времени, когда четверолапым
зверем только ведал жисть.
И вдруг бешеный ход дал крюку возница,
Точно когда кочегар геростратическим желанием
вызвать крушенье поезда соблазнится.
Много — сколько мелких глаз в глазе стрекозы —
оконные
Дома образуют род ужасной селезенки.
Зеленно грязный цвет ее исконный.
И где-то внутри их просыпаясь дитя оттирает глазенки.
Мотри! Мотри! дитя,
Глаза, протри!
У чудовища ног есть волос буйнее меха козы.
Чугунные решетки — листья в месяц осени,
Покидая место, чудовища меху дают ось они.
Железные пути, в диком росте,
Чудовища ногам дают легкие трубчатообразные кости.
Сплетаясь змеями в крутой плетень,
И длинную на город роняют тень.
Полеты труб были так беспощадно явки
Покрытые точками точно пиявки,
Как новобранцы к месту явки
Летели труб изогнутых пиявки,
Так шея созидалась из многочисленных труб.
И вот в союз с вещами летит поспешно труп.
Строгие и сумрачные девы
Летят, влача одежды, длинные как ветра сил напевы.
Какая-то птица шагая по небу ногами могильного
холма
С восьмиконечными крестами
Раскрыла далекий клюв
И половинками его замкнула свет
И в свете том яснеют толпы мертвецов
В союз спешащие вступить с вещами.
Могучий созидался остов.
Вещи выполняли какой-то давнишний замысел,
Следуя старинным предначертаниям.
Они торопились, как заговорщики,
Возвести на престол: кто изнемог в скитаниях,
Кто обещал:
«Я лалы городов вам дам и сел,
Лишь выполните, что я вам возвещал».
К нему слетались мертвецы из кладбищ
И плотью одевали остов железный.
Ванюша Цветочкин, то Незабудкин бишь
Старушка уверяла: «он летит болезный».
Изменники живых,
Трупы злорадно улыбались,
И их ряды, как ряды строевых,
Над площадью желчно колебались.
Полувеликан, полужуравель
Он людом грозно правил,
Он распростер свое крыло, как буря волокна
Путь в глотку зверя предуказан был человечку,
Как воздушинке путь в печку.
Над готовым погибнуть полем.
Узники бились головами в окна,
Моля у нового бога воли.
Свершился переворот. Жизнь уступила власть
Союзу трупа и вещи.
О человек! Какой коварный дух
Тебе шептал убийца и советчик сразу,
Дух жизни в вещи влей!
Ты расплескал безумно разум.
И вот ты снова данник журавлей.
Беды обступали тебя снова темным лесом,
Когда журавль подражал в занятиях повесам,
Дома в стиле ренессанс и рококо,
Только ягель покрывший болото.
Он пляшет в небо высоко.
В пляске пьяного сколота.
Кто не умирал от смеха, видя,
Какие выкидывает в пляске журавель коленца.
Но здесь смех приобретал оттенок безумия,
Когда видели исчезающим в клюве младенца.
Матери выводили
Черноволосых и белокурых ребят
И, умирая, во взоре ждали.
О дне от счастия лицо и концы уст зыбят.
Другие, упав на руки, рыдали
Старосты отбирали по жеребьевке детей —
Так важно рассудили старшины
И, набросав их, как золотистые плоды в глубь сетей,
К журавлю подымали в вышины.
Сквозь сетки ячейки
Опускалась головка, колыхая шелком волос.
Журавль, к людским пристрастись обедням,
Младенцем закусывал последним.
Учителя и пророки
Учили молиться, о необоримом говоря роке.
И крыльями протяжно хлопал
И порой людишек скучно лопал.
Он хохот клик вложил
В победное «давлю».
И, напрягая дуги, жил,
Люди молились журавлю.
Журавль пляшет звончее и гольче еще
Он людские крылом разметает полчища,
Он клюв одел остатками людского мяса.
Он скачет и пляшет в припадке дикого пляса.
Так пляшет дикарь под телом побежденного врага.
О, эта в небо закинутая в веселии нога.
Но однажды он поднялся и улетел в даль.
Больше его не видали.
Почтеннейшая публика! на днях
Случилося в столице нашей чудо:
Остался некто без пяти в червях,
Хоть — знают все — играет он не худо.
