Все стихи про алмаз - cтраница 2

Найдено стихов - 42

Евгений Евтушенко

Сватовство

В Сибири когда-то был на первый
взгляд варварский, но мудрый обычай.
Во время сватовства невеста должна
была вымыть ноги жениху, а после
выпить эту воду. Лишь в этом случае
невеста считалась достойной, чтобы
её взяли в жёны.

Сорок первого года жених,
на войну уезжавший
назавтра в теплушке,
был посажен зиминской роднёй
на поскрипывающий табурет,
и торчали шевровых фартовых сапог
ещё новые бледные ушки
над загибом блатных голенищ,
на которых играл
золотой керосиновый свет.

Сорок первого года невеста
вошла с тяжеленным
расписанным розами тазом,
где, тихонько дымясь,
колыхалась тревожно вода,
и стянула она с жениха сапоги,
обе рученьки
ваксой запачкала разом,
размотала портянки,
и делала всё без стыда.

А потом окунула она
его ноги босые в мальчишеских цыпках
так, что,
вздрогнув невольно,
вода через край
на цветной половик
пролилась,
и погладила ноги водой
с бабьей нежностью пальцев
девчоночьих зыбких,
за алмазом алмаз
в таз роняя из глаз.

На коленях стояла она
перед будущим мужем убитым,
обмывая его наперёд,
чтобы если погиб — то обмытым,
ну, а кончики пальцев её
так ласкали
любой у него на ногах волосок,
словно пальцы крестьянки —
на поле любой колосок.

И сидел её будущий муж —
ни живой и ни мёртвый.
Мыла ноги ему,
а щеками и чубом стал мокрый.
Так прошиб его пот,
что вспотели слезами глаза,
и заплакали родичи
и образа.

И когда наклонилась невеста,
чтоб выпить с любимого воду, —
он вскочил, её поднял рывком,
усадил её, словно жену,
на колени встал сам,
с неё сдёрнул
цветастые чёсанки с ходу,
в таз пихнул её ноги,
трясясь, как в ознобном жару.

Как он мыл её ноги —
по пальчику, по ноготочку!
Как ранетки лодыжек
в ладонях дрожащих катал!
Как он мыл её!
Будто свою же ещё не рождённую дочку,
чьим отцом после собственной гибели
будущей стал!

А потом поднял таз и припал —
аж эмаль захрустела
под впившимися зубами
и на шее кадык заплясал —
так он пил эту чашу до дна,
и текла по лицу, по груди,
трепеща, как прозрачное,
самое чистое знамя,
с ног любимых вода,
с ног любимых вода…

Генрих Гейне

Германия

Будь безумцем и поэтом,
Если сердце рвется ввысь;
Только в жизни ты при этом
К воплощеньям не стремись!

Были дни — я помню гору,
Рейн манил внизу меня;
Вся страна цвела в ту пору
Предо мной в сиянье дня.

И под рокот мелодичный
Волны свой свершали путь;
Дрожь услады необычной
Мне закрадывалась в грудь.

А теперь дойду до цели —
Уж мелодия не та:
Сны и грезы облетели,
В прах развеялась мечта.

А теперь взгляну с вершины
На простор родной земли:
Там, где жили исполины,
Ныне карлики пошли.

Вместо мира золотого,
Что добыт ценой смертей,
Вижу я, куются снова
Злые цепи для людей.

Слышу я, поносят с жаром
Тех, кто в яростном бою
Подставлял не раз ударам
Грудь бесстрашную свою.

О, позор! Страной забыты,
В небреженье храбрецы;
Жалким рубищем прикрыты
Их священные рубцы!

Соль земли, надежда края,
Ходят неженки в шелках,
Честь венчает негодяя
И наемника — размах.

