Все стихи про барабан - cтраница 2

Найдено стихов - 46

Владимир Маяковский

На цепь!

— Патронов не жалейте! Не жалейте пуль!
Опять по армиям приказ Антанты отдан.
Январь готовят обернуть в июль -
июль 14-го года.

И может быть,
уже
рабам на Сене
хозяйским окриком повѐлено:
— Раба немецкого поставить на колени.
Не встанут — расстрелять по переулкам Кельна!

Сияй, Пуанкаре!
Сквозь жир
в твоих ушах
раскат пальбы гремит прелестней песен:
рабочий Франции по штольням мирных шахт
берет в штыки рабочий мирный Эссен.

Тюрьмою Рим — дубин заплечных свист,
рабочий Рима, бей немецких в Руре —
пока
чернорубашечник фашист
твоих вождей крошит в застенках тюрем.

Британский лев держи нейтралитет,
блудливые глаза прикрой стыдливой лапой,
а пальцем
укажи,
куда судам лететь,
рукой свободною колоний горсти хапай.

Блестит английский фунт у греков на носу,
и греки прут, в посул топыря веки;
чтоб Бонар-Лоу подарить Мосул,
из турков пустят кровь и крови греков реки.

Товарищ мир!
Я знаю,
ты бы мог
спинищу разогнуть.
И просто —
шагни!
И раздавили б танки ног
с горба попадавших прохвостов.

Время с горба сдуть.
Бунт, барабан, бей!
Время вздеть узду
капиталиста алчбе.
Или не жалко горба?
Быть рабом лучше?
Рабочих шагов барабан,
по миру греми, гремучий!
Европе указана смерть
пальцем Антанты потным,
Лучше восстать посметь,
встать и стать свободным.

Тем, кто забит и сер,
в ком курья вера —
красный СССР
будь тебе примером!

Свобода сама собою
не валится в рот.
Пять —
пять лет вырываем с бою
за пядью каждую пядь.

Еще не кончен труд,
еще не рай неб.
Капитализм — спрут.
Щупальцы спрута — НЭП.

Мы идем мерно,
идем, с трудом дыша,
но каждый шаг верный
близит коммуны шаг.
Рукой на станок ляг!
Винтовку держи другой!
Нам покажут кулак,
мы вырвем кулак с рукой.

Чтоб тебя, Европа-раба,
не убили в это лето —
бунт бей, барабан,
мир обнимите, Советы!

Снова сотни стай
лезут жечь и резать.
Рабочий, встань!
Взнуздай!
Антанте узду из железа!

Эдуард Асадов

Пеликан

Смешная птица пеликан!
Он грузный, неуклюжий,
Громадный клюв как ятаган,
И зоб — тугой как барабан,
Набитый впрок на ужин…

Гнездо в кустах на островке,
В гнезде птенцы галдят,
Ныряет мама в озерке,
А он стоит невдалеке,
Как сторож и солдат.

Потом он, голову пригнув,
Распахивает клюв.
И, сунув шейки, как в трубу,
Птенцы в его зобу
Хватают жадно, кто быстрей,
Хрустящих окуней.

А степь с утра и до утра
Все суше и мрачнее.
Стоит безбожная жара,
И даже кончики пера
Черны от суховея.

Трещат сухие камыши…
Жара — хоть не дыши!
Как хищный беркут над землей,
Парит тяжелый зной.

И вот на месте озерка —
Один засохший ил.
Воды ни капли, ни глотка.
Ну хоть бы лужица пока!
Ну хоть бы дождь полил!

Птенцы затихли. Не кричат.
Они как будто тают…
Чуть только лапами дрожат
Да клювы раскрывают.

Сказали ветры: — Ливню быть,
Но позже, не сейчас.-
Птенцы ж глазами просят: — Пить!
Им не дождаться, не дожить!
Ведь дорог каждый час!

Но стой, беда! Спасенье есть,
Как радость, настоящее.
Оно в груди отца, вот здесь!
Живое и горящее.

Он их спасет любой ценой,
Великою любовью.
Не чудом, не водой живой,
А выше, чем живой водой,
Своей живою кровью.

Привстал на лапах пеликан,
Глазами мир обвел,
И клювом грудь себе вспорол,
А клюв как ятаган!

Сложились крылья-паруса,
Доплыв до высшей цели.
Светлели детские глаза,
Отцовские — тускнели…

Смешная птица пеликан:
Он грузный, неуклюжий,
Громадный клюв как ятаган,
И зоб — тугой как барабан,
Набитый впрок на ужин.

Пусть так. Но я скажу иным
Гогочущим болванам:
— Снимите шапки перед ним,
Перед зобастым и смешным,
Нескладным пеликаном!

