В дни лета природа роскошно,
Как дева младая, цветет
И радостно денно и нощно
Ликует, пирует, поет.
Красуясь в наряде богатом,
Природа царицей глядит,
Сафиром, пурпуром, златом
Облитая, чудно горит.
И пышные кудри и косы
Скользят с-под златого венца,
И утром и вечером росы
Лелеют румянец лица.
И полные плечи и груди —
Все в ней красота и любовь,
И ею любуются люди,
И жарче струится в них кровь.
С приманки влечет на приманку!
Приманка приманки милей!
И день с ней — восторг спозаранку,
И ночь упоительна с ней!
Но поздняя осень настанет:
Природа состарится вдруг;
С днем каждым все вянет, все вянет,
И ноет в ней тайный недуг.
Морщина морщину пригонит,
В глазах потухающих тьма,
Ко сну горемычную клонит,
И вот к ней приходит зима,
Из снежно-лебяжьего пуху
Спешит пуховик ей постлать,
И тихо уложит старуху,
И скажет ей: спи, наша мать!
И спит она дни и недели,
И полгода спит напролет,
И сосны над нею и ели
Раскинули темный намет.
И вьюга ночная тоскует
И воет над снежным одром,
И месяц морозный целует
Старушку, убитую сном.
Даром что из влажных недр
Словно гриб вскочил Петрополь,
Здесь — с востока древний кедр
И с полудня — стройный тополь.
Наши дачи хороши:
Живописные созданья!
Одного в них нет — души,
Жизни теплого дыханья.
Блещет жизнью, а мертво,
Все насилье, не свобода,
Все работа, мастерство,
Рукодельная природа.
Что-то словно лес кругом,
Что-то вроде солнца, что-то
Смотрит пестрым цветником,
А на деле — все болото.
Загляденье близь и даль,
Все Рюйсдалева картина!
Но Рюйсдаль, хоть и Рюйсдаль,
Не природа, а холстина.
Декорация для глаз,
Обольщенных чувств приманка:
Что лицем, то напоказ,
Но зато что за изнанка!
Светел день, но подождем —
Бог пока дает нам ведро,
Что-то будет под дождем,
Как польются с неба ведра!
Все обхватит влажный мрак,
Полиняет, перемокнет,
И сбежит натертый лак,
И цветущий блеск поблекнет.
Киснет в слякоте, в воде
Все, что было так роскошно,
И так гадко все везде,
Что самим лягушкам тошно.
Каково же людям? Жаль,
Но пожди еще немножко,
И хваленый твой Рюйсдаль
Будет мокрою ветошкой.
(Дорогою)
Морского берега стена сторожевая,
Дающая отбой бушующим волнам,
В лазурной глубине подошву омывая,
Ты гордую главу возносишь к облакам.
Рукой неведомой иссеченные горы,
С их своенравною и выпуклой резьбой!
Нельзя от них отвлечь вперившиеся взоры,
И мысль запугана их дикой красотой.
Здесь в грозной прелести могуществом и славой
Природа царствует с первоначальных дней;
Здесь стелется она твердыней величавой,
И кто помериться осмелился бы с ней?
Уж внятно, кажется, природа человеку
Сказала: здесь твоим наездам места нет,
Здесь бурям и орлам одним испокон веку
Раздолье и простор! А ты будь домосед.
Но смертный на земле есть гость неугомонный,
Природы-матери он непослушный сын;
Он с нею борется, и волей непреклонной
Он хочет матери быть полный властелин.
Крамольный сын, ее он вызывает к бою;
Смельчак, пробил ее он каменную грудь,
Утесам он сказал: раздвиньтесь предо мною
И прихотям моим свободный дайте путь!
И с русской удалью, татарски-беззаботно,
По страшным крутизнам во всю несемся прыть,
И смелый лозунг наш в сей скачке поворотной:
То bе or not to bе — иль быть, или не быть…
Здесь пропасть, там обрыв: все трынь-трава,
все сказки!
Валяй, ямщик, пока не разрешен вопрос:
Иль в море выскочим из скачущей коляски,
Иль лбом на всем скаку ударимся в утес!
Вид на г. Пирна с замком Зонненштейн (картина Беллотто, 1753-55)
Прекрасен здесь вид Эльбы величавой,
Роскошной жизнью берега цветут,
По ребрам гор дубрава за дубравой,
За виллой вилла, летних нег приют.
Везде кругом из каменистых рамок
Картины блещут свежей красотой:
Вот на утес перешагнувший замок
К главе его прирос своей пятой.
Волшебный край, то светлый, то угрюмый!
Живой кипсек всех прелестей земли!
Но облаком в душе засевшей думы
Согнать, развлечь с души вы не могли.
Я предан был другому впечатленью, —
Любезный образ в душу налетал,
Страдальца образ — и печальной тенью
Он красоту природы омрачал.
Здесь он страдал, томился здесь когда-то,
Жуковского и мой душевный брат,
Он, песнями и скорбью наш Торквато,
Он, заживо познавший свой закат.
Не для его очей цвела природа,
Святой глагол ее пред ним немел,
Здесь для него с лазоревого свода
Веселый день не радостью горел.
Он в мире внутреннем ночных видений
Жил взаперти, как узник средь тюрьмы,
И был он мертв для внешних впечатлений,
И Божий мир ему был царством тьмы.
Но видел он, но ум его тревожил,
Что созидал ума его недуг;
Так, бедный, здесь лета страданья прожил,
Так и теперь живет несчастный друг.
Ты требуешь стихов моих,
Но что достойного себя увидишь в них?
Язык богов, язык святого вдохновенья —
В стихах моих язык сухого поученья.
Я, строгой истиной вооружая стих,
Был чужд волшебства муз и вымыслов счастливых,
К которым грации, соперницы твои,
По утренним цветам любимцев горделивых
Ведут, их озарив улыбкой в юны дни.
Повиновение всегда к тебе готово.
Но что узнаешь ты, прочтя стихи мои?
Зевая, может быть, поверишь мне на слово,
Что над славянскими я одами зевал,
Что комик наш Гашпар плач Юнга подорвал,
Что трагик наш Гашпар Скаррона побеждал,
Что, маковым венком увенчанный меж нами,
Сей старец-юноша, певец Анакреон
Не счастьем, не вином роскошно усыплен,
Но вялыми стихами;
Что Сафе нового Фаона бог привел,
Ей в переводчики убийцу нарекая,
Что сей на Грея был и на рассудок зол,
А тот, чтоб запастись местечком в недрах рая,
Водой своих стихов Вольтера соль развел.
