Был некогда царь Висвамитра
Одним пожираем желаньем:
Добиться коровы Васишты
Войной иль своим покаяньем.
О, царь Висвамитра, каким же
Ты истым быком оказался,
Когда ради только коровы
И каялся ты, и сражался!
Три мудрых царя из полуденных стран
Кричали, шатаясь по свету:
«Скажите, ребята, нам путь в Вифлеем!» —
И шли, не дождавшись ответу.
Дороги в тот город не ведал никто,
Цари не смущалися этим;
Звезда золотая их с неба вела
Назло непонятливым детям.
Над домом Иосифа стала звезда;
Цари туда тихо вступали;
Теленок ревел там, ребенок кричал,
Святые цари подпевали.
Три светлых царя из восточной страны
Стучались у всяких домишек,
Справлялись, как пройти в Вифлеем,
У девочек всех, у мальчишек.
Ни старый, ни малый не мог рассказать,
Цари прошли все страны;
Любовным лучом золотая звезда
В пути разгоняла туманы.
Над домом Иосифа встала звезда,
Они туда постучали;
Мычал бычок, кричало дитя,
Три светлых царя распевали.
Здесь царем дитя-пастух.
Холм зеленый вместо трона,
Солнце яркое над ним —
Вся из золота корона.
У монарших ног легли
Льстиво овцы в красных бантах;
Гордой важности печать
На телятах-адютантах.
Гоф-актерами — козлы;
И коровы не без дела,
Как и птицы: флейты их,
Позвонки их — гоф-капелла.
И так мило все звучит,
И так мило отвечает
Водопад и темный лес…
И владыка засыпает.
В это время край его
Псом-министром управляем
Неусыпно сторожит
Он своим широким лаем.
Дремля, шепчет юный царь:
«Ах, правленье — труд постылый,
Труд тяжелый! Поскорей
Мне-б домой, к царице милой!
«И державной головой
Тихо к ней на грудь склониться…
Ведь владения мои
Все в глазах твоих, царица!..»
Уж час полночный наступал,
Весь Вавилон молчал и спал.
Лишь окна царскаго дворца
Сияют: пир там без конца.
В блестящей зале стол накрыт;
Царь Валтасар за ним сидит.
С царем пирует много слуг;
Не молкнет чаш веселый стук.
Все шумно: раб за чашей смел.
Строптивый царь повеселел.
В лице румянец запылал:
С вином и дерзость он впивал.
И слово грешное его
Хулит нахально божество.
Безмерно дик его язык,
И рабских хвал неистов клик.
Сверкая взором, пьяный царь
Рабов ограбить шлет алтарь.
И вот несут, склоня главы,
Всю утварь храма Еговы.
И царь преступною рукой,
Наполнив, взял сосуд святой»
Его он разом осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Я плюю, Бог, на твой алтарь!
Я — Вавилона сильный царь!»
Еще не смолк безумный крик,
Как трепет в грудь царя проник.
Замолк мгновенно буйный смех,
И страшный холод обнял всех.
И вдруг, о ужас! на стене
Рука явилася в огне —
И пишет. Буквы под перстом
Переливаются огнем.
Недвижим царь и взором дик;
Дрожат колени, бледен лик.
Рабов сковал могильный страх,
И слово замерло в устах.
И ни единый маг не смог
Истолковать небесных строк,
В ту-ж ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
Полночный час уж наступал;
Весь Вавилон во мраке спал.
Дворец один сиял в огнях,
И шум не молк в его стенах.
Чертог царя горел как жар:
В нем пировал царь Валтасар,
И чаши обходили круг
Сиявших златом царских слуг.
Шел говор: смел в хмелю холоп;
Разглаживался царский лоб,
И сам он жадно пил вино.
Огнем вливалось в кровь оно.
Хвастливый дух в нем рос. Он пил
И дерзко божество хулил.
И чем наглей была хула,
Тем громче рабская хвала.
Сверкнувши взором, царь зовет
Раба и в храм Еговы шлет,
И раб несет к ногам царя
Златую утварь с алтаря.
И царь схватил святой сосуд.
«Вина!» Вино до края льют.
Его до дна он осушил
И с пеной у рта возгласил:
«Во прах, Егова, твой алтарь!
Я в Вавилоне бог и царь!»
Лишь с уст сорвался дерзкий клик,
Вдруг трепет в грудь царя проник.
Кругом угас немолчный смех,
И страх и холод обнял всех.
В глуби чертога на стене
Рука явилась — вся в огне…
И пишет, пишет. Под перстом
Слова текут живым огнем.
Взор у царя и туп и дик,
Дрожат колени, бледен лик.
И нем, недвижим пышный круг
Блестящих златом царских слуг.
Призвали магов; но не мог
Никто прочесть горящих строк.
В ту ночь, как теплилась заря,
Рабы зарезали царя.
Над самым обрывом обитель стоит;
Рейн мимо несется, как птица;
И сквозь монастырской решетки глядит
На Рейн молодая белица.
На Рейне, вечерней зарей облита,
Колышется шлюпка; цветами
Пестреет на парусе гордом тафта;
Обвешана мачта венками.