Михаил Лермонтов

Поле Бородина

1
Всю ночь у пушек пролежали
Мы без палаток, без огней,
Штыки вострили да шептали
Молитву родины своей.
Шумела буря до рассвета;
Я, голову подняв с лафета,
Товарищу сказал:
«Брат, слушай песню непогоды:
Она дика, как песнь свободы».
Но, вспоминая прежни годы,
Товарищ не слыхал.
2
Пробили зорю барабаны,
Восток туманный побелел,
И от врагов удар нежданый
На батарею прилетел.
И вождь сказал перед полками:
«Ребята, не Москва ль за нами?
Умремте ж под Москвой,
Как наши братья умирали».
И мы погибнуть обещали,
И клятву верности сдержали
Мы в бородинский бой.
3
Что Чесма, Рымник и Полтава?
Я, вспомня, леденею весь,
Там души волновала слава,
Отчаяние было здесь.
Безмолвно мы ряды сомкнули,
Гром грянул, завизжали пули,
Перекрестился я.
Мой пал товарищ, кровь лилася,
Душа от мщения тряслася,
И пуля смерти понеслася
Из моего ружья.
4
Марш, марш! Пошли вперед, и боле
Уж я не помню ничего.
Шесть раз мы уступали поле
Врагу и брали у него.
Носились знамена, как тени,
Я спорил о могильной сени,
В дыму огонь блестел,
На пушки конница летала,
Рука бойцов колоть устала,
И ядрам пролетать мешала
Гора кровавых тел.
5
Живые с мертвыми сравнялись;
И ночь холодная пришла,
И тех, которые остались,
Густою тьмою развела.
И батареи замолчали,
И барабаны застучали,
Противник отступил:
Но день достался нам дороже!
В душе сказав: помилуй боже!
На труп застывший, как на ложе,
Я голову склонил.
6
И крепко, крепко наши спали
Отчизны в роковую ночь.
Мои товарищи, вы пали!
Но этим не могли помочь.
Однако же в преданьях славы
Всё громче Рымника, Полтавы
Гремит Бородино.
Скорей обманет глас пророчий,
Скорей небес погаснут очи,
Чем в памяти сынов полночи
Изгладится оно.

Марина Цветаева

Барабанщик (Барабанщик! Бедный мальчик…)

Барабанщик! Бедный мальчик!
Вправо-влево не гляди!
Проходи перед народом
С Божьим громом на груди.

Не наёмник ты — вся ноша
На груди, не на спине!
Первый в глотку смерти вброшен
На ногах — как на коне!

Мать бежала спелой рожью,
Мать кричала в облака,
Воззывала: — Матерь Божья,
Сберегите мне сынка!

Бедной матери в оконце
Вечно треплется платок.
— Где ты, лагерное солнце!
Алый лагерный цветок!

А зато — какая воля —
В подмастерьях — старший брат,
Средний в поле, третий в школе,
Я один — уже солдат!

Выйдешь цел из перебранки —
Что за радость, за почёт,
Как красотка-маркитантка
Нам стаканчик поднесёт!

Унтер ропщет: — Эх, мальчонка!
Рано начал — не к добру!
— Рано начал — рано кончил!
Кто же выпьет, коль умру?

А настигнет смерть-волчица —
Весь я тут — вся недолга!
Императору — столицы,
Барабанщику — снега.

А по мне — хоть дно морское!
Пусть сам чёрт меня заест!
Коли Тот своей рукою.
Мне на грудь нацепит крест!

2

Молоко на губах не обсохло,
День и ночь в барабан колочу.
Мать от грохота было оглохла,
А отец потрепал по плечу.

Мать и плачет и стонет и тужит,
Но отцовское слово — закон:
— Пусть идёт Императору служит, —
Барабанщиком, видно, рождён.

Брали сотнями царства, — столицы
Мимоходом совали в карман.
Порешили судьбу Аустерлица
Двое: солнце — и мой барабан.

Полегло же нас там, полегло же
За величье имперских знамён!
Веселись, барабанная кожа!
Барабанщиком, видно, рождён!

Загоняли мы немца в берлогу.
Всадник. Я — барабанный салют.
Руки скрещены. В шляпе трирогой.
— Возраст? — Десять. — Не меньше ли, плут?

— Был один, — тоже ростом не вышел.
Выше солнца теперь вознесён!
— Ты потише, дружочек, потише!
Барабанщиком, видно, рождён!

Отступилась от нас Богоматерь,
Не пошла к московитским волкам.
Дальше — хуже. В плену — Император,
На отчаянье верным полкам.

И молчит собеседник мой лучший,
Сей рукою к стене пригвождён.
И никто не побьёт в него ручкой:
Барабанщиком, видно, рождён!

Сергей Александрович Есенин

Небесный барабанщик

1
Гей вы, рабы, рабы!
Брюхом к земле прилипли вы.
Нынче луну с воды
Лошади выпили.

Листьями звезды льются
В реки на наших полях.
Да здравствует революция
На земле и на небесах!

Души бросаем бомбами,
Сеем пурговый свист.
Что нам слюна иконная
В наши ворота в высь?

Нам ли страшны полководцы
Белого стада горилл?
Взвихренной конницей рвется
К новому берегу мир.

2
Если это солнце
В заговоре с ними, —
Мы его всей ратью
На штыках подымем.

Если этот месяц
Друг их черной силы, —
Мы его с лазури
Камнями в затылок.

Разметем все тучи,
Все дороги взмесим,
Бубенцом мы землю
К радуге привесим.

Ты звени, звени нам,
Мать-земля сырая,
О полях и рощах
Голубого края.

3
Солдаты, солдаты, солдаты —
Сверкающий бич над смерчом.
Кто хочет свободы и братства,
Тому умирать нипочем.

Смыкайтесь же тесной стеною!
Кому ненавистен туман,
Тот солнце корявой рукою
Сорвет на златой барабан.

Сорвет и пойдет по дорогам
Лить зов над озерами сил —
На тени церквей и острогов,
На белое стадо горилл.

В том зове калмык и татарин
Почуют свой чаемый град,
И черное небо хвостами,
Хвостами коров вспламенят.

4
Верьте, победа за нами!
Новый берег недалек.
Волны белыми когтями
Золотой скребут песок.

Скоро, скоро вал последний
Миллионом брызнет лун.
Сердце — свечка за обедней
Пасхе массы и коммун.

Ратью смуглой, ратью дружной
Мы идем сплотить весь мир.
Мы идем, и пылью вьюжной
Тает облако горилл.