Но мне ль терзать твое терпение искусом
И вызывать в глазах твоих из тьмы гробов
Незнаемых досель ни красотой, ни вкусом,
Смертельной скукою живущих мертвецов?
Тебе ль, благих богов любимице счастливой,
Рожденной розы рвать на жизненном пути,
Тебе ли, небесам назло, мне поднести
Венок, сплетенный мной из терния с крапивой?
Когда Мелецкого иль Дмитриева дар
Питал бы творческою силой
В груди моей, как пепл таящийся остылой,
Бесплодный стихотворства жар,
Когда бы, прелестей природы созерцатель,
Умел я, как они, счастливый подражатель,
Их новой прелестью стихов одушевлять
Иль, тайных чувств сердец удачный толкователь,
Неизяснимое стихами изяснять, —
Почувствовавши муз святую благодать,
Пришел бы я с душой, к изящному пристрастной,
Природы красоте учиться при тебе;
Но, заглядевшися на подлинник прекрасный,
Забыл бы, верно, я о списке и себе.
И в осени своя есть прелесть. Блещет день.
Прозрачны небеса и воздух. Рощи сень
Роскошно залита и пурпуром и златом;
Как день перед своим торжественным закатом,
Пожаром чудным грань небес воспламеня,
На свой вечерний одр бросает ткань огня, —
Так в осень теплую, в сей поздний вечер года,
Пред тем, чтоб опочить, усталая природа,
Лобзанием любви прощаяся с землей,
Остаток благ дарит ей щедрою рукой.
Там каждый светлый день нежданная отрада.
Последней зеленью благоуханий сада,
Последней прелестью в нем уцелевших роз
Любуется душа с улыбкой, полной слез.
Миг каждый дорог нам; природы лаской каждой
Мы упиваемся с неутолимой жаждой.
Убрав в богатый блеск и рощи, и поля,
Прощальный пир дают нам небо и земля.
Все празднично глядит, а вместе с тем и грустно,
И так и хочется, душевно и изустно,
Избыток смутных чувств, теснящихся в груди,
Любовь и страх о том, что ждет нас впереди,
Когда нам истина предстанет без покрова, —
Излить в созвучия рыдающего слова,
В молитвенную песнь, в последнее прости,
В надгробный плач тому, что в гроб должно сойти.
Видали, верно, вы красавицу младую,
Которую недуг в добычу роковую
Таинственно обрек себе. Цвет жизни в ней,
Роскошным знаменьем ее весенних дней,
Казалось, так живущ в младом своем уборе:
Румянец на щеках, огонь в блестящем взоре.
Но был лукав сей блеск румяного лица;
Зловещий признак он ей близкого конца;
Ни скорби, ни врачу не отвратить удара.
Но пламень глаз ее был зарево пожара,
Которым грудь ее сгорала в тишине.
Любуясь на нее в молчанье, вам и мне
Так было сладостно, так ненаглядно-грустно,
Так и хотелось нам, душевно и изустно,
Пропеть прощальный гимн красавице младой,
Еще прекрасней нам предсмертной красотой!
Тихие равнины
Ель, ветла, береза,
Северной картины
Облачная даль.
Серенькое море,
Серенькое небо,
Чуется в вас горе,
Но и прелесть есть.
Праздничным нарядом
Воздух, волны, горы,
Расцветая садом,
Облачает юг.
Вечным воскресеньем
Там глядит природа,
Вечным упоеньем
Нежится душа.
Будничные дети
Будничной природы,
Редко знаем эти
Праздничные дни.
День-деньской нам труден,
Жизнь не без лишений,
Темен кров наш, скуден
Наш родной очаг,
Но любовь и ласки
Матери, хоть бедной,
Детям — те же ласки,
Та же все любовь.
В рубище убогом
Мать — любви сыновней
Пред людьми и Богом
Та же друг и мать.
Чем она убоже,
Тем для сердца сына
Быть должна дороже,
Быть должна святей.
Грех за то злословить
Нашу мать-природу,
Что нам изготовить
Пиршеств не могла.
Здесь родных могилы;
Здешними цветами
Прах их, сердцу милый,
Усыпаем мы.
Не с родного ль поля
Нежно мать цветами
Украшала, холя
Нашу колыбель?
Все, что сердцу мило,
Чем оно страдало,
Чем живет и жило,
Здесь вся жизнь его.
Струны есть живые
В этой тихой песне,
Что поет Россия
В сумраке своем.
Те родные струны
Умиляют душу
И в наш возраст юный,
И в тени годов;
Им с любовью внемлю,
Им я вторю, глядя
На родную землю,
На родную мать.
Зачем не увядаем мы,
Когда час смерти наступает,
Как с приближением зимы
Цветок спокойно умирает?
К нему природы благ закон,
Ему природа — мать родная:
Еще благоухает он,
Еще красив и увядая.
Его иссохшие листки
Еще хранят свой запах нежный,
Он дар нам памятной руки
В день слез разлуки безнадежной.
Его мы свято бережем
В заветной книге дум сердечных,
Как весть, как песню о былом,
О днях, так грустно скоротечных.
Для нас он памятник живой,
Хотя он жизнью уж не дышит,
Не вспрыснут утренней росой
И в полночь соловья не слышит.
Как с другом, с ним мы говорим
О прошлом, нам родном и общем,
И молча вместе с ним грустим
О счастье, уж давно усопшем.
Цветку не тяжек смертный час:
Сегодня нас он блеском манит,
А завтра нам в последний раз
Он улыбнется и завянет.
А нас и корчит, и томит
Болезнь пред роковой могилой,
Нам диким пугалом грозит
Успенья гений белокрылый.
Мертвящий холод в грудь проник,
Жизнь одичала в мутном взоре,
Обезображен светлый лик,
Друзьям и ближним в страх и горе.
А там нас в тесный гроб кладут,
Опустят в мраки подземелья
И сытной пищей предадут
Червям на праздник новоселья.
В предсмертных муках и в борьбе,
Неумолимой, беспощадной,
Как позавидую тебе,
Цветок мой милый, ненаглядный!
Будь ласковой рукой храним,
Загробным будь моим преданьем,
И в память мне друзьям моим
Еще повей благоуханьем.
Гляжу на картины живой панорамы.
И чудный рисунок и чудные рамы!