Клеветой на предков чинных
Стал немецкий наш наряд,
И камзолы о старинных,
Прежних днях нам говорят,

Днях, когда с простым обличьем
Добрый нрав в согласье жил
И, покорствуя приличьям,
Юный возраст старость чтил;

Когда девушке не лгали
Вздохи модного юнца
И князьки не украшали
Лжеприсягою венца;

Когда все вершилось словом,
А не записями книг,
И под панцырем суровым
Билось сердце каждый миг.

Здесь, в садах, родные недра
Не один взрастили цвет;
Их земля питает щедро,
Небо льет им кроткий свет.

Но цветок, что встарь когда-то
Расцветал и на скалах,
Он, источник аромата,
Не растет у нас в садах.

Люди с твердою рукою
Чтили в нем любви залог;
Благосклонностью людскою
Именуется цветок.

Путник, к замку на вершине
Тщетно ты направишь шаг:
Не уют ты встретишь ныне,
А лишь холод, жуть и мрак.

Мост подемный кверху вскинут,
Не трубит дозор в трубу;
Властелин и стража стынут
Под землей, уснув в гробу.

Жены дремлют в склепах тоже,
Те, что нежностью цвели;
Тут сокровища дороже
Высших ценностей земли.

Песней неги и томленья
Веет в сумраке могил,
Ибо дух благоговенья
И любви там опочил.

Но и нашим дамам нежным,
Тоже любящим, — хвала:
Так подходят им, прилежным,
Танцы, живопись, игла.

Воспевают звучно очень
Старину, любовь навек,
Сомневаюсь тут же, впрочем,
Так ли создан человек.

Наши матери когда-то
Полагали, что алмаз,
В мире всех прекрасней, свято
Погребен в душе у нас.

Не совсем уж от мамаши
Отличается и дочь;
Быть в алмазах дамы наши,
Как-никак, отнюдь не прочь.

Призрак дружбы




Пусть во власти суеверья




Дивный жемчуг Иордана
Алчным Римом подменен,



Прочь, видения былого,
Скройтесь, призраки теней!
Не вернет пустое слово
Красоты ушедших дней.