Мы идем, а там, за чащей,
Сквозь белесость и туман
Наш небесный барабанщик
Лупит в солнце-барабан.

Константин Бальмонт

Война

1
История людей —
История войны,
Разнузданность страстей
В театре Сатаны.
Страна теснит страну,
И взгляд встречает взгляд.
За краткую весну
Несчетный ряд расплат.
У бешенства мечты
И бешеный язык,
Личина доброты
Спадает в быстрый миг.
Что правдою зовут,
Мучительная ложь.
Смеются ль, — тут как тут
За пазухою нож.
И снова льется кровь
Из темной глубины.
И вот мы вновь, мы вновь —
Актеры Сатаны.
2
Боже мой, о, Боже мой, за что мои страданья?
Нежен я, и кроток я, а страшный мир жесток.
Явственно я чувствую весь ужас трепетанья
Тысяч рук оторванных, разбитых рук и ног.
Рвущиеся в воздухе безумные гранаты,
Бывший человеческим и ставший зверским взгляд,
Звуков сумасшествия тяжелые раскаты,
Гимн свинца и пороха, напевы пуль звенят.
Сонмы пчел убийственных, что жалят в самом деле,
И готовят Дьяволу не желтый, красный мед,
Соты динамитные, летучие шрапнели,
Помыслы лиддитные, свирепый пулемет.
А далеко, в городе, где вор готовит сметы,
Люди крепковыйные смеются, пьют, едят.
Слышится: «Что нового?» Слегка шуршат газеты.
«Вы сегодня в Опере?» — «В партере, пятый ряд».
Широко замыслены безмерные мученья,
Водопад обрушился, и Хаос властелин,
Все мое потоплено, кипит, гудит теченье, —
Я, цветы сбирающий, что ж сделаю один!
3
«Кто визжит, скулит, и плачет?»
Просвистел тесак.
«Ты как мяч, и ум твой скачет,
Ты щенок, дурак!»
«Кто мешает битве честной?»
Крикнуло ружье.
«Мертвый книжник, трус известный,
Баба, — прочь ее!»
«Кто поет про руки, ноги?»
Грянул барабан.
«Раб проклятый, прочь с дороги,
Ты должно быть пьян!»
Гневной дробью разразился
Грозный барабан.
«Если штык о штык забился,
Штык затем и дан!»
Пушки глухо зарычали,
Вспыхнул красный свет,
Жерла жерлам отвечали,
Ясен был ответ.
Точно чей-то зов с амвона
Прозвучал в мечте.
И несчетные знамена
Бились в высоте.
Сильный, бодрый, гордый, смелый,
Был и я солдат,
Шел в безвестные пределы,
Напрягая взгляд.
Шло нас много, пели звоны.
С Неба лили свет
Миллионы, миллионы
Царственных планет.

Василий Андреевич Жуковский

Поездка на маневры

Вчера был день прекрасной доле:
По царской чудотворной воле
Я дам и фрейлин провожал
Туда, где на широком поле
Учтивый Марс увеселял
Гостей несмертоносным боем:
Там гром гремел, но не разил;
Там каждый, кто в войне героем
Не для одной игрушки был,
Героем мог быть для игрушки;
Там залпами стреляли пушки
И одиночные стрелки,
Там быстрым шагом шли полки
По барабану, чтоб без драки
Сломить мечтательных врагов;
Там были сшибки казаков,
Тяжелой конницы атаки,
Там было все, чем страшен бой, —
Лишь смерти не было одной.
Едва блеснул небес светильник,
Из облака прокрался свет,
Проснулся проводник-поэт;
В докучный обратясь будильник,
Пугнул и дам и фрейлин он,
Сказав, что сонный Аполлон
Велел к крыльцу небес златому
Коней небесных подводить, —
Что князь Гагарин, может быть,
К дворцовому крыльцу простому
Простых извозчичьих коней
С тремя ландо, с одной коляской,
Велит подвесть еще скорей;
Но предвещанье было сказкой:
Проспал неверный ездовой!
Земные кони опоздали
(Не часто фрейлинам давали),
А сновидения летали;
Что им до солнечных лучей?
От милых фрейлинских очей
Сон удалил поэт докучный;
В болезни ожиданья скучной,
Нахмурясь, князь Гагарин был,
Махал с досады он руками,
И по дороге он ходил
Нетерпеливыми шагами,
Надеясь, верно, что скорей
Он, ходя, выходит коней.
Уже шестого половина,
Шестого сорок пять минут:
Поэт вздыхал, а дамы ждут.
Вот улыбнулася судьбина —
И три ландо с коляской тут!
Все радостно перекрестились;
Садятся... сели... Что ж? помчались?
Нет, с новой встретились бедой:
Один задорливый ландо
Вдруг заупрямился раскрыться;
Туда, сюда, ландо упрям;
Он всех переупрямил дам,
Принудил их переселиться
Без церемонии в другой,
А сам отправился пустой,
И чуть трагической развязки
В сем фарсе не увидел свет:
Чтоб дамам угодить, поэт
Полез неловко из коляски,
И так себя заторопил,
Что при неловкости проворной
Едва, с отвагой стихотворной,
Себе он шею не сломил, —
А все ландо не отворил!
Но тем и кончилось страданье
Гагарина, певца и дам,
И небо, внявши их мольбам,
Вознаграждая ожиданья,
Без остановки привело
Нас прямо в Красное Село.
Среди равнины там широкой
Воздвигнут рукотворный холм;
Скамьи дерновые на нем;
С него все поле видит око.
Лишь дамы на него взошли,
Едва лишь сесть на нем успели, —
Перуны Марса загремели,
И заклубился дым вдали;
Вблизи же нас, среди равнины
Стояли тихие дружины,
Сомкнувшись, зрелись в тишине;
Был слышен грохот барабанов;
На горизонте, в стороне,
Недвижно грозный строй уланов
Из-за кустарника сверкал,
И ветер быстрый колыхал
Их орифламмы боевые, —
А влеве, изготовясь в бой,
Колонны конницы густые
Стояли тучей громовой.
Кони под всадниками ржали,
И яркой молнией сверкали
Лучи по медным шишакам!
И артиллерии летучей
Громады грозно вслед полкам
Шумящей двигалися тучей...
Но ближе гром, и ближе дым...
И вдруг, на высотах, мы зрим:
Строй необятный появился,
Как будто вырос из земли!
Весь горизонт вдруг задымился,
И в пламени, в дыму, в пыли,
На всех концах зажглось сраженье!
В ужасно-тихом отступленье
Все войско потянулось к нам,
Чтоб наступающим врагам
Дать строем, вмиг перемещенным,
Неожидаемый удар!
Открылся взорам изумленным
Сраженья весь ужасный жар;
Вдруг артиллерия вскакала
В раздвинувшийся интервал!
Дым облаками побежал,
Земля от грома задрожала!
Остановился мнимый враг;
Под барабан удвоив шаг,
Полки колоннами густыми
Пошли, ружье наперевес,
Вперед, вперед! — и враг исчез!
Вдруг воинства как не бывало!
И вся окрестность замолчала.
Не слышен боле пушек гром,
Лишь дым вился еще кругом,
И дамы на холме шли сами
В свои ландо, и за полками
Тихонько им пустились вслед;
Стрелков уже не видно боле...
А князь Гагарин и поэт
Через пустое битвы поле
Пошли, хоть солнце их и жгло,
Пешочком, в Красное Село.