Не знаешь — что горы, не знаешь — что тучи;
Но те и другие красою могучей
Вдали громоздятся по скатам небес.
Великий художник и зодчий великой
Дал жизнь сей природе, красивой и дикой,
Вот радуга пышно сквозь тучи блеснула,
Широко полнеба она обогнула
И в горы краями дуги уперлась.
Любуюсь красою воздушной сей арки:
Как свежие краски прозрачны и ярки!
Как резко и нежно слились их оттенки!
А горы и тучи, как зданья простенки,
За аркой чернеют в глубокой дали.
На ум мне приходит владелец Фернея:
По праву победы он, веком владея,
Спасаясь под тенью спокойного крова,
Владычеством мысли, владычеством слова,
Царь, волхв и отшельник, господствовал здесь.
Но внешнего мира волненья и грозы,
Но суетной славы цветы и занозы,
Всю мелочь, всю горечь житейской тревоги,
Талантом богатый, покорством убогий,
С собой перенес он в свой тихий приют.
И, на горы глядя, спускался он ниже:
Он думал о свете, о шумном Париже;
Карая пороки, ласкал он соблазны;
Царь мысли, жрец мысли, свой скипетр алмазный,
Венец свой нечестьем позорил и он.
Паря и блуждая, уча и мороча,
То мудрым глаголом гремя иль пророча,
То злобной насмешкой вражды и коварства,
Он, падший изгнанник небесного царства,
В сосуд свой священный отраву вливал.
Страстей возжигатель, сам в рабстве у страсти,
Не мог покориться мирительной власти
Природы бесстрастной, разумно-спокойной,
С такою любовью и роскошью стройной
Пред ним расточавшей богатства свои.
Не слушал он гласа ее вдохновений:
И дня лучезарность, и сумрака тени,
Природы зерцала, природы престолы,
Озера и горы, дубравы и долы —
Все мертвою буквой немело пред ним.
И, Ньютона хладным умом толкователь,
Всех таинств созданья надменный искатель,
С наставником мудрым душой умиленной
Не падал с любовью пред Богом вселенной,
Творца он в творенье не мог возлюбить.
А был он сподвижник великого дела:
Божественной искрой в нем грудь пламенела;
Но дикие бури в груди бушевали,
Но гордость и страсти в пожар раздували
Ту искру, в которой таилась любовь.
Но бросить ли камень в твой пепел остылый,
Боец, в битвах века растративший силы?
О нет, не укором, а скорбью глубокой
О немощах наших и в доле высокой
Я, грешника славы, тебя помяну!
Прозрачный Леман зеркальной равниной
Раскинулся под зеркалом небес;
Картина здесь сменяется картиной,
Природа здесь храм творческих чудес.
Над озером оградою прибрежной
Громады гор сомкнулись и срослись
И царственно над диадемой снежной
Светлеет их надоблачная высь.
И тянутся воздушные твердыни!
И каждая имеет образ свой:
То куполом подемлясь в воздух синий,
То башнею зубчатой и крутой.
По ребрам гор, меж небом и землею,
Как гнезда, смело лепятся дома;
У ног — весна с цветущей красотою,
Над головой — суровая зима.
Здесь странника приветствует улыбкой
Сел миловидных живописный ряд,
Сады, луга с стадами их — и гибкой,
По скатам гор ползущий виноград.
Здесь дышит все невинностью, свободой,
Радушием, довольством, тишиной;
Здесь человек сближается с природой
И рад забыть страстей житейских бой.
Веве, Монтре, Кларан, тюрьма Шильона!
Поэзией любимые места!
Из вашего таинственного лона
Преданья черплет жадная мечта.
Знакомые ей здесь витают тени
И шепчут ей заветные слова;
Знакомою нам жизнью дышат сени;
Здесь жив Сен-Пре, здесь Юлия жива.
Мы снам даем и плоть и голос были;
Их баснословный мир в нас уцелел
И вымысла событья пережили
Действительность и славу громких дел.
Не говори, рассудок: «это сказки!»
Не обличай ты суеверья в нас!
На зло тебе, не стерлись эти краски
И призраков мир светлый не угас!
Что душу раз согрело умиленьем,
То навсегда сочувственно любви —
И верим мы, и плачем с убежденьем,
Хоть слезы те ребячеством зови.
Тот близок нам, сквозь гроб и сумрак дальний,
Кто новый мир пред нами растворил,
Кто нас с собой увлек в мир идеальный,
Который он мечтами населил.
Созданьям мысли нет могил, ни тленья:
Бессмертием души живут они:
Красуются цветы воображенья,
И в поздние благоухая дни.
Велик сей дар, вам свыше вдохновенной, —
Вам, избранным поэтам и жрецам!
Но пред красой природы неизменной
Нет места скудным смертного словам.
Другие здесь глаголы возвещают
Могущество и благодать Творца;
Им с трепетом и радостью внимают
Суровый ум и свежие сердца.
Смотрите здесь, — как при дневном закате,
Приемля солнца предпоследний луч
Вершины гор, все в пурпуре и в злате,
Горят в дыму воспламененных туч.
Алеет зыбь редеющего пара
И берег весь, с стеною гордых скал,
Под заревом небесного пожара
Заискрился, зардел, затрепетал.
В глубь озера, облитого сияньем,
Спускается багровый солнца лик
И полон мир торжественным вниманьем,
И ангелов вечерних сходит лик.
Земля свое дыханье притаила
И ждет. Дневной тревоги шум утих
На небесах зажглись паникадила
И чудный мир воспрянул в блеске их.
Мир ночи! Мир таинственности полный!
Приемлет все особый вид и цвет:
И озера улегшиеся волны,
И темных гор разрезы и хребет.
Пучина звезд слилась с ночной пучиной
Необозримость — свыше и кругом!
И человек пред чудною картиной
Молчит, смирясь и сердцем, и умом.
У меня под окном, темной ночью и днем,
Вечно возишься ты, беспокойное море;
Не уляжешься ты, и, с собою в борьбе,
Словно тесно тебе на свободном просторе.
О, шуми и бушуй, пой и плачь и тоскуй,
Своенравный сосед, безумолкное море!
Наглядеться мне дай, мне наслушаться дай,
Как играешь волной, как ты мыкаешь горе.
Все в тебе я люблю, жадным слухом ловлю
Твой протяжный распев, волн дробящихся грохот,
И подводный твой гул, и твой плеск, и твой рев,
И твой жалобный стон, и твой бешеный хохот.