О том твердит теперь весь Петербург.
«Событие вне всякого другого!»
Трагедию какой-то драматург,
На пользу поколенья молодого,
Сбирается состряпать из него…
Разумный труд! Заслуги, удальство
Похвально петь; но всё же не мешает
Порою и сознание грехов,
Затем что прегрешение отцов
Для их детей спасительно бывает.
Притом для нас не стыдно и легко
В ошибках сознаваться — их немного,
А доблестей — как милостей у бога… Из черного французского трико
Жилеты, шелком шитые, недавно
В чести и в моде — в самом деле славно! Почтенный муж шестидесяти лет
Женился на девице в девятнадцать
(На днях у них парадный был обед,
Не мог я, к сожаленью, отказаться);
Немножко было грустно. Взор ея
Сверкал, казалось, скрытыми слезами
И будто что-то спрашивал. Но я
Отвык, к несчастью, тешиться мечтами,
И мне ее не жалко. Этот взор
Унылый, длинный; этот вздох глубокий —
Кому они? — Любезник и танцор,
Гремящий саблей, статный и высокий —
Таков был пансионный идеал
Моей девицы… Что ж! распорядился
Иначе случай… Маскарад и бал
В собранье был и очень долго длился.
Люблю я наши маскарады; в них,
Не говоря о прелестях других,
Образчик жизни петербургско-русской,
Так ловко переделанной с французской.Уныло мы проходим жизни путь,
Могло бы нас будить одно — искусство,
Но редко нам разогревает грудь
Из глубины поднявшееся чувство,
Затем что наши русские певцы
Всем хороши, да петь не молодцы,
Затем что наши русские мотивы,
Как наша жизнь, и бедны и сонливы,
И тяжело однообразье их,
Как вид степей пустынных и нагих.О, скучен день и долог вечер наш!
Однообразны месяцы и годы,
Обеды, карты, дребезжанье чаш,
Визиты, поздравленья и разводы —
Вот наша жизнь. Ее постылый шум
С привычным равнодушьем ухо внемлет,
И в действии пустом кипящий ум
Суров и сух, а сердце глухо дремлет;
И свыкшись с положением таким,
Другого мы как будто не хотим,
Возможность исключений отвергаем
И, словно по профессии, зеваем…
Но — скучны отступления! Чудак!
Знакомый мне, в прошедшую субботу
Сошел с ума… А был он не дурак
И тысяч сто в год получал доходу,
Спокойно жил, доволен и здоров,
Но обошли его по службе чином,
И вдруг — уныл, задумчив и суров —
Он стал страдать славяно-русским сплином;
И наконец, в один прекрасный день,
Тайком от всех, одевшись наизнанку
В отличия, несвойственные рангу,
Пошел бродить по улицам, как тень,
Да и пропал. Нашли на третьи сутки,
Когда сынком какой-то важной утки
Уж он себя в припадках величал
И в совершенстве кошкою кричал,
Стараясь всех уверить в то же время,
Что чин большой есть тягостное бремя,
И служит он, ей-ей, не для себя,
Но только благо общее любя… История другая в том же роде
С одним примерным юношей была:
Женился он для денег на уроде,
Она — для денег за него пошла,
И что ж? — о срам! о горе! — оказалось,
Что им обоим только показалось;
Она была как нищая бедна,
И беден был он так же, как она.
Не вынес он нежданного удара
И впал в хандру; в чахотке слег в постель,
И не прожить ему пяти недель.
А нежный тесть, неравнодушно глядя
На муки завербованного зятя
И положенье дочери родной,
Винит во всем «натуришку гнилую»
И думает: «Для дочери другой
Я женишка покрепче завербую».Собачка у старухи Хвастуновой
Пропала, а у скряги Сурмина
Бежала гувернантка — ищет новой.
О том и о другом извещена
Столица чрез известную газету;
Явилась тотчас разных свойств и лет
Тьма гувернанток, а собаки нет.Почтенный и любимый господин,
Прославившийся емкостью желудка,
Безмерным истребленьем всяких вин
И исступленной тупостью рассудка,
Объелся и скончался… Был на днях
Весь город на его похоронах.