Иосиф Бродский

1972 год

Виктору Голышеву

Птица уже не влетает в форточку.
Девица, как зверь, защищает кофточку.
Подскользнувшись о вишнёвую косточку,
я не падаю: сила трения
возрастает с паденьем скорости.
Сердце скачет, как белка, в хворосте
рёбер. И горло поёт о возрасте.
Это — уже старение.

Старение! Здравствуй, моё старение!
Крови медленное струение.
Некогда стройное ног строение
мучает зрение. Я заранее
область своих ощущений пятую,
обувь скидая, спасаю ватою.
Всякий, кто мимо идёт с лопатою,
ныне объект внимания.

Правильно! Тело в страстях раскаялось.
Зря оно пело, рыдало, скалилось.
В полости рта не уступит кариес
Греции древней, по меньшей мере.
Смрадно дыша и треща суставами,
пачкаю зеркало. Речь о саване
ещё не идёт. Но уже те самые,
кто тебя вынесет, входят в двери.

Здравствуй, младое и незнакомое
племя! Жужжащее, как насекомое,
время нашло, наконец, искомое
лакомство в твёрдом моём затылке.
В мыслях разброд и разгром на темени.
Точно царица — Ивана в тереме,
чую дыхание смертной темени
фибрами всеми и жмусь к подстилке.

Боязно! То-то и есть, что боязно.
Даже когда все колёса поезда
прокатятся с грохотом ниже пояса,
не замирает полёт фантазии.
Точно рассеянный взор отличника,
не отличая очки от лифчика,
боль близорука, и смерть расплывчата,
как очертанья Азии.

Всё, что и мог потерять, утрачено
начисто. Но и достиг я начерно
всё, чего было достичь назначено.
Даже кукушки в ночи звучание
трогает мало — пусть жизнь оболгана
или оправдана им надолго, но
старение есть отрастанье органа
слуха, рассчитанного на молчание.

Старение! В теле всё больше смертного.
То есть, не нужного жизни. С медного
лба исчезает сияние местного
света. И чёрный прожектор в полдень
мне заливает глазные впадины.
Силы из мышц у меня украдены.
Но не ищу себе перекладины:
совестно браться за труд Господень.

Впрочем, дело, должно быть, в трусости.
В страхе. В технической акта трудности.
Это — влиянье грядущей трупности:
всякий распад начинается с воли,
минимум коей — основа статики.
Так я учил, сидя в школьном садике.
Ой, отойдите, друзья-касатики!
Дайте выйти во чисто поле!

Я был как все. То есть жил похожею
жизнью. С цветами входил в прихожую.
Пил. Валял дурака под кожею.
Брал, что давали. Душа не зарилась
на не своё. Обладал опорою,
строил рычаг. И пространству впору я
звук извлекал, дуя в дудку полую.
Что бы такое сказать под занавес?!

Слушай, дружина, враги и братие!
Всё, что творил я, творил не ради я
славы в эпоху кино и радио,
но ради речи родной, словесности.
За каковое реченье-жречество
(сказано ж доктору: сам пусть лечится)
чаши лишившись в пиру Отечества,
нынче стою в незнакомой местности.

Ветрено. Сыро, темно. И ветрено.
Полночь швыряет листву и ветви на
кровлю. Можно сказать уверенно:
здесь и скончаю я дни, теряя
волосы, зубы, глаголы, суффиксы,
черпая кепкой, что шлемом суздальским,
из океана волну, чтоб сузился,
хрупая рыбу, пускай сырая.

Старение! Возраст успеха. Знания
правды. Изнанки её. Изгнания.
Боли. Ни против неё, ни за неё
я ничего не имею. Коли ж
переборщат — возоплю: нелепица
сдерживать чувства. Покамест — терпится.
Ежели что-то во мне и теплится,
это не разум, а кровь всего лишь.