Глаз с тебя не свожу, за волнами слежу:
Тишь лежит ли на них, нежно веет ли с юга —
Все слились в бирюзу, но, почуя грозу,
Что с полночи летит, — почернеют с испуга.
Все сильней их испуг, и запрыгают вдруг,
Как стада диких коз по горам и стремнинам;
Ветер роет волну, ветер мечет волну,
И беснуется он по кипящим пучинам.
Но вот буйный уснул; волн смирился разгул,
Только шаткая зыбь все еще бродит, бродит;
Море вздрогнет порой, как усталый больной,
Облегчившись от мук, дух с трудом переводит.
Каждый день, каждый час новым зрелищем нас
Манит в чудную даль голубая равнина:
Там, в пространстве пустом, в углубленье морском,
Все — приманка глазам, каждый образ — картина.
Паруса распустив, как легок и красив
Двух стихий властелин, величавый и гибкой,
Бриг несется орлом средь воздушных равнин,
Змий морской, он скользит по поверхности зыбкой.
Закоптив неба свод, вот валит пароход,
По покорным волнам он стучит и колотит,
Огнедышащий кит, море он кипятит,
Бой огромных колес волны в брызги молотит.
Не под тенью густой, над прозрачной волной
Собирается птиц среброперая стая;
Все кружат на лету; то нырнут в высоту,
То, спустившись, нырнут, грустный крик испуская.
От прилива судов со всемирных концов
Площадь моря кипит многолюдным базаром;
Здесь и север, и юг, запад здесь и восток —
Все приносят оброк разнородным товаром.
Вот снуют здесь и там, против волн, по волнам,
Челноки, каики вереницей проворной;
Лиц, одежд пестрота, всех отродий цвета,
Кож людских образцы: белой, смуглой и черной.
Но на лоно земли сон и мраки сошли;
Только море не спит и рыбак с ним не праздный;
Там на лодках, в тени, загорелись огни, —
Опоясалась ночь словно нитью алмазной.
Нет пространству границ! Мыслью падаешь ниц —
И мила эта даль, и страшна бесконечность!
И в единый симво́л, и в единый глагол
Совмещается нам скоротечность и вечность.
Море, с первого дня ты пленило меня!
Как полюбишь тебя — разлюбить нет уж силы;
Опостылит земля, и леса, и поля,
Прежде милые нам, после нам уж не милы.
Нужны нам: звучный плеск, разноцветный твой блеск,
Твой прибой и отбой, твой простор и свобода;
Ты природы душа! Как ни будь хороша, —
Где нет жизни твоей — там бездушна природа!
Мне грустно, на тебя смотря;
Твоя не верится мне радость,
И розами твоя увенчанная младость
Есть дня холодного блестящая заря.
Нет прозаического счастья
Для поэтической души:
Поэзией любви дни наши хороши,
А ты чужда ее святого сладострастья.
Нет, нет — он не любим тобой;
Нет, нет — любить его не можешь;
В стихии спорные одно движенье вложишь,
С фальшивым верный звук сольешь в согласный строй;
Насильством хитрого искусства
Стесненная, творит природа чудеса,
Но не позволят небеса,
Чтоб предрассудков власть уравнивала чувства.
Сердцам избра́нным дан язык,
Непосвященному невнятный;
Кто в таинства его с рожденья не проник,
Тот не постигнет их награды благодатной.
Где в двух сердцах нет тайного сродства,
Поверья общего, сочувствия, понятья,
Там холодны любви права,
Там холодны любви обятья!
Товарищи в земном плену житейских уз,
Друг другу чужды вы вне рокового круга:
Не промысл вас берег и прочил друг для друга,
Но света произвол вам наложил союз.
Я знаю, ты не лицемеришь;
Как свежая роса, душа твоя светла;
Но, суеверная, рассудку слепо веришь
И сердце на его поруку отдала.
Ты веришь, что, как честь, насильственным обетом
И сердце вольное нетрудно обложить
И что ему под добровольным гнетом
Долг может счастье заменить!
О женщины, какой мудрец вас разгадает?
В вас две природы, в вас два спорят существа —
В вас часто любит голова
И часто сердце рассуждает.
Но силой ли души иль слепотой почесть,
Когда вы жизни сей, дарами столь убогой,
Надежды лучшие дерзаете принесть
На жертвенник обязанности строгой?
Что к отреченью вас влечет? Какая власть
Вас счастья призраком дарит на плахе счастья?
Смиренья ль чистого возвышенная страсть,
Иль безмятежный сон холодного бесстрастья?
Вы совершенней ли, иль хладнокровней нас?
Вы жизни выше ли, иль, как в избранный камень
От Пигмальоновой любви, равно и в вас
Ударить должен чистый пламень?
Иль в тяжбе с обществом и с силою в борьбе,
Страшась испытывать игру превратных долей,
Заране ищете убежища себе
В благоразумье и неволе?
Умеренность — расчет, когда начнут от лет
Ум боле поверять, а сердце меней верить,
Необходимостью свои желанья мерить —
Нам и природы глас и опыта совет.
Но в возраст тот, когда печальных истин свиток
В мерцанье радужном еще сокрыт от нас,
Для сердца жадного и самый благ избыток
Есть недостаточный запас.
А ты, разбив сосуд волшебный
И с жизни оборвав поэзии цветы,
Чем сердце обольстишь, когда рукой враждебной
Сердечный мир разворожила ты?
Есть, к счастью, выдержка в долине зол и плача,
Но в свет заброшенный небесный сей залог
Не положительный известных благ итог,
Не алгеброй ума решенная задача.
Нет, вдохновением дается счастье нам,
Как искра творчества живой душе поэта,
Как розе свежий фимиам,
Как нега звучная певцу любви и лета.
И горе смертному, который в слепоте
Взысканьям общества сей вышний дар уступит
Иль, робко жертвуя приличью и тщете,
Земные выгоды его ценою купит.
Мне грустно, на тебя смотря;
Твоя не верится мне радость.
И розами твоя увенчанная младость
Есть дня холодного блестящая заря.
С полудня светлого переселенец милый,
Цветок, предчувствие о лучшей стороне,
К растенью севера привитый гневной силой,
Цветет нерадостно, тоскуя по весне.
Иль, жертва долгая минуты ослепленья,
Младая пери, дочь воздушныя семьи,
Из чаши благ земных не почерпнет забвенья
Обетованных ей восторгов и любви.