О доблестях покойника рыдая,
Какой-то друг три речи произнес,
И было много толков, много слез,
Потом была пирушка — и большая!
На голову обжоры непохож,
Был полон погреб дорогих бутылок.
И длился до заутрени кутеж…
При дребезге ножей, бокалов, вилок
Припоминали добрые дела
Покойника, хоть их, признаться, было
Весьма немного; но обычай милый
Святая Русь доныне сберегла:
Ко всякому почтенье за могилой —
Ведь мертвый нам не может сделать зла!
Считается напомнить неприличным,
Что там-
то он ограбил сироту,
А вот тогда-то пойман был с поличным.
Зато добра малейшую черту
Тотчас с большой горячностью подхватят
И разовьют, так истинно скорбя,
Как будто тем скончавшемуся платят
За то, что их избавил от себя!
Поговорив — нечаянно напьются,
Напившися — слезами обольются,
И в эпитафии напишут: «Человек
Он был такой, какие ныне редки!»
И так у нас идет из века в век,
И с нами так поступят наши детки… Литературный вечер был; на нем
Происходило чтенье. Важно, чинно
Сидели сочинители кружком
И наслаждались мудростью невинной
Отставшей знаменитости. Потом
Один весьма достойный сочинитель
Тетрадицу поспешно развернул
И три часа — о изверг, о мучитель! —
Читал, читал и — даже сам зевнул,
Не говоря о жертвах благосклонных,
С четвертой же страницы усыпленных.
Их разбудил восторженный поэт;
Он с места встал торжественно и строго,
Глаза горят, в руках тетради нет,
Но в голове так много, много, много…
Рекой лились гремучие стихи,
Руками он махал, как исступленный.
Слыхал я в жизни много чепухи
И много дичи видел во вселенной,
А потому я не был удивлен…
Ценителей толпа рукоплескала,
Младой поэт отвесил им поклон
И всё прочел торжественно с начала.
Затем как раз и к делу приступить
Пришла пора. К несчастью, есть и пить
В тот вечер я не чувствовал желанья,
И вон ушел тихонько из собранья.
А пили долго, говорят, потом,
И говорили горячо о том,
Что движемся мы быстро с каждым часом
И дурно, к сожаленью, в нас одно,
Что небрежем отечественным квасом
И любим иностранное вино.На петербургских барынь и девиц
Напал недуг свирепый и великий:
Вскружился мир чиновниц полудикий
И мир ручных, но недоступных львиц.
Почто сия на лицах всех забота?
Почто сей шум, волнение умов?
От Невского до Козьего болота,
От Козьего болота до Песков,
От пестрой и роскошной Миллионной
До Выборгской унылой стороны —
Чем занят ум мужей неугомонно?
Чем души жен и дев потрясены?
Все женщины, от пресловутой Ольги
Васильевны, купчихи в сорок лет,
До той, которую воспел поэт
(Его уж нет), помешаны на польке!
Предчувствие явления ея
В атмосфере носилося заране.
Она теперь у всех на первом плане
И в жизни нашей главная статья;
О ней и меж великими мужами
Нередко пренья, жаркий спор кипит,
И старец, убеленный сединами,
О ней с одушевленьем говорит.
Она в одной сорочке гонит с ложа
Во тьме ночной прелестных наших дев,
И дева пляшет, общий сон тревожа,
А горничная, барышню раздев,
В своей каморке производит то же.
Достойнейший сын века своего,
Пустейший франт, исполнен гордой силой,
Ей предан без границ — и для него
Средины нет меж полькой и могилой!
Проникнувшись великостью труда
И важностью предпринятого дела,
Как гладиатор в древние года,
С ней борется он ревностно и смело…
Когда б вы не были, читатель мой,
Аристократ — и побывать в танцклассе
У Кессених решилися со мной,
Оттуда вы вернулись бы в экстазе,
С утешенной и бодрою душой.
О юношество милое! Тебя ли
За хилость и недвижность упрекнуть?
Не умерли в тебе и не увяли
Младые силы, не зачахла грудь,
И сила там кипит твоя просторно,
Где всё тебе по сердцу и покорно.