Данная песня — не вопль отчаянья.
Это — следствие одичания.
Это — точней — первый крик молчания,
царствие чьё представляю суммою
звуков, исторгнутых прежде мокрою,
затвердевшей ныне в мёртвую
как бы натуру, гортанью твёрдою.
Это и к лучшему. Так я думаю.

Вот оно — то, о чём я глаголаю:
о превращении тела в голую
вещь! Ни горé не гляжу, ни долу я,
но в пустоту — чем её ни высветли.
Это и к лучшему. Чувство ужаса
вещи не свойственно. Так что лужица
подле вещи не обнаружится,
даже если вещица при смерти.

Точно Тезей из пещеры Миноса,
выйдя на воздух и шкуру вынеся,
не горизонт вижу я — знак минуса
к прожитой жизни. Острей, чем меч его,
лезвие это, и им отрезана
лучшая часть. Так вино от трезвого
прочь убирают, и соль — от пресного.
Хочется плакать. Но плакать нечего.

Бей в барабан о своём доверии
к ножницам, в коих судьба материи
скрыта. Только размер потери и
делает смертного равным Богу.
(Это суждение стоит галочки
даже в виду обнажённой парочки.)
Бей в барабан, пока держишь палочки,
с тенью своей маршируя в ногу!

Константин Дмитриевич Бальмонт

Праздник восхода Солнца

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой,
Семь разноцветных светятся Солнцу,
В синей лагуне морской.
В сине-зеленой, в нежно-воздушной,
Семь поднялось островов.
Взрывом вулканов, грезой кораллов,
Тихим решеньем веков.
Строят кораллы столько мгновений,
Сколько найдешь их в мечте,
Мыслят вулканы, сколько желают,
Копят огонь в темноте.
Строят кораллы, как строятся мысли,
Смутной дружиной в уме.
В глубях пророчут, тихо хохочут,
Медлят вулканы во тьме.
О, как ветвисты, молча речисты,
Вьются кораллы в мечте.
О, как хохочут, жгут и грохочут
Брызги огней в высоте.
Малые сонмы сделали дело,
Жерла разрушили темь.
Силой содружной выстроен остров,
Целый венец их, — их семь.

Семь островов их, кроме Мангайи,
Что означает Покой.
Самый могучий из них — Раротонга,
Западно-Южный Прибой.
Рядом — Уступчатый Сон, Ауау,
Ставший Мангайей потом,
Сказкой Огня он отмечен особо,
Строил здесь Пламень свой дом.
Аитутаки есть Богом ведомый,
Атиу — Старший из всех.
Мауки — Край Первожителя Мира,
Край, где родился наш смех.
Лик Океана еще, Митиаро,
Мануай — Сборище птиц.
Семь в полнопевных напевах прилива
Нежно-зеленых станиц.
Каждый тот остров — двойной, потому что
Двое построили их,
Две их замыслили разные силы,
В рифме сдвояется стих.
Тело у каждого острова зримо,
Словно пропетое вслух,
С телом содружный, и с телом раздельный,
Каждого острова дух.
Тело на зыбях, и Солнцем согрето,
Духу колдует Луна,
В Крае живут Теневом привиденья,
Скрытая это страна.
Тело означено именем здешним,
Духам — свои имена,
Каждое имя чарует как Солнце,
И ворожит как Луна.
Первый в Краю Привидений есть Эхо,
И Равновесный — второй.
Третий — Гирлянда для пляски с цветами,
Нежно-пахучий извой.


Птичий затон — так зовется четвертый,
Пятый — Игра в барабан,
Дух же шестой есть Обширное войско,
К бою раскинутый стан.
Самый причудливый в действии тайном,
Самый богатый — седьмой,
С именем — Лес попугаев багряных,
В жизни он самый живой.

Семь этих духов, семь привидений,
Бодрствуя, входят в семь тел.
Море покличет, откликнется Эхо,
Запад и Юг загудел.
Все же уступчатый остров Мангайя
Слыша, как шепчет волна,
Светы качает в немом равновесьи,
Мудрая в нем тишина.
Эхо проносится дальше, тревожа
Нежно-пахучий извой,
Юные лики оделись цветами,
В пляске живут круговой.
Пляска, ведомая богом красивым,
Рушится в Птичий Затон,
Смехи, купанье, и всклики, и пенье,
Клекот, и ласки, и стон.
В Море буруны, угрозные струны,
Волны как вражеский стан.
Войско на войско, два войска обширных,
Громко поет барабан.
Только в Лесу Попугаев Багряных
Клик, переклик, пересмех.
Эхо на эхо, все стонет от смеха,
Радость повторна для всех.
Только Мангайя в дремоте безгласной
Сказке Огня предана.
Радостно свиты в ней таинством Утра
Духов и тел имена.

2
Ключ и Море это — двое,
Хор и голос это — два.
Звук — один, но все слова
В Море льются хоровое.

Хор запевает,
Голос молчит.