Федор Федорович Кокошкин

Стихотворения

Врата щастия.
О век хвастливый, век златой!
Тебя в наш бдный век считают ужь мечтой!
Мгновенно озарил ты землю вновь рожденну;
Увы! на трон отрадный твой
Возсело Зло—и оковав вселенну,
До наших дней ее содержиш пленну —
И вот предания о том как говорят:
Лишь Боги гневные от смертных отвратились,
Врата златова века затворились;
Но, к пущей нам беде, по близости сих врат
Точь в точь такия
Явилися другия.
Златой утратя век,
Нещастный человек,
Очаровательной мечтой сей обольщенной,
Алкая щастия, бежит к вратам, и—стук!
О рок! ударом дерзких рук
Отверзлись вдруг врата… В тьме облачной, сгущенной?
Исходит всех злодейств ужаснейший собор:
Зияюща Корыст чудовищ сих предводит!
За нею Ненависть, имуща мрачный взор,
Пред тучной Гордостью выходит!
Там Честолюбие, исполненно крамол,
Носяще на глав венец окровавленный,
Садится на престол,
На гроб сооруженный.
Во след чудовищу, змией виясь, ползут
Измена льстивая, ехидная Коварность;
А тут
Страшилище, гнуснейшее из всех,
Неблагодарность,
Котора в лютости язвит не редко тех,
Чьих в мире сем она блаженствует дарами,
Которая не ставит даже в грех
Змеиными зубами
Терзать ее питающую грудь!
Там ужас вел Войну и Язву смертоносну;
За ними алчна Смерть, разинув челюсть злостну,
Бежит, косой себе прокладывая путь,
Простерлись по земле изчздя Ада злыя:
Одна Надежда лишь осталася у врат.
Преданья говорят;
Что кротка Божества судьбы для нас благия
За тем судили ей на месте том стоять,
Чтоб бедным смертным путь к другим вратам казать.
Надежда и поднесь ко счастию нас водит!
Не редко человек приходит
К воротам счастия—но дале ни ногой!
А надобно войти—за ними век златой!
Вот тут-то и беда!—где тот, кто их отворит?
Не всякой ли из нас и так и сяк проворить?
Да что-то все не влад!
Владыка стран земных, народов повелитель,
Полсвета победитель,
Искуснейший в наук битв, осад,
Их силой взять хотел—но чтожь?—Пошел назад!
И Крез, которому на свете все постыло;
Которой ввек не знал, куда богатства деть,
Рукою вялою, смотря на все уныло,
Не силой, не мечем,
Златым с алмазами ключем
Их чаял отереть—вертит—ни тут-то было!
Несомый быстрой шестерней,
В карете золотой,
К вратам, в алмазах весь, катит Боярин знатной;
За ним, пред ним, содом его весь штатной
Летит, как пчельный рой;
Кричит; я Князь! я Граф/ Или меня не знают,
Что долго так ворот не отпрают?
Кричит во всю боярску мочь;
Кричал и день и ночь,
И с тем поехал прочь.
Взлелеян роскошью, Амурами влекомый,
Ни с нуждой, ни с трудом, ни с ближним незнакомый,
Любовну сластолюб в себ питая блажь,
С желудком отягченным,
С разсудком помраченным?
Является тудажь?
И мнит,
Что ко дверям той спальни притащился,
Лаиса где его на лож неги спит;
Условный знак дает, легохонько стучит,
Потом беснуется, шумит, кричит,
Но тщетно все—любовница молчит,
И он, лишенный сил, со срамом возвратился!
Питомец бедный Муз, хоть с лирою златой,
В эфирны области восторгом вознесенный,
Богине счастия поет Акаѳист свой,
Поет, когда и как судьбою раздраженной
Для смертных навсегда счастливый век погиб;
Поет и то и сио—чтожь вышло?—Лишь охрип.
Но се!—нещастливых идет Благотворитель,
Отрада сироты, невиннаго хранитель;
Он щастья ближнему искать туда пришел.
Лишь врат коснулся он руками,
Врата отверзлись сами:
Без шуму, без затей, он прямо в них вошел.

Эмиль Верхарн

Кузнец


Неповоротливый, огромный, словно древний,
Живет кузнец там, на краю деревни.
И у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездны —,
Он день за днем кует упорно
Мятеж железный…

И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром,
Всетерпение масс…

И, кто злобу скрывает,
Молчанье тая,
Ждет, и знает,
Отчего у огня
Раз за разом кричит без конца
Одуряющий стук кузнеца.

Изнеможденные без устали внимают
Ударам, молота, — ленивые глаза
Безмерное молчание скрывают, —
Галлюцинируют печальные глаза,
Блуждая по полям и глупым перелескам.
Удары ж молота, как дальняя гроза,
Гремят размеренно и резко.

Кузнец кует, — и день за днем
У горна грохот, треск и гром…
Неумолимо и упорно
Под вскрик железа он бросает
В огонь пылающего горна
Печаль, тоску страданья, гнев, —
И закаляет
Грядущим дням великий сев.

Спокоен, бесстрашен пылающий взгляд.
Удар за ударом и четки и жестки.
И искры, как золота блестки,
Сверкающим вихрем летят.
Работа кипит горяча.
И пламя блистает
Вокруг головы кузнеца-ковача,
Оно озаряет
Развитые мускулы рук, закаленных
Для бури желанных побед:
Он грезит о них затаенно
Не мало томительных лет.