И, гордое могуществом своим,
Довольно ты своею скромной долей:
Твоим порывам смелым и живым
Такое нужно поприще — не боле,
И тратишь ты среди таких тревог
Души всю силу и всю силу ног…
Да в старые годы, прежния,
Во те времена первоначальныя,
Когда воцарился царь-государь,
А грозны царь Иван Васильевич,
Что взял он царство Казанское,
Симеона-царя во полон полонил
С царицею со Еленою
Выводил он измену из Киева,
Что вывел измену из Нова-города,
Что взял Резань, взял и Астрахань.
А ныне у царя в каменной Москве
Что пир идет у него навеселе,
А пир идет про князей, про бояр,
Про вельможи, гости богатыя,
Про тех купцов про сибирскиех.
Как будет летне-ет день в половина дня,
Смиренна беседушка навеселе,
А все тута князи-бояра
И все на пиру напивалися,
Промеж собою оне расхвасталися:
А сильной хвастает силою,
Богата-ет хвастает богатеством.
Злата труба в царстве протрубила,
Прогласил царь-государь, слово выговорил:
«А глупы бояра, вы, неразумныя!
А все вы безделицой хвастаетесь,
А смею я, царь, похвалитися,
Похвалитися и похвастати,
Что вывел измену я из Киева
Да вывел измену из Нова-города,
А взял я Резань, взял и Астрахань».
В полатах злата труба протрубила,
Прогласил в полатах царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Не вывел измены в каменной Москве:
Что есть у нас в каменной Москве
Что три большия боярина,
А три Годуновы изменники!».
За то слово царь спохватается:
«Ты гой еси, чадо мое милое,
Что меньшей Федор Иванович!
Скажи мне про трех ты бояринов,
Про трех злодеев-изменников:
Первова боярина в котле велю сварить,
Другова боярина велю на кол посадить,
Третьева боярина скоро велю сказнить».
Ответ держит тут царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Ты сам про них знаешь и ведаешь,
Про трех больших бояринов,
Про трех Годуновых-изменников,
Ты пьешь с ними, ешь с еднова блюда,
Единую чарой с ними требуешь!».
То слово царю не взлюбилося,
То слово не показалося:
Не сказал он изменников по имени.
Ему тута за беду стало,
За великую досаду показалося,
Скрычал он, царь, зычным голосом:
«А ест(ь) ли в Москве немилостивы палачи?
Возьмите царевича за белы ручки,
Ведите царевича со царскова двора
За те за вороты москворецкия,
За славную матушку за Москву за реку,
За те живы мосты калиновы,
К тому болоту поганому,
Ко той ко луже кровавыя,
Ко той ко плахе белодубовой!».
А все палачи испужалися,
Что все в Москве разбежалися,
Един палач не пужается,
Един злодей выступается:
Малюта-палач сын Скурлатович.
Хватя он царевича за белы ручки,
Повел царевича за Москву за реку.
Перепахнула вестка нерадошна
Во то во село в Романовское,
В Романовское во боярское
Ко старому Никите Романовичу,
Нерадошна вестка, кручинная:
«А и гой еси, сударь мой дядюшка,
Ты старой Никита Романович!
А спишь-лежишь, опочив держишь,
Али те, Никите, мало можется?
Над собою ты невзгоды не ведаешь:
Упала звезда поднебесная,
Потухла в соборе свеча местная,
Не стало царевича у нас в Москве,
А меньшева Федора Ивановича!».
Много Никита не выспрашивает,
А скоро метался на широкой двор,
Скричал он, Никита, зычным голосом:
«А конюхи, мои приспешники!
Ведите наскоре добра коня
Неседленова, неуздонова!».
Скоро-де конюхи металися,
Подводят наскоре добра коня,
Садился Никита на добра коня,
За себе он, Никита, любимова конюха хватил,
Поскакал за матушку Москву за реку,
А шапкой машет, головой качает,
Кричит, он ревет зычным голосом:
«Народ православной! не убейтеся,
Дайте дорогу мне широкую!».
Настиг палача он во полупутя,
Не дошед до болота поганова,
Кричит на ево зычным голосом:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Не за свойской кус ты хватаешься,
А этим кусом ты подавишься!
Не переводи ты роды царския!».
Говорит Малюта, немилостивой палач:
«Ты гой, Никита Романович!
А наше-та дела повеленое.