Любуйся тишиной под небом безмятежным,
Но хлад рассудка, хлад до сердца не проник;
В нем пламень не потух; так под убором снежным
Кипит невидимо земных огней тайник.
В сердечном забытьи, а не во сне спокойном,
Еще таишь в себе мятежных дум следы;
Еще тоскуешь ты о бурях, небе знойном,
Под коим зреют в нас душевные плоды.
Завидуя мученьям милым
И бурным радостям, неведомым тебе,
Хотела б жертвовать ты счастием постылым
Страстей волненью и борьбе.
Рожденный мирты рвать и спящий на соломе,
В отечестве поэт, кондитор в барском доме!
Другой вельможам льстит, а я пишу к тебе,
Как смел, Сибиряков, ты, вопреки судьбе,
Опутавшей тебя веригами насилья, —
Отважно развернуть воображенью крылья?
И, званьем раб, душой — к свободе вознестись?
«Ты мыслить вздумал? Ты? Дружок! перекрестись, —
Кричит тебе сын тьмы, сиятельства наследник, —
Не за перо берись: поди надень передник;
Нам леденцы вкусней державинских стихов.
О век! Злосчастный век разврата и грехов!
Все гибнет, и всему погибель — просвещенье:
С трудом давно ль скреплял в суде определенье
Приявший от небес дворянства благодать,
А ныне: уж и чернь пускается в печать!
Нет! нет! Дворянских глаз бесчестить я не буду.
Другой тебя читай: я чести не забуду.
Нам памятен еще примерный тот позор,
Как призрен был двором беглец из Холмогор.
Пожалуй, и тебе, в сей век столь ненавистный,
В вельможах сыщется заступник бескорыстный,
И мимо нас, дворян, как дерзкий тот рыбарь,
Ты попадешь и в честь, и в адрес-календарь».
Так бредит наяву питомец предрассудка
За лакомым столом, где тяжестью желудка
Отяжелела в нем пустая голова.
Тебя, Сибиряков! не тронут те слова.
Стыдя спесь общества, ты оправдал природу;
В неволе ты душой уразумел свободу,
И целью смелою начертанный твой стих
Векам изобличит гонителей твоих.
Свобода не в дворцах, неволя не в темницах;
Достоинство в душе — пустые званья в лицах.
Пред взором мудреца свет — пестрый маскерад,
Где жребием слепым дан каждому наряд;
Ходули подхватя, иной глядит вельможей,
А с маскою на бал он выполз из прихожей.
Сорви одежду! — пыль под мишурой честей,
И первый из вельмож последний из людей.
Природа не знаток в науке родословной
И раздает дары рукой скупой, но ровной.
Жалею я, когда судьбы ошибкой злой
Простолюдин рожден с возвышенной душой
И свойств изящных блеск в безвестности тускнеет;
Но злобою мой ум кипит и цепенеет,
Когда на казнь земле и небесам в укор
Судьба к честям порок возводит на позор.
Кто мыслит, тот могущ, а кто могущ — свободен.
Пусть рабствует в пыли лишь тот, кто к рабству сроден.
Свобода в нас самих: небес святый залог,
Как собственность души, ее нам вверил Бог!
И не ее погнет ярмо земныя власти;
Одни тираны ей: насильственные страсти.
Пусть дерзостный орел увяз в плену силка,
Невольник на земле, он смотрит в облака;
Но червь презрительный, отверженец природы,
Случайно взброшенный порывом непогоды
В соседство к небесам, на верх Кавказских гор
Ползет и в гнусный прах вперяет робкий взор.
И ты, Сибиряков, умерь прискорбья пени,
Хотя ты в обществе на низшие ступени
Засажен невзначай рождением простым,
Гордись собой! А спесь ты предоставь другим.
Пусть барин чванится дворянским превосходством,
Но ты довольствуйся душевным благородством.
Взгляни на многих бар, на гордый их разврат,
И темный жребий свой благослови стократ.
Быть может, в их чреде светильник дарованья
Потухнул бы в тебе под гнетом воспитанья.
Утратя бодрость чувств, заимствовал бы ты,
Быть может, праздность их и блажь слепой тщеты.
Ты стал бы, как они, в бесчувствии глубоком
На участь братиев взирать холодным оком
И думать, что Творец на то и создал знать,
Чтоб кровью ближнего ей нагло торговать;
Что черни дал одни он спины, барству — души,
Как дал рога быку, а зайцу только уши;
Что жизнь он в дар послал для бар и богача,
Другим взвалил ее, как ношу на плеча;
И что все так в благом придумано совете,
Чтоб был немногим рай, а многим ад на свете.
Счастлив, кто сам собой взошел на высоту:
Рожденный на верхах все видит на лету;
Надменность или даль его туманит зренье,
За правду часто он приемлет заблужденье;
Обманываясь сам, страстями ослеплен,
Доверчивость других обманывает он.
Но ты страшись его завидовать породе,
Ты раб свободный, он — раб жалкий на свободе.
Если я мог бы дать тело и выход из груди
своей тому, что наиболее во мне, если я мог бы
извергнуть мысли свои на выражение и, таким
образом, душу, сердце, ум, страсти, чувство
слабое или мощное, все, что я хотел бы некогда
искать, и все, что ищу, ношу, знаю, чувствую и
выдыхаю, еще бросить в одно слово, и будь это
одно слово перун, то я высказал бы его; но,
как оно, теперь живу и умираю, не расслушанный,
с мыслью совершенно безголосною, влагая ее
как меч в ножны…
«Чайльд Гарольд».
Песнь 3, строфа XCVИИ
Поэзия! Твое святилище природа!
Как древний Промефей с безоблачного свода
Похитил луч живой предвечного огня,
Так ты свой черпай огнь из тайных недр ея.
Природу заменить вотще труда усилья;
Наука водит нас, она дает нам крылья
И чадам избранным указывает след
В безвестный для толпы и чудотворный свет.
Счастлив поэт, когда он внял из колыбели
Ее таинственный призыв к заветной цели.
Счастлив, кто с первых дней приял, как лучший дар.
Волненье, смелый пыл, неутолимый жар;
Кто, детских игр беглец, обятый дикой думой,
Любил паденью вод внимать с скалы угрюмой,
Прокладывал следы в заглохшие леса,
Взор вопрошающий вперял на небеса
И, тайною тоской и тайной негой полный,
Любил скалы, леса, и облака, и волны.