«Как Небеса распростертые,
Крылья раскинуты птиц
Предупреждающих.
В них воплощение бога.
Глянь: уж вторые ряды, уж четвертые.
Сколько летит верениц,
Грозно-блистающих.
Полчище птиц.
Кровью горит их дорога.
Каждый от страха дрожит, заглянув,
Длинный увидя их клюв.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Клюв, этот клюв! Он изогнутый!
Я птица из дальней страны,
Избранница.
Предупредить прихожу,
Углем гляжу,
Вещие сны
Мной зажжены,
Длинный мой клюв и изогнутый.
Остерегись. Это — странница.»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Все мы избранники
Все мы избранницы,
Солнца мы данники,
Лунные странницы.
Клюв, он опасен у всех.
Волны грызут берега.
Счастье бежит в жемчуга.
Радость жемчужится в смех.
Лунный светильник, ты светишь Мангайе,
Утро с Звездой, ты ответишь Мангайе
Солнцем на каждый вопрос.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Ветер по небу румяность пронес.
Встаньте все прямо,
Тайна ушла!
Черная яма
Ночи светла!
Лик обратите
К рождению дня!
Люди, глядите
На сказку Огня!»

Хор запевает,
Голос молчит.

«Шорохи крыл все сильней.
Птица, лети на Восток.
Птица, к Закату лети.
Воздух широк.
Все на пути.
Много путей.
Все собирайтесь сюда.»

Хор замолкает,
Голос поет.

«Звезды летят. Я лечу. Я звезда.
Сердце вскипает.
Мысль не молчит.»

Хор запевает,
Голос звучит.

«Светлые нити лучей все длиннее,
Гор крутоверхих стена все яснее.
Вот Небосклон
Солнцем пронзен.
В звездах еще вышина,
Нежен, хоть четок
Утренний вздох.
Медлит укрыться Луна.
Он еще кроток,
Яростный бог.
Солнце еще — точно край
Уж уходящего сна.
Сумрак, прощай.
Мчит глубина.
Спавший, проснись.
Мы улетаем, горя.
Глянь на высоты и вниз.
Солнце — как огненный шар.
Солнце — как страшный пожар.
Это — Заря.»

Генрих Гейне

Белый слон

Король Сиамский Магавазант
Владеет Индией до Мартабант.
Семь принцев, сам Великий Могол
Признали ленным свой престол.

Что год — под знамена, рожки, барабаны
Тянут к Сиаму дань караваны, —
Семь тысяч верблюдов, за парами пары
Тащат ценнейшие в мире товары.

Заслышит он трубы музыкантов —
И дух улыбается Магавазантов;
Правда, он хнычет в кулуарах,
Что мало места в его амбарах.

Но эти амбары такой высоты,
Великолепия и красоты,
Здесь действительность — точь-в-точь
Сказка про тысячу и одну ночь.

«Твердынями Индры» зовутся чертоги,
В которых выставлены все боги,
Колоннообразные, с тонкой резьбою,
С инкрустацией дорогою.

Числом пятнадцать тысяч двести
Фигур и странных и страшных вместе,
Помесь людей, льва и коровы —
Многоруки, многоголовы.

Увидишь ты средь «Пурпурного зала»
Тысяча триста дерев коралла;
Странный вид — ствол до небес,
Разубраны ветки, красный лес.

Каменный пол хрусталем там устлан,
И отражает каждый куст он.
Фазаны в пестрейшем оперенье
Важно гуляют в помещенье.

Обезьяне любимой Магавазант
Навесил на шею шелковый бант,
А к этому банту он ключ привязал,
Которым был замкнут «Спальный зал».

Там камни цветные без цены
Горохом насыпаны вдоль стены
В большие кучи. В них налидо
Бриллианты с куриное яйцо.

На сероватых мешках с жемчугами
Любит король завалиться с ногами,
И обезьяна ложится с сатрапом,
И оба спят со свистом и храпом.

Но гордость его, его отрада,
То, что дороже всякого клада,
Дороже, чем жизнь, дороже, чем трон
Магавазантов белый слон.

Для высокого гостя король повелел
Построить дворец белее, чем мел;
Кровля его с золотой канителью,
Колонны с лотосной капителью.

Триста драбантов стоят наготове
В качестве лейб-охраны слоновьей,
И, упав перед ним на брюхо,
Служат ему сто три евнуха.

На блюдах златых приносится пища,
Все что почище для хоботища,
Он пьет из серебряных ведер вино,
Приправлено специями оно.

Мастят его амброй и розовой мазью,
Главу украшают цветочной вязью,
И служит как плед для породистых ног
Ему кашемировый платок.

Полнейшее счастье дано ему в общем,
Но на земле мы вечно ропщем.
Высокий зверь, неизвестно как,
Стал меланхолик и чудак.

И белый меланхоликус
Теряет к изобилию вкус,
Пробуют то, пробуют это, —
Все остается без ответа.

Напрасно водят пляски и песни
Пред ним баядеры; напрасно, хоть тресни,
Бубнят барабаны музыкантов, —
Слон не весел Магавазантов.

Что день, ухудшается положенье,
Магавазант приходит в смятенье;
Велит он призвать к ступеням храма
Умнейших астрологов Сиама.

«О звездочет, ты костьми здесь ляжешь, —
Внушает король ему, — если не скажешь,
Что у слона случилось такое,
И почему он лишился покоя».

Но трижды падя пред высоким местом,
Тот отвечает с серьезным жестом:
«Я правду скажу о слоне недужном,
И делай все, что находишь нужным.

Живет на севере жена,
Телом бела, станом стройна,
Великолепен твой слон, несомненно,
Но даже с слоном она несравненна.

В сравнении с нею слон твой лишь
Не что иное, как белая мышь;
Стан великанши из Рамаяны,
Рост — эфесской великой Дианы.

Как зти громадные извивы
Изгибаются в строй красивый,
Несут этот строй два высоких пилястра
Из белоснежного алебастра.

И этот весь колоссальный мрамор —
Есть храм кафедральный бога Амор;
Горит лампадою там в кивоте
Сердце, в котором пятна не найдете.