Али палачу мне самому быть сказнену?
А чем окровенить саблю вострую?
Что чем окровенить руки, руки белыя?
А с чем притить к царю пред очи,
Пред ево очи царския?».
Отвечает Никита Романович:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Сказни ты любимова конюха моево,
Окровени саблю вострую,
Замарай в крове руки белыя свои,
А с тем поди к царю пред очи,
Перед ево очи царския!».
А много палач не выспрашивает,
Сказнил любимова конюха ево,
Окровенил саблю вострую,
Заморал руки белые свои,
А прямо пошел к царю пред очи,
Подмастерья ево голову хватил;
Идут к царю пред очи ево царския,
В ево любимою крестовою.
А грозны царь Иван Васильевич,
Завидевши сабельку вострую,
А востру саблю кровавую
Тово палача немилостива,
Потом же увидел и голову у них,
А где-ка стоял он, и тута упал:
Что резвы ноги подломилися,
Что царски очи замутилися,
Что по три дня ни пьет не ест.
Народ-християне православныя
Положили любимова конюха
На те на телеги на ординския,
Привезли до Ивана Великова,
Где кладутся цари и царевичи,
Где их роды, роды царския,
Завсегда звонят во царь-колокол.
А старой Никита Романович,
Хватя он царевича, на добра коня посадил,
Увез во село свое Романовское,
В Романовское и боярское.
Не пива ему варить, не вина курить,
А пир пошел у него на радостях,
А в трубки трубят по-ратному,
Барабаны бьют по-воинскому,
У той у церкви соборныя
Сбирались попы и дьяконы,
А все ведь причетники церковныя,
Отпевали любимова конюха.
А втапоры пригодился царь,
А грозны царь Иван Васильевич,
А трижды земли на могилу бросил,
С печали царь по царству пошел,
По тем широким по улицам.
А те бояре Годуновые идут с царем,
Сами подмолвилися:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
У тебя кручина несносная,
У боярина пир идет навеселе,
У старова Никиты Романовича».
А грозны царь он и крут добре:
Послал посла немилостивова,
Что взять его, Никиту, нечестно к нему.
Пришел посол ко боярину в дом,
Взял Никиту, нечестно повел,
Привел ко царю пред ясны очи.
Не дошед, Никита поклоняется
О праву руку до сыру землю,
А грозны царь Иван Васильевич
А в правой руке держит царской костыль,
А в левой руке держит царско жезло,
По нашему, сибирскому, — востро копье,
А ткнет он Никиту в праву ноги,
Пришил ево ко сырой земли,
А сам он, царь, приговаривает:
«Велю я Никиту в котле сварить,
В котле сварить, либо на кол посадить,
На кол посадить, скоро велю сказнить:
У меня кручина несносная,
А у тебя, боярина, пир навеселе!
К чему ты, Никита в доме добре радошен?
Али ты, Никита, какой город взял?
Али ты, Никита, корысть получил?».
Говорит он, Никита, не с упадкою:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
Не вели мене казнить, прикажи говорить:
А для того у мене пир навеселе,
Что в трубочки трубят па-ратному,
В барабаны бьют по-воинскому —
Утешают млада царевича,
Что меньшева Федора Ивановича!».
А много царь не выспрашивает,
Хватя Никиту за праву руку,
Пошел в палаты во боярския,
Отворяли царю на́ пету,
Вошел в палаты во боярския.
Поднебестна звезда уж высоко взашла,
В соборе местна свеча затеплялася,
Увидел царевича во большом месте,
В большом месте, в переднем угле,
Под местными иконами, —
Берет он царевича за белы ручки,
А грозны царь Иван Васильевич,
Целовал ево во уста сахарныя,
Скричал он, царь, зычным голосом:
«А чем боярина пожаловати,
А старова Никиту Романовича?
А погреб тебе злата-серебра,
Второе тебе — питья разнова,
А сверх того — грамата тарханная;
Кто церкву покрадет, мужика ли убьет,
А кто у жива мужа жену уведет
И уйдет во село во боярское
Ко старому Никите Романовичу, —
И там быть им не в вы́доче».
А было это село боярское,
Что стало село Пребраженское
По той по грамоте тарханныя.
Отныне ана словет и до веку.