Он подсчитал все зло, что накопили дни:
Утехи бедным нет, — и бесполезны
Угрозные слова — слова, слова одни —
Пророков лживых подогретой страсти.
Слепцы стоят у власти,
И железным
Кольцом параграфов да пунктов злой игрой
Баррикадируют законов смысл простой.
Над каждой мыслью — ужаса копыто.
Рука трудящихся — она ж рука рабов.
Спокойствие полей, — оно давно забыто:
Змеится по полям горячка городов.
Над деревнями тень — черна и непомерна —
От колокольни грозной и химерной
Легла свинцовой глыбой… Бедняки,
Как нищие подачку, медяки
В полях, возделанных своими же руками,
Должны вымаливать едва ль не со слезами.
Измученный трудом бесцельным и ужасным
Сжимает нож в руке: он скоро станет красным.
Законы хитрые плетут тюрьмы решетки
Для каждого, кто жить рабом не смеет.
Любовь и радость вянет и немеет,
Зажатая в сухой кулак кокотки
Морали лживой… Детское сознанье
Из родников отравленных питают:
Все родники давно загрязнены…
Присяга, клятва, обещанье,
Одно «должны, должны, должны»…
Исхода нет, — конца для мук не знают.

Кузнец молчит,
Кует, стучит, —
И молот яростно кричит
Неповторимые рассказы,
Дробя безумных воль алмазы...
Он недалек
Заветный срок:
Набатные метнутся звоны,
Сзывая на кровавый пир,
И рухнут лживые законы,
Что крепко заковали Мир.

Кузнец молчит, —
Свою печаль
И боль обид
В себе таит.
Но удар за ударом
Тяжкий молот бросает
На упорную сталь.
И сверкает пожаром
Горн, пылающий жаром,
Сыплет искры огня
В ожидании дня
Золотых превращений…
И в груди кузнеца —
Ковача
Нет сомнений…

Ночь кутает его в покровы мрака, —
Но близок час… и он не знает страха.
В час заката
Все услышат стоны звона
От набата, —
Прошуршат в ветрах знамена
О расплате,
И прореют в блеске молний, в вихре грома,
Увлекая ярость толп для достижений
По дорогам победителей-титанов
Для последних поражений великанов…

Гроза отгремит, и мгновения тени и крови
В набатном кошмаре истают, завянут…
К созданию светлого мира на вспаханной нови
Утопии руки несытые жадно протянут…

Кузнец стучит, и ждет конца.
Пускай работа не легка, —
Перед глазами кузнеца
Стоят те дальные века,
Когда не сила, и не зубы
Дела людей вершить начнут,
Когда не будет тяжек труд,
Когда не будет злых и грубых,
Когда любовь, что в сердце дремлет,
Осветит радостную землю…

Исчезнут дворцы, магазины, чуланы, конторы.
Все станет так просто-понятно.
Не будет ни злобы, ни ссоры.
Замрет в человеческом сердце
Порыв неоправданной страсти
Стремленья к миражно-неверной,
Ненужной меж равными власти.
Случайную жизнь свою каждый
Отдаст лучезарно и смело
Для общей и радостной цели,
На общее светлое дело.
И все, что когда-то казалось
Запутанно-черным и сложным,
Томило кошмарной загадкой,
Блеснет бестревожно-возможным,
И слабый не будет томиться
По доле своей за порогом.
К открытию тайн вещества,
Может быть распознают дорогу…

Так у пылающего горна,
Вздымая молот — тень из бездн
Уверенный кузнец упорно
Кует закал сердец железный

И удар за ударом
Крепнет, словно алмаз,
Закаленное жаром
Всетерпение масс.