Кудрявый красавец стоит над рулем,
Как образ античного бога;
Пурпурная тога надета на нем,
И вышита золотом тога.
У ног его девять богинь возлежат —
Из мрамора вылиты лики;
Их стройные формы призывно сквозят
Под складками легкой туники.
Кудрявый красавец поет про любовь,
На сладостной лире играет…
Горит у белицы встревоженной кровь
И к сердцу ключом прикипает.
И крестится раз она — раз и другой;
Но бедной и крест не помога,
И жмет ей своей беспощадной рукой
Болезненно сердце тревога.
«Я бог всесильный музыки;
Повсюду я прославлен;
Мне на Парнасе, в Греции,
Издревле храм поставлен.
Да, на Парнасе, в Греции,
Я восседал и пенью
Внимал у струй Касталии,
Под кипарисной тенью,
Порой со дщерями деля
Торжественные хоры;
Звучали всюду ля-ля-ля,
И смех, и разговоры.
А между тем — тра-ра, тра-ра —
Гремели звуки рога:
В лесу охотилась сестра,
Горда и быстронога.
Не знаю, как случалося,
Но только освежали
Уста струи Касталии —
Уста мои звучали:
Я пел, невольно слух маня,
Невольно лира пела,
Как будто Дафнэ на меня
Тогда сквозь лавр глядела.
Я пел — лились амброзией
Моих напевов волны,
И были звучной славою
Земля и небо полны.
Лет с тысячу из Греции
Я изгнан… Миновалось…
Но сердце — сердце в Греции
Возлюбленной осталось…»
В одеяние бегинок —
В эпанечку с капюшоном
Из грубейшей черной саржи
Вся закуталась белица,
И идет она поспешно
По голландской по дороге,
Вдоль по Рейну, и поспешно
Каждых встречных опрошает:
«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».
Но никто не отвечает:
Кто спиною повернется,
Кто в глаза ей захохочет,
Кто прошепчет ей: «Бедняжка!»
Но дорогу переходит
Ей старик; он весь трясется;
Цифры в воздухе выводит
И поет гнусливо что-то.
За спиной его котомка;
На макушке трехугольный
Колпачок; лукаво щурясь,
Внемлет он речам белицы:
«Не видали ль Аполлона?
Он одет в пурпурной тоге;
Сладко он поет под лиру:
Он кумир мой вожделенный».
Головой качая дряхлой,
Отвечал он ей подробно,
И забавно, при ответе,
Дергал острую бородку:
«Не видал ли Аполлона?
Отчего ж его не видеть?
Я видал его нередко
В амстердамской синагоге.
Он служил там запевалой,
Прозывался Рабби Фебиш —
Аполлон на их наречье,
Но кумиром мне он не был.
Ну, и пурпурную тогу
Также знаю; славный пурпур:
По восьми флоринов, только
Недоплачено полсуммы.
А родитель Аполлона,
Моисей, прозваньем Йитчер, —
Всякой всячины обрезчик…
И, конечно, уж червонцев.
Мать приходится кузиной
Зятю нашему… Торгует:
Огурцов у ней соленых
И ветошек разных много.
Сына вряд ли очень любят.
Славный он игрок на лире;
Но играть гораздо лучше
Он привык в тарок и в ломбер.
Ну, и вольница при этом:
Потерял недавно место;
Ест свинину; бродит с труппой
Нарумяненных актеров.
И по ярмаркам он с ними
Представляет в балаганах
Арлекина, Олоферна
И царя Давида даже.
Говорят, царя Давида
Представляет он удачно,
И псалмы поет на ветхом
Иудейском диалекте.
В Амстердаме, проигравшись
В пух и в прах в игорном доме,
Набрал муз теперь и с ними
Разезжает Аполлоном.
Ту, которая потолще
И венок лавровый носит,
И визжит, зовут подруги,
Да и все: Зеленой Свинкой».
В году достопамятном сорок осьмом,
Когда весь народ волновался,
Во Франкфурте, для заседаний своих,
Немецкий парламент собрался.
И в Ремере «белая дама» тогда
Явилась; она — предвещанье
Тяжелых невзгод и несчастий; народ
Ей дал «экономки» прозванье.
Молва утверждает, что в Ремер она
Является в пору ночную.
Как только мои земляки сотворить
Сбираются глупость большую.
И вот в эту ночь самому мне пришлось
Увидеть, как «белая дама»
Ходила по залам, где с средних веков
Скопилося множество хлама.
В руках мертвобледных держала она
Фонарик и связку с ключами,
Лари и шкафы отворяя, что здесь
По стенкам стояли рядами.
В тех ящиках спрятано много вещей:
Тут булла лежит золотая,
Лежат и корона, держава и скиптр
И разная ветошь другая.
Лежат одеяния кесарей — все
Изедены молью, изгнили;
Германской Империи весь гардероб
В лохмотья года обратили.
При зрелище грустном таком головой
В тоске экономка качает;
И вскрикнула вдруг с отвращеньем она:
«Все это ужасно воняет!