В младенческих глазах горит души рассвет,
И мысли на челе прорезан ранний след,
И, чувствам чуждая, душа, еще младая,
Живет в предчувствии, грядущим обладая.
Счастлив он, сын небес, наследник высших благ!
Поведает ему о чуде каждый шаг.
Раскрыта перед ним природы дивной книга;
Воспитанник ее, он чужд земного ига;
Пред ним отверстый мир: он мира властелин!
Чем дале от людей, тем мене он один.
Везде он слышит глас, душе его знакомый:
О страшных таинствах ей возвещают громы,
Ей водопад ревет, ласкается ручей,
Ей шепчет ветерок и стонет соловей.
Но не молчит и он: певец, в пылу свободы,
Поэзию души с поэзией природы,
С гармонией земли гармонию небес
Сливает песнями он в звучный строй чудес,
И стих его тогда, как пламень окрыленный,
Взрывает юный дух, еще не пробужденный,
В нем зажигая жар возвышенных надежд;
Иль, как Перуна глас, казнит слепых невежд,
В которых, под ярмом презрительных желаний,
Ум без грядущего и сердце без преданий.
Таков, о Байрон, глас поэзии твоей!
Отважный исполин, Колумб новейших дней,
Как он предугадал мир юный, первобытный,
Так ты, снедаемый тоскою ненасытной
И презря рубежи боязненной толпы,
В полете смелом сшиб Иракловы столпы:
Их нет для гения в полете непреклонном!
Пусть их лобзает чернь в порабощенье сонном,
Но он, вдали прозрев заповедную грань,
Насильства памятник и суеверья дань,
Он жадно чрез нее стремится в бесконечность!
Стихия высших дум — простор небес и вечность.
Так, Байрон, так и ты, за грань перескочив
И душу в пламенной стихии закалив,
Забыл и дольный мир, и суд надменной черни;
Стезей высоких благ и благодатных терний
Достиг ты таинства, ты мыслью их проник,
И чудно осветил ты ими свой язык.
Как страшно-сладостно в наречье, сердцу новом,
Нас пробуждаешь ты молниеносным словом
И мыслью, как стрелой Перунного огня,
Вдруг освещаешь ночь души и бытия!
Так вспыхнуть из тебя оно было готово —
На языке земном несбыточное слово,
То слово, где б вся жизнь, вся повесть благ и мук
Сосредоточились в единый полный звук;
То слово, где б слились, как в верный отголосок,
И жизни зрелый плод, и жизни недоносок,
Весь пыл надежд, страстей, желаний, знойных дум,
Что создали мечты и ниспровергнул ум,
Что намекает жизнь и недоскажет время,
То слово — тайное и роковое бремя,
Которое тебя тревожило и жгло,
Которым грудь твоя, как Зевсово чело,
Когда им овладел недуг необычайный,
Тягчилась под ярмом неразрешенной тайны!
И если персти сын, как баснословный бог,
Ту думу кровную осуществить не мог,
Утешься: из среды души твоей глубокой
Нам слышалась она, как гул грозы далекой,
Не грянувшей еще над нашею главой,
Но нам вещающей о тайне страшной той,
Пред коей гордый ум немеет боязливо,
Которую весь мир хранит красноречиво!
Мысль всемогуща в нас, но тот, кто мыслит, слаб;
Мысль независима, но времени он раб.
Как искра вечности, как пламень беспредельный,
С небес запавшая она в сосуд скудельный,
Иль гаснет без вести, или сожжет сосуд.
О Байрон! Над тобой свершился грозный суд!
И, лучших благ земли и поздних дней достойный,
Увы! не выдержал ты пыла мысли знойной,
Мучительно тебя снедавшей с юных пор.
И гроб, твой ранний гроб, как Фениксов костер,
Благоухающий и жертвой упраздненный,
Бессмертья светлого алтарь немой и тленный,
Свидетельствует нам весь подвиг бытия.
Гроб, сей Ираклов столп, один был грань твоя, —
И жизнь твоя гласит, разбившись на могиле:
Чем смертный может быть и чем он быть не в силе.
Остафьево,
26 октября 1857
Приветствую тебя, в минувшем молодея,
Давнишних дней приют, души моей Помпея!
Былого след везде глубоко впечатлен —
И на полях твоих, и на твердыне стен
Хранившего меня родительского дома.
Здесь и природа мне так памятно знакома,
Здесь с каждым деревом сроднился, сросся я,
На что ни посмотрю — все быль, все жизнь моя.
Весь этот тесный мир, преданьями богатый,
Он мой, и я его. Все блага, все утраты,
Все, что я пережил, все, чем еще живу, —
Все чудится мне здесь во сне и наяву.
Я слышу голоса из-за глухой могилы;
За милым образом мелькает образ милый…
Нет, не Помпея ты, моя святыня, нет,
Ты не развалина, не пепел древних лет, —
Ты все еще жива, как и во время оно:
Источником живым кипит благое лоно,
В котором утолял я жажду бытия.
Не изменилась ты, но изменился я.
Обломком я стою в виду твоей нетленной
Святыни, пред твоей красою неизменной,
Один я устарел под ношею годов.
Неузнанный вхожу под твой знакомый кров
Я, запоздалый гость другого поколенья.
Но по тебе года прошли без разрушенья;
Тобой любуюсь я, какой и прежде знал,
Когда с весной моей весь мир мой расцветал.
Все те же мирные и свежие картины:
Деревья разрослись вдоль прудовой плотины,
Пред домом круглый луг, за домом темный сад,
Там роща, там овраг с ручьем, курганов ряд —
Немая летопись о безымянной битве;
Белеет над прудом пристанище молитве,
Дом Божий, всем скорбям гостеприимный дом.
Там привлекают взор, далече и кругом,
В прозрачной синеве просторной панорамы,
Широкие поля, селенья, Божьи храмы,
Леса, как темный пар, поемные луга
И миловидные родные берега
Извилистой Десны, Любучи молчаливой,
Скользящей вдоль лугов струей своей ленивой.
Здесь мирных поселян приветливый погост.
Как на земле была проста их жизнь, так прост
И в матери-земле ночлег их. Мир глубокой.
Обросший влажным мхом, здесь камень одинокой
Без пышной похвалы подкупного резца;
Но детям памятно, где тлеет прах отца.
Там деревянный крест, и тот полуразрушен;
Но мертвым здесь простор, но их приют не душен,
И светлая весна ласкающей рукой
Дарит и зелень им, и ландыш полевой.