Поэты напрасно лезут из кожи,
Чтоб описать белизну ее кожи;
Сам Готье здесь сух, как табель, —
О, эта белая !

Снег с вершин гималайских гор
В ее присутствии сер, как сор;
А лилию — если кто ей подаст, —
Желтит и ревность и контраст.

Зовется она графиня Бьянка,
Большая, белая иностранка,
В Париже у франков ее салон,
И вот в нее влюбился слон.

Предназначением душ влекомы,
Только во сне они и знакомы,
И в сердце сонное запал
К нему высокий идеал.

С тех пор им мысль владеет одна,
И вместо здорового слона
Вы серого Вертера в нем найдете.
Мечтает он о северной Лотте.

Глубокая тайна этих связей!
Не видел ее, а тоскует по ней.
Он часто топает при луне
И стонет: «Быть бы птичкой мне».

В Сиаме осталось тело, мысли
Над Бьянкой, в области франков повисли;
Но от разлуки тела и духа
Слабеет желудок и в горле сухо.

Претит ему самый лакомый кус;
Лапша да еще Оссиан — его вкус;
Он кашлять начал, он похудел,
И ранний гроб его удел.

Хочешь спасти ведь, хочешь слона ведь
В млекопитающем мире оставить,
Пошли же высокого больного
Прямо к франкам, в Париж, и готово!

Когда его реальный вид
Прекрасной дамы развеселит,
Прообраз которой ему приснился, —
Можно сказать, что он исцелился.

Где милой его сияют очи —
Рассеется мрак духовной ночи;
Улыбка сгонит последние тени
Его мрачнейших ощущений.

А голос ее, как звуки лир,
Вернет душе раздвоенной мир;
И весело уха поднимет он лопасть, —
Он возрожден, исчезла пропасть!

Как весело, любо живешь, спешишь
В тебе, любезный город Париж:
Там прикоснется твой слон к культуре,
Раздолье там его натуре.

Но прежде всего открой ему кассу,
Дай ему денег по первому классу,
И срочным письмом открой кредит
У Ротшильд- на .

Да срочным письмом — на миллион
Дукатов примерно. Сам барон
Фон Ротшильд скажет о нем тогда:
«Слоны — милейшие господа».

Такое астролог сказал ему слово
И трижды бросился наземь снова.
Король отпустил его с приветом
И тут же прилег — подумать об этом.

Он думал этак, думал так;
Короли не привыкли думать никак.
Обезьяна пробралась к нему во дворец,
И оба заснули под конец.

Я расскажу вам после то, что
Он порешил; запоздала почта;
Ей долго пришлось блуждать, вертеться;
Она к нам прибыла из Суэца.