Илья Сельвинский

Портрет Лизы Лютце

Имя ее вкраплено в набор — «социализм»,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
Этой шарадой
начинается Лиза
Лютце.
Теперь разведем цветной порошок
И возьмемся за кисти, урча и блаженствуя.
Сначала
всё
идет
хорошо —
Она необычайно женственна:
Просторные плечи и тесные бедра
При некой такой звериности взора
Привили ей стиль вызывающе-бодрый,
Стиль юноши-боксера.Надменно идет она в сплетне зудящей,
Но яд
не пристанет
к шотландской
колетке:
Взглянешь на черно-белые клетки —
«Шах королеве!» — одна лишь задача.Пятном Ренуара сквозит ее шея,
Зубы — реклама эмалям Лиможа…
Уж как хороша! А всё хорошеет,
Хорошеет — ну просто уняться не может.Такие — явленье антисоциальное.
Осветив глазом в бликах стальных,
Они, запираясь на ночь в спальне,
Делают нищими всех остальных;
Их красота —
разоружает…
Бумажным змеем уходит, увы,
Над белокурым ее урожаем
Кодекс
законов
о любви.Человек-стервец обожает счастье.
Он тянется к нему, как резиновая нить,
Пока не порвется. Но каждой частью
Снова станет тянуться и ныть.Будет ли то попик вегетарьянской секты,
Вождь травоядных по городу Орлу,
Будет ли замзав какой-нибудь подсекции
Утилизации яичных скорлуп,
Будет ли поэт субботних приложений,
«Коммунхозную правду» сосущий за двух
(Я выбрал людей,
по существу
Не имеющих к поэзии прямого приложенья,
Больше того: иметь не обязанных,
Наконец обязанных не иметь!), —
И вдруг
эскизной
прически
медь,
Начищенная, как в праздник! И вы, замзав, уже мягче правите,
И мораль травоеда не так уж строга,
И даже в самой «Коммунхозной правде»
Вспыхивает вдруг золотая строка.
Любая деваха при ней — урод,
Таких нельзя держать без учета.
Увидишь такую — и сводит рот.
И хочется просто стонать безотчетно.Такая. Должна. Сидеть. В зоопарке.
(Пусть даже кричат, что тут —
выдвиженщина!)
И шесть или восемь часов перепархивать
В клетке с хищной надписью: «Женщина»,
Чтоб каждый из нас на восходе дня,
Преподнеся ей бессонные ночи,
Мог бы спросить: «Любишь меня?»
И каждому отвечалось бы: «Очень».И вы, излюбленный ею вы,
Уходите в недра контор и фабрик,
Но целые сутки будет в крови
Любовь топорщить звездные жабры.Шучу, конечно. Да дело не в том.
Кто хоть раз услыхал свое имя,
Вызвоненное этим ртом,
Этими зубами в уличном интиме… Русые брови лихого залета
Такой широты, что взглянешь — и дрожь!
Тело, покрытое позолотой,
Напоминает золотой дождь,
Тело, окрашенное легкой и маркой
Пылью бабочек, жарких как сон,
Тело точно почтовая марка
С каких-то огромней Канопуса солнц.Вот тут и броди, и кури, и сетуй,
Давай себе слово, зарок, обет,
Автоматически жуй газету
И машинально читай обед.
И вдруг увидишь ее двою…
Да что сестру? Ее дедушку! Мопса!
И пластырем ляжет на рану твою
Почтовая марка с Канопуса.И всё ж не помогут ни стрижка кузины,
К сходству которой ты тверд, как бетон,
Ни русые брови какой-нибудь Зины,
Ни зубы этой, ни губы той —
Что в них женского? Самая малость.
Но Лиза сквозь них проступала, смеясь,
Тут женское к женственному подымалось,
Как уголь кристаллизовался в алмаз.
Но что, если этот алмаз не твой?
Если курок против сердца взведен?
Если культурье твое естество
Воет под окнами белым медведем? Этот вопрос я поднял не зря.
Наука без действенной цели — болото.
Ведь ежели
от груза
мочевого пузыря
Зависит сновидение полета,
То требую хотя бы к будущей весне
Прямого ответа без всякой водицы:
С какими еще пузырями водиться,
Чтоб Лизу мою увидать во сне? Шучу. Шучу. Да дело не в том.
Кто хоть однажды слыхал свое имя,
Так… мимоходом… ходом мимо
Вызвоненное этим ртом… Она была вылита из стекла.
Об нее разбивались жемчужины смеха.
Слеза твоя бы по ней стекла,
Как по графину: соленою змейкой,
Горечь и кровь скатились по ней бы,
Не замутив водяные тона.
Если есть ангелы — это она:
Она была безразлична, как небо.Сегодня рыдай, тоскою терзаемый,
Завтра повизгивай от умор —
Она,
как будто
из трюмо,
Оправит тебя драгоценными глазами.
Она… Но передашь ее меркой ли
Милых слов: «подруга», «жена»?
Она
была
похожа
на
Собственное отражение в зеркале.Кто не страдал, не умеет любить.
Лиза же, как на статистике Дания, —
Рай молока и шоколада, а не быт:
Полное отсутствие страдания.В «социализм» ее вкраплено имя,
Фамилия рифмуется со словом «революция».
О, если бы душой была связана с ними
Лиза Лютце!