Везде все тот же круг знакомых впечатлений.
Сменяются ряды пролетных поколений,
Но не меняются природа и душа.
И осень тихая все так же хороша.
Любуюсь грустно я сей жизнью полусонной, —
И обнаженный лес без тени благовонной,
Без яркой зелени, убранства летних дней,
И этот хрупкий лист, свалившийся с ветвей,
Который под ногой моей мятется с шумом, —
Мне все сочувственно, все пища тайным думам,
Все в ум приводит мне, что осень и моя
Оборвала цветы былого бытия.
Но жизнь свое берет: на молодом просторе,
В дни беззаботные, и осень ей не в горе.
Отважных мальчиков веселая орда
Пускает кубари по зеркалу пруда.
Крик, хохот. Обогнать друг друга каждый ищет,
И под коньками лед так и звенит и свищет.
Вот ретивая песнь несется вдалеке:
То грянет удалью, то вдруг замрет в тоске,
И светлым облаком на сердце тихо ляжет,
И много дум ему напомнит и доскажет.
Но постепенно дня стихают голоса.
Серебряная ночь взошла на небеса.
Все полно тишины, сиянья и прохлады.
Вдоль блещущих столбов прозрачной колоннады
Задумчиво брожу, предавшись весь мечтам;
И зыбко тень моя ложится по плитам —
И с нею прошлых лет и милых поколений
Из глубины ночной выглядывают тени.
Я вопрошаю их, прислушиваюсь к ним —
И в сердце отзыв есть приветам их родным.
(В 1817-м году)
Пусть нежный баловень полуденной природы,
Где тень душистее, красноречивей воды,
Улыбку первую приветствует весны!
Сын пасмурных небес полуночной страны,
Обыкший к свисту вьюг и реву непогоды,
Приветствую душой и песнью первый снег.
С какою радостью нетерпеливым взглядом
Волнующихся туч ловлю мятежный бег,
Когда с небес они на землю веют хладом!
Вчера еще стенал над онемевшим садом
Ветр скучной осени, и влажные пары
Стояли над челом угрюмыя горы
Иль мглой волнистою клубилися над бором.
Унынье томное бродило тусклым взором
По рощам и лугам, пустеющим вокруг.
Кладбищем зрелся лес; кладбищем зрелся луг.
Пугалище дриад, приют крикливых вранов,
Ветвями голыми махая, древний дуб
Чернел в лесу пустом, как обнаженный труп.
И воды тусклые, под пеленой туманов,
Дремали мертвым сном в безмолвных берегах.
Природа бледная, с унылостью в чертах,
Поражена была томлением кончины.
Сегодня новый вид окрестность приняла,
Как быстрым манием чудесного жезла;
Лазурью светлою горят небес вершины;
Блестящей скатертью подернулись долины,
И ярким бисером усеяны поля.
На празднике зимы красуется земля
И нас приветствует живительной улыбкой.
Здесь снег, как легкий пух, повис на ели гибкой;
Там, темный изумруд посыпав серебром,
На мрачной сосне он разрисовал узоры.
Рассеялись пары, и засверкали горы,
И солнца шар вспылал на своде голубом.
Волшебницей зимой весь мир преобразован;
Цепями льдистыми покорный пруд окован
И синим зеркалом сравнялся в берегах.
Забавы ожили; пренебрегая страх,
Сбежались смельчаки с брегов толпой игривой
И, празднуя зимы ожиданный возврат,
По льду свистящему кружатся и скользят.
Там ловчих полк готов; их взор нетерпеливый
Допрашивает след добычи торопливой,—
На бегство робкого нескромный снег донес;
С неволи спущенный за жертвой хищный пес
Вверяется стремглав предательскому следу,
И довершает нож кровавую победу.
Покинем, милый друг, темницы мрачный кров!
Красивый выходец кипящих табунов,
Ревнуя на бегу с крылатоногой ланью,
Топоча хрупкий снег, нас по полю помчит.
Украшен твой наряд лесов сибирских данью,
И соболь на тебе чернеет и блестит.
Презрев мороза гнев и тщетные угрозы,
Румяных щек твоих свежей алеют розы,
И лилия свежей белеет на челе.
Как лучшая весна, как лучшей жизни младость,
Ты улыбаешься утешенной земле,
О, пламенный восторг! В душе блеснула радость,
Как искры яркие на снежном хрустале.
Счастлив, кто испытал прогулки зимней сладость!
Кто в тесноте саней с красавицей младой,
Ревнивых не боясь, сидел нога с ногой,
Жал руку, нежную в самом сопротивленье,
И в сердце девственном впервой любви смятенья,
И думу первую, и первый вздох зажег,
В победе сей других побед прияв залог.
Кто может выразить счастливцев упоенье?
Как вьюга легкая, их окриленный бег
Браздами ровными прорезывает снег
И, ярким облаком с земли его взвевая,
Сребристой пылию окидывает их.
Стеснилось время им в один крылатый миг.
По жизни так скользит горячность молодая,
И жить торопится, и чувствовать спешит!
Напрасно прихотям вверяется различным;
Вдаль увлекаема желаньем безграничным,
Пристанища себе она нигде не зрит.
Счастливые лета! Пора тоски сердечной!
Но что я говорю? Единый беглый день,
Как сон обманчивый, как привиденья тень,
Мелькнув, уносишь ты обман бесчеловечный!
И самая любовь, нам изменив, как ты,
Приводит к опыту безжалостным уроком
И, чувства истощив, на сердце одиноком
Нам оставляет след угаснувшей мечты.
Но в памяти души живут души утраты.
Воспоминание, как чародей богатый,
Из пепла хладного минувшее зовет
И глас умолкшему и праху жизнь дает.
Пусть на омытые луга росой денницы
Красивая весна бросает из кошницы
Душистую лазурь и свежий блеск цветов;
Пусть, растворяя лес очарованьем нежным,
Влечет любовников под кровом безмятежным
Предаться тихому волшебству сладких снов!—
Не изменю тебе воспоминаньем тайным,
Весны роскошныя смиренная сестра,
О сердца моего любимая пора!
С тоскою прежнею, с волненьем обычайным,
Клянусь платить тебе признательную дань;
Всегда приветствовать тебя сердечной думой,
О первенец зимы, блестящей и угрюмой!
Снег первый, наших нив о девственная ткань!
Ноябрь 1819
…А стих александрийский?..