Кирша Данилов

Древние Российские стихотворения, собранные Киршею Даниловым

Да в старые годы, прежния,
Во те времена первоначальныя,
Когда воцарился царь-государь,
А грозны царь Иван Васильевич,
Что взял он царство Казанское,
Симеона-царя во полон полонил
С царицею со Еленою
Выводил он измену из Киева,
Что вывел измену из Нова-города,
Что взял Резань, взял и Астрахань.
А ныне у царя в каменной Москве
Что пир идет у него навеселе,
А пир идет про князей, про бояр,
Про вельможи, гости богатыя,
Про тех купцов про сибирскиех.
Как будет летне-ет день в половина дня,
Смиренна беседушка навеселе,
А все тута князи-бояра
И все на пиру напивалися,
Промеж собою оне расхвасталися:
А сильной хвастает силою,
Богата-ет хвастает богатеством.
Злата труба в царстве протрубила,
Прогласил царь-государь, слово выговорил:
«А глупы бояра, вы, неразумныя!
А все вы безделицой хвастаетесь,
А смею я, царь, похвалитися,
Похвалитися и похвастати,
Что вывел измену я из Киева
Да вывел измену из Нова-города,
А взял я Резань, взял и Астрахань».
В полатах злата труба протрубила,
Прогласил в полатах царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Не вывел измены в каменной Москве:
Что есть у нас в каменной Москве
Что три большия боярина,
А три Годуновы изменники!».
За то слово царь спохватается:
«Ты гой еси, чадо мое милое,
Что меньшей Федор Иванович!
Скажи мне про трех ты бояринов,
Про трех злодеев-изменников:
Первова боярина в котле велю сварить,
Другова боярина велю на кол посадить,
Третьева боярина скоро велю сказнить».
Ответ держит тут царевич молодой,
Что меньшей Федор Иванович:
«А грозной царь Иван Васильевич!
Ты сам про них знаешь и ведаешь,
Про трех больших бояринов,
Про трех Годуновых-изменников,
Ты пьешь с ними, ешь с еднова блюда,
Единую чарой с ними требуешь!».
То слово царю не взлюбилося,
То слово не показалося:
Не сказал он изменников по имени.
Ему тута за беду стало,
За великую досаду показалося,
Скрычал он, царь, зычным голосом:
«А ест(ь) ли в Москве немилостивы палачи?
Возьмите царевича за белы ручки,
Ведите царевича со царскова двора
За те за вороты москворецкия,
За славную матушку за Москву за реку,
За те живы мосты калиновы,
К тому болоту поганому,
Ко той ко луже кровавыя,
Ко той ко плахе белодубовой!».
А все палачи испужалися,
Что все в Москве разбежалися,
Един палач не пужается,
Един злодей выступается:
Малюта-палач сын Скурлатович.
Хватя он царевича за белы ручки,
Повел царевича за Москву за реку.
Перепахнула вестка нерадошна
Во то во село в Романовское,
В Романовское во боярское
Ко старому Никите Романовичу,
Нерадошна вестка, кручинная:
«А и гой еси, сударь мой дядюшка,
Ты старой Никита Романович!
А спишь-лежишь, опочив держишь,
Али те, Никите, мало можется?
Над собою ты невзгоды не ведаешь:
Упала звезда поднебесная,
Потухла в соборе свеча местная,
Не стало царевича у нас в Москве,
А меньшева Федора Ивановича!».
Много Никита не выспрашивает,
А скоро метался на широкой двор,
Скричал он, Никита, зычным голосом:
«А конюхи, мои приспешники!
Ведите наскоре добра коня
Неседленова, неуздонова!».
Скоро-де конюхи металися,
Подводят наскоре добра коня,
Садился Никита на добра коня,
За себе он, Никита, любимова конюха хватил,
Поскакал за матушку Москву за реку,
А шапкой машет, головой качает,
Кричит, он ревет зычным голосом:
«Народ православной! не убейтеся,
Дайте дорогу мне широкую!».
Настиг палача он во полупутя,
Не дошед до болота поганова,
Кричит на ево зычным голосом:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Не за свойской кус ты хватаешься,
А этим кусом ты подавишься!
Не переводи ты роды царския!».
Говорит Малюта, немилостивой палач:
«Ты гой, Никита Романович!
А наше-та дела повеленое.
Али палачу мне самому быть сказнену?
А чем окровенить саблю вострую?
Что чем окровенить руки, руки белыя?
А с чем притить к царю пред очи,
Пред ево очи царския?».
Отвечает Никита Романович:
«Малюта-палач сын Скурлатович!
Сказни ты любимова конюха моево,
Окровени саблю вострую,
Замарай в крове руки белыя свои,
А с тем поди к царю пред очи,
Перед ево очи царския!».
А много палач не выспрашивает,
Сказнил любимова конюха ево,
Окровенил саблю вострую,
Заморал руки белые свои,
А прямо пошел к царю пред очи,
Подмастерья ево голову хватил;
Идут к царю пред очи ево царския,
В ево любимою крестовою.
А грозны царь Иван Васильевич,
Завидевши сабельку вострую,
А востру саблю кровавую
Тово палача немилостива,
Потом же увидел и голову у них,
А где-ка стоял он, и тута упал:
Что резвы ноги подломилися,
Что царски очи замутилися,
Что по три дня ни пьет не ест.
Народ-християне православныя
Положили любимова конюха
На те на телеги на ординския,
Привезли до Ивана Великова,
Где кладутся цари и царевичи,
Где их роды, роды царския,
Завсегда звонят во царь-колокол.
А старой Никита Романович,
Хватя он царевича, на добра коня посадил,
Увез во село свое Романовское,
В Романовское и боярское.
Не пива ему варить, не вина курить,
А пир пошел у него на радостях,
А в трубки трубят по-ратному,
Барабаны бьют по-воинскому,
У той у церкви соборныя
Сбирались попы и дьяконы,
А все ведь причетники церковныя,
Отпевали любимова конюха.
А втапоры пригодился царь,
А грозны царь Иван Васильевич,
А трижды земли на могилу бросил,
С печали царь по царству пошел,
По тем широким по улицам.
А те бояре Годуновые идут с царем,
Сами подмолвилися:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
У тебя кручина несносная,
У боярина пир идет навеселе,
У старова Никиты Романовича».
А грозны царь он и крут добре:
Послал посла немилостивова,
Что взять его, Никиту, нечестно к нему.
Пришел посол ко боярину в дом,
Взял Никиту, нечестно повел,
Привел ко царю пред ясны очи.
Не дошед, Никита поклоняется
О праву руку до сыру землю,
А грозны царь Иван Васильевич
А в правой руке держит царской костыль,
А в левой руке держит царско жезло,
По нашему, сибирскому, — востро копье,
А ткнет он Никиту в праву ноги,
Пришил ево ко сырой земли,
А сам он, царь, приговаривает:
«Велю я Никиту в котле сварить,
В котле сварить, либо на кол посадить,
На кол посадить, скоро велю сказнить:
У меня кручина несносная,
А у тебя, боярина, пир навеселе!
К чему ты, Никита в доме добре радошен?
Али ты, Никита, какой город взял?
Али ты, Никита, корысть получил?».
Говорит он, Никита, не с упадкою:
«Ты грозны царь Иван Васильевич!
Не вели мене казнить, прикажи говорить:
А для того у мене пир навеселе,
Что в трубочки трубят па-ратному,
В барабаны бьют по-воинскому —
Утешают млада царевича,
Что меньшева Федора Ивановича!».
А много царь не выспрашивает,
Хватя Никиту за праву руку,
Пошел в палаты во боярския,
Отворяли царю на́ пету,
Вошел в палаты во боярския.
Поднебестна звезда уж высоко взашла,
В соборе местна свеча затеплялася,
Увидел царевича во большом месте,
В большом месте, в переднем угле,
Под местными иконами, —
Берет он царевича за белы ручки,
А грозны царь Иван Васильевич,
Целовал ево во уста сахарныя,
Скричал он, царь, зычным голосом:
«А чем боярина пожаловати,
А старова Никиту Романовича?
А погреб тебе злата-серебра,
Второе тебе — питья разнова,
А сверх того — грамата тарханная;
Кто церкву покрадет, мужика ли убьет,
А кто у жива мужа жену уведет
И уйдет во село во боярское
Ко старому Никите Романовичу, —
И там быть им не в вы́доче».
А было это село боярское,
Что стало село Пребраженское
По той по грамоте тарханныя.
Отныне ана словет и до веку.