Дмитрий Борисович Кедрин

Приданое

В тростниках просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе,
Плачет розовая дочка
Благородного Фердуси:
«Больше куклы мне не снятся,
Женихи густой толпою
У дверей моих теснятся,
Как бараны к водопою.
Вы, надеюсь, мне дадите
Одного назвать желанным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?»

Отвечает пылкой дочке
Добродетельный Фердуси:
«На деревьях взбухли почки.
В облаках курлычут гуси.
В вашем сердце полной чашей
Ходит паводок весенний,
Но, увы: к несчастью, ваши
Справедливы опасенья.
В нашей бочке — мерка риса,
Да и то еще едва ли.
Мы куда бедней, чем крыса,
Что живет у нас в подвале.
Но уймите, дочь, досаду,
Не горюйте слишком рано:
Завтра утром я засяду
За сказания Ирана,
За богов и за героев,
За сраженья и победы
И, старания утроив,
Их окончу до обеда,
Чтобы вился стих чудесный
Легким золотом по черни,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах прочтет и караваном
Круглых войлочных верблюдов
Нам пришлет цветные ткани
И серебряные блюда,
Шелк и бисерные нити,
И мускат с инбирем пряным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».

В тростниках размокли кочки,
Отцвели каштаны в Тусе,
И опять стучится дочка
К благодушному Фердуси:
«Третий месяц вы не спите
За своим занятьем странным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Поглядевши, как пылает
Огонек у вас ночами,
Все соседи пожимают
Угловатыми плечами».

Отвечает пылкой дочке
Рассудительный Фердуси:
«На деревьях мерзнут почки,
В облаках умолкли гуси,
Труд — глубокая криница,
Зачерпнул я влаги мало,
И алмазов на страницах
Лишь немного заблистало.
Не волнуйтесь, подождите,
Год я буду неустанным,
И тогда, кого хотите,
Назовете вы желанным».
Через год просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе,
И опять стучится дочка
К терпеливому Фердуси:
«Где же бисерные нити
И мускат с инбирем пряным?
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Женихов толпа устала
Ожиданием томиться.
Иль опять алмазов мало
Заблистало на страницах?»

Отвечает гневной дочке
Опечаленный Фердуси:
«Поглядите в эти строчки,
Я за труд взялся не труся,
Но должны еще чудесней
Быть завязки приключений,
Чтобы шах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Не волнуйтесь, подождите,
Разве каплет над Ираном?
Будет день, кого хотите,
Назовете вы желанным».

Баня старая закрылась,
И открылся новый рынок.
На макушке засветилась
Тюбетейка из сединок.
Чуть ползет перо поэта
И поскрипывает тише.
Чередой проходят лета,
Дочка ждет, Фердуси пишет.

В тростниках размокли кочки,
Отцвели каштаны в Тусе.
Вновь стучится злая дочка
К одряхлелому Фердуси:
«Жизнь прошла, а вы сидите
Над писаньем окаянным.
Уважаемый родитель!
Как дела с моим приданым?
Вы, как заяц, поседели,
Стали злым и желтоносым,
Вы над песней просидели
Двадцать зим и двадцать весен.
Двадцать раз любили гуси,
Двадцать раз взбухали почки.
Вы оставили, Фердуси,
В старых девах вашу дочку».
— «Будут груши, будут фиги,
И халаты, и рубахи.
Я вчера окончил книгу
И с купцом отправил к шаху.
Холм песчаный не остынет
За дорожным поворотом —
Тридцать странников пустыни
Подойдут к моим воротам».