Все это воняет мышиным дерьмом,
И в старом отрепье, в дни оны
Так гордо лежавшем на царских плечах,
Кишат насекомых мильоны.
А этот вот плащ горностаевый — он
Нередко служил, без сомненья,
Постелью для ремерских кошек в часы
От бремени их разрешенья.
Тут сколько ни чисть, все напрасно! Мне жаль
Грядущих монархов сердечно:
Венчальный их плащ — я уверена в том —
От блох не избавится вечно.
А знайте — когда у властителей зуд,
Чесаться должны их народы…
О, немцы! Боюсь я — от кесарских блох
Вам будут большие невзгоды.
Да, впрочем, к чему нам еще и монарх,
И блохи? Ведь в старой одежде
Все сгнило; в наш век не хотят уж носить
Костюмов, носившихся прежде.
Сказал справедливо немецкий поэт
В Кифгейзере Фридриху: «Право,
Коль строго рассудишь — так кесарь для нас
Не нужен — пустая забава!»
Но ежели кесарством обзавестись
Уж вы непременно хотите,
Любезные немцы — совет мой: ума
И славы совсем не ищите.
Из черни главу изберите себе,
Отнюдь не из высшего сана;
Не нужно ни льва, ни лисицы; должны
Избрать вы тупого барана.
Возьмите вы кельнского Кобеса; он,
Поверьте мне, в глупости — гений;
Не будет терпеть от него наш народ
Неправедных бед и гонений.
Чурбан ведь всегда наилучший монарх,
Как в басне Эзоп обясняет;
Нас, бедных лягушек, он клювом своим,
Как хитрый журавль, не шпыняет.
Не будет тираном ваш Кобес, вторым
Нероном; в нем дух человека
Не древнего лютого времени; в нем
Дух мягкий, дух нового века.
То сердце отвергнула спесь торгашей —
И он устремился в обятья
Илотов-рабочих; он лучший цветок
Во всех мастерских без изятья.
Союзом ремесленным избран он был
В ораторы; с ними делился
Их хлеба кусочком последним; и им
Рабочий весь люд возгордился.
В нем славили то, что не слушал совсем
Он лекций университетских
И книги писал из своей головы,
Без всяких подмог факультетских.
Да, это невежество полное сам
Себе приобрел он; нимало
Научное знанье на душу его,
Как вредная вещь, не влияло.
И дух философьи абстрактной к нему
В мышленье совсем не пробрался.
Ваш Кобес — характер. Он с первого дня
Доныне собою остался.
Он стереотипную носит слезу
В прекрасных глазах неизменно;
И толстая глупость на милых губах
Покоится тоже бессменно.
И слов вислоухих в речах у него
Запас изумительный прямо;
Наслушавшись их накануне родов,
Осла родила одна дама.
Писаньем брошюр и вязаньем чулков
Он занят, когда он свободен
От прочих занятий; и этих чулков,
Им связанных, сбыт превосходен.
Его подстрекают и бог Аполлон,
И музы отдать на вязанье
Все силы: чуть только возьмет он перо —
Приходят они в содроганье.
Вязанье приводит на память нам дни —
Дни функенов, в годы былые
Они в карауле вязали чулки —
И были бойцы удалые.
Будь Кобес на троне немецком — тотчас
Он функенов вызвал бы к жизни,
И храбрый отряд, охраняя престол,
Опять послужил бы отчизне.
Пожалуй, с такими бойцами монарх
Во Францию двинется смело —
Бургундью, Эльзас с Лотарингией вновь
Вернет он в германское тело.
Не бойтесь! он дома останется. Он
Великой и мирной идее
Себя посвятил: надо кельнский собор
Достроить ему поскорее.
Но кончив постройку, немедленно он,
Воинственным духом обятый,
С мечом на французов помчится, и там
Потребует грозно расплаты.
У них он отымет и немцам отдаст
Эльзас с Лотарингией скоро,
Бургундию тоже; но надо сперва
Окончить постройку собора.
Да, немцы, коль кесарь так нужен уж вам —
Пусть будет им царь карнавальный,
И Кобесом Первым зовется пусть он…
Чулками со спицей вязальной
Украсит пусть он государственный герб;
Министров пускай выбирает
В союзе шутов карнавальных и их
В дурацкий колпак наряжает.
А в канцлеры Дрикеса надо; пусть он
Граф Дрикес-Дриксгаузен зовется;
В сан лейб фаворитки Марицебиль им
Торжественно пусть возведется.
В священном, почтеннейшем Кельне своем
Монарх, воцарясь, поселится.
Об этом счастливом событьи узнав,
Зажжется огнями столица.
Псы медные воздуха — колокола
Ликующим лаем зальются,
И в тихой часовне своей три царя,
Пришедших с востока, проснутся.
И выйдут оттуда, костями стуча,
И живо запляшут, ликуя…
Их пенье несется далеко вокруг,
Я слышу — поют аллилуйа».
Так «белая дама» сказала и речь
Окончив, она рассмеялась,
И хохоту вторя, по залам пустым,
Зловещее эхо раздалось.