Уж не его ль себе я залучу?
Извилистый, проворный, длинный, склизкий
И с жалом даже, точная змея;
Мне кажется, что с ним управлюсь я.
Пушкин. «Домик в Коломне»
Я, признаюсь, люблю мой стих александрийский,
Ложится хорошо в него язык российский,
Глагол наш великан плечистый и с брюшком,
Неповоротливый, тяжелый на подем,
И руки что шесты, и ноги что ходули,
В телодвижениях неловкий. На ходу ли
Пядь полновесную как в землю вдавит он —
Подумаешь, что тут прохаживался слон.
А если пропустить слона иль бегемота,
То настежь растворяй широкие ворота,
В калитку не пройдет: не дозволяет чин.
Иному слову рост без малого в аршин;
Тут как ни гни его рукою расторопной,
Но все же не вогнешь в ваш стих четверостопный.
А в нашем словаре не много ль слов таких,
Которых не свезет и шестистопный стих?
На усеченье слов теперь пошла опала:
С другими прочими и эта вольность пала.
В златой поэтов век, в блаженные года,
Отцы в подстрижке слов не ведали стыда.
Херасков и Княжнин, Петров и Богданович,
Державин, Дмитриев и сам Василий Львович,
Как строго ни хранил классический устав,
Не клали под сукно поэту данных прав.
С словами не чинясь, так поступали просто
И Шекспир, и Клопшток, Камоэнс, Ариосто,
И от того их стих не хуже — видит Бог, —
Что здесь и там они отсекли лишний слог.
Свободой дорожа, разумное их племя
Не изменило им и в нынешнее время.
Но мы, им вопреки, неволей дорожим:
Над каждой буквой мы трясемся и корпим
И, отвергая сплошь наследственные льготы,
Из слова не хотим пожертвовать йоты.
А в песнях старины, в сих свежих и живых
Преданьях, в отзывах сочувствий нам родных,
Где звучно врезались наш дух и склад народный,
Где изливается душа струей свободной,
Что птица Божия, — свободные певцы
Счастливых вольностей нам дали образцы.
Их бросив, отдались мы чопорным французам
И предали себя чужеязычным узам.
На музу русскую, полей привольных дочь,
Чтоб красоте ее искусственно помочь,
Надели мы корсет и оковали в цепи
Ее, свободную, как ветр свободной степи.
Святая старина! И то сказать, тогда,
Законодатели и дома господа,
Не ведали певцы журнальных гог-магогов;
Им не страшна была указка педагогов,
Которые, другим указывая путь,
Не в силах за порог ногой перешагнуть
И, сидя на своем подмостке, всенародно
Многоглагольствуют обильно и бесплодно.
Как бы то ни было, но с нашим словарем
Александрийский стих с своим шестериком
Для громоздких поклаж нелишняя упряжка.
И то еще порой он охает, бедняжка,
И если бы к нему на выручку подчас
Хоть пару или две иметь еще в запас
(Как на крутых горах волами на подмогу
Вывозят экипаж на ровную дорогу),
Не знаю, как другим, которых боек стих
И вывезть мысль готов без нужды в подставных, —
Но стихоплетам, нам — из дюжинного круга,
В сих припряжных волах под стать была б услуга.
Известно: в старину российский грекофил
Гекзаметр древнего покроя обновил,
Но сглазил сам его злосчастный Тредьяковский;
Там Гнедич в ход пустил, и в честь возвел Жуковский.
Конечно, этот стих на прочих не похож:
Он поместителен, гостеприимен тож,
И многие слова, величиной с Федору,
Находят в нем приют благодаря простору.
Битв прежних не хочу поднять и шум и пыль;
Уж в общине стихов гекзаметр не бобыль:
Уваров за него сражался в поле чистом
И с блеском одержал победу над Капнистом.
Под бойкой стычкой их (дошел до нас рассказ)
Беседа, царство сна, проснулась в первый раз.
Я знаю, что о том давно уж споры стихли,
А все-таки спрошу: гекзаметр, полно, стих ли?
Тень милая! Прости, что дерзко и шутя
Твоих преклонных лет любимое дитя
Злословлю. Но не твой гекзаметр, сердцу милый,
Пытаюсь уколоть я эпиграммой хилой.
Гекзаметр твой люблю читать и величать,
Как все, на чем горит руки твоей печать.
Особенно люблю, когда с слепцом всезрячим
Отважно на морях ты, по следам горячим
Улисса, странствуешь и кормчий твой Омир
В гекзаметрах твоих нас вводит в новый мир.
Там свежей древностью и жизнью первобытной
С природой заодно, в сени ее защитной
Все дышит и цветет в спокойной красоте.
Искусства не видать: искусство — в простоте;
Гекзаметру вослед — гекзаметр жизнью полный.
Так, в полноводие реки широкой волны
Свободно катятся, и берегов краса,
И вечной прелестью младые небеса
Рисуются в стекле прозрачности прохладной;
Не налюбуешься картиной ненаглядной,
Наслушаться нельзя поэзии твоей.
Мир внешней красоты, мир внутренних страстей,
Рой помыслов благих и помыслов порочных,
Действительность и сны видений, нам заочных,
Из области мечты приветный блеск и весть,
Вся жизнь как есть она, весь человек как есть, —
В твоих гекзаметрах, с природы верных сколках
(И как тут помышлять о наших школьных толках?),
Все отражается, как в зеркале живом.
Твой не читаешь стих, — живешь с твоим стихом.
Для нас стихи твои не мерных слов таблица:
Звучит живая речь, глядят живые лица.
Все так! Но, признаюсь, по рифме я грущу
И по опушке строк ее с тоской ищу.
Так дети в летний день, преследуя забавы,
Порхают весело тропинкой вдоль дубравы,
И стережет и ждет их жадная рука
То красной ягодки, то пестрого цветка.
Так, признаюсь, мила мне рифма-побрякушка,
Детей до старости веселая игрушка.
Аукаться люблю я с нею в темноту,
Нечаянно ловить шалунью на лету
И по кайме стихов и с прихотью и с блеском
Ткань украшать свою игривым арабеском.
Мне белые стихи — что дева-красота,
Которой не цветут улыбкою уста.
А может быть, и то, что виноград мне кисел,
Что сроду я не мог сложить созвучных чисел
В гекзаметр правильный, — что, на мою беду,
Знать, к ямбу я прирос и с ямбом в гроб сойду.