Посреди придворных близких
Шах сидел в своем серале.
С ним лежали одалиски,
И скопцы ему играли.
Шах глядел, как пляшут триста
Юных дев, и бровью двигал.
Переписанную чисто
Звездочет приносит книгу:
«Шаху прислан дар поэтом,
Стихотворцем поседелым…»
Шах сказал: «Но разве это —
Государственное дело?
Я пришел к моим невестам,
Я сижу в моем гареме.
Тут читать совсем не место
И писать совсем не время.
Я потом прочту записки,
Небольшая в том утрата».
Улыбнулись одалиски,
Захихикали кастраты.
В тростниках просохли кочки,
Зацвели каштаны в Тусе.
Кличет сгорбленную дочку
Добродетельный Фердуси:
«Сослужите службу ныне
Старику, что видит худо:
Не идут ли по долине
Тридцать войлочных верблюдов?»

«Не бегут к дороге дети,
Колокольцы не бренчали,
В поле только легкий ветер
Разметает прах песчаный».

На деревьях мерзнут почки,
В облаках умолкли гуси,
И опять взывает к дочке
Опечаленный Фердуси:
«Я сквозь бельма, старец древний,
Вижу мир, как рыба в тине.
Не стоят ли у деревни
Тридцать странников пустыни?»

«Не бегут к дороге дети,
Колокольцы не бренчали.
В поле только легкий ветер
Разметает прах песчаный».

Вот посол, пестро одетый,
Все дворы обходит в Тусе:
«Где живет звезда поэтов —
Ослепительный Фердуси?
Вьется стих его чудесный
Легким золотом по черни,
Падишах прекрасной песней
Насладился в час вечерний.
Шах в дворце своем — и ныне
Он прислал певцу оттуда
Тридцать странников пустыни,
Тридцать войлочных верблюдов,
Ткани солнечного цвета,
Полосатые бурнусы…
Где живет звезда поэтов —
Ослепительный Фердуси?»

Стон верблюдов горбоносых
У ворот восточных где-то,
А из западных выносят
Тело старого поэта.
Бормоча и приседая,
Как рассохшаяся бочка,
Караван встречать — седая —
На крыльцо выходит дочка:

«Ах, медлительные люди!
Вы немножко опоздали.
Мой отец носить не будет
Ни халатов, ни сандалий.
Если шитые иголкой
Платья нашивал он прежде,
То теперь он носит только
Деревянные одежды.
Если раньше в жажде горькой
Из ручья черпал рукою,
То теперь он любит только
Воду вечного покоя.
Мой жених крылами чертит
Страшный след на поле бранном.
Джина близкой-близкой смерти
Я зову моим желанным.
Он просить за мной не будет
Ни халатов, ни сандалий…
Ах, медлительные люди!
Вы немножко опоздали».

Встал над Тусом вечер синий,
И гуськом идут оттуда
Тридцать странников пустыни,
Тридцать войлочных верблюдов.

Яков Петрович Полонский

Живая статуя

Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь, Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки, И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже: Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?



Распорядителем земных судеб
Мне не дано играть на сцене света
Ваятеля зависимую роль:
Перо — плохой резец; а между тем
Есть образы, которые, волнуя
Воображенье, тяжелы как мрамор,
Как медь литая, — холодны как проза,
Как аллегория…
Гляди, — мне говорит,
Как бы сквозь сон, тревожная моя
Фантазия: — идет или стоит
Та женщина?.. Гляди… не молода…
Но красота, и страсти роковые,
И мысль, и скорбь, а, может быть, и пытка
Оставили на ней свои следы…
Ее лицо, и взгляд, и поступь — все внушает
Любовь, и ненависть, и сожаленье,
И затаенный ужас…
Задыхаясь,

Она идет и поражает странной
Необычайностью своей одежды…
На голове ее сияет диадема
Из драгоценных камней и терновый
Венок с Голгофы, перевитый хмелем
И вековыми лаврами; богатства
Всех стран подлунных отягчают
Ей грудь и плечи; — перлы и алмазы,
Мелькают в роскоши ее волос,
И белую опутывают шею,
И прячутся под нитями узора
Пожелкнувших венецианских кружев.
На ней повисла мантия с гербами
Монархий и республик; бархат смят
Порывом пролетевшей бури; — ниже —
Простой ременный пояс, — ниже — складки
Рабочего передника, затем — заплаты,
Лохмотья, — наконец, — босые ноги
В пыли и язвах…
Женщина согнулась
Под страшной ношей: на ее спине,
Как на спине носильщика, железо
И золото, — и брони из булата
(Судов и башен хрупкие щиты),
И ружья, и с патронами мешки,

И на лафетах пушки, и кули,
Готовые прорваться, из которых
Чиненые выглядывают бомбы.
Все это ей по росту (колоссальный,
Могучий рост!!)… Но сгорбилась она
Под этой страшной ношей, — осторожно
Ступает, — опирается на меч, —
Им щупает дорогу; — улыбаясь,
С надменным недоверием она
Усталыми глазами, исподлобья,
Глядит вперед, не замечая,
Как на ее широком пьедестале
Несметный рой пигмеев, копошась
И суетясь, ей под ноги бросает
Свои мишурные изделья: — кипы
Нот, никому неведомых, романы,
Забытые стихи, картины, моды,
Фальшивые цветы и статуэтки,
И миллион пудов листов печатных,
Прочитанных сегодня, завтра — рваных…
Они кричат ей: «Дай нам славу!
Дай золота!!» Они грозят ей
И проклинают, или умиленно
Глядят наверх, на блеск ее венцов;
Они над лаврами смеются в венчают

Ложь и разврат, кощунствуя, — хохочут,
Или косятся с ужасом на меч,
В дни мира извлеченный из ножен,
Отточенный, как накануне боя,
Косятся и на бомбы, от которых
Кули трещат и рвутся на спине
Босой владычицы, — рабы и королевы.
Она идет, обдуманно скрывая
Загаданную цель; — ей нипочем
Провозглашать любовь, права, свободу
И сокрушать, давить своей пятой
Великодушные надежды и мечты…
Ей и самой мучительно под грузом
Железа, поедающего хлеб,
И золота, питающего роскошь
Иль суету страстей; а между тем
Она гордится ношей, как последним
Плодом ее усилий, как залогом
Грядущей славы. — Ей, согбенной
И устарелой, снится, что у ней
В деснице Божий гром, и что она
Несет грозу на всех, кто смеет
Ей помешать идти, влиять и — грабить.
Ей тяжело… Ни головы поднять
Она не может, ни нагнуться ниже:

Она уже не видит неба и
Предчувствует, что все, что соскользнет
С наклона головы ее, она
Поднять не будет в силах, не рискуя
Нарушить равновесие свое
Или упасть… Не дай ей Бог, ступая
По слякоти, споткнуться на своих же
Пигмеев, — быть раздавленной своим же
В железный век железной волей
Сколоченным добром!..
Какой тяжелый,
Не всем понятный образ! Для чего ты
Возник и отпечатался в очах
Души моей!? Зачем мое перо,
Как бы на зло мне, изваяло
Такую статую? Как будто в ней —
Наш идеал! Как будто все должны мы
Брести, согнувшись под ярмом железа
И золота?! И кто из благодушных
Ее поклонников не отвернется
От пораженного своим виденьем
Мечтателя, и кто из них не скажет
С негодованьем: Нет, не такова
Европа, на пути к двадцатому столетью?