Друг, откройся предо мною:
Ты не призрак ли какой,
Как выводит их порою
Мозг поэта огневой!..
Нет, не верю: этих щечек,
Этих глазок милый свет,
Этот ангельский роточек
Не создаст никак поэт.
Василиски и вампиры,
Конь крылат и змей зубаст,—
Вот мечты его кумиры,
Их творить поэт горазд.
Но тебя, твой стан эѳирный,
Сих ланит волшебный цвет,
Этот взор лукаво-смирный
Не создаст никак поэт.
Наконец, скажи, малютка,
Ты не призрачная ль тень,
Что в душе поэта чуткой
Вдруг родится в знойный день?
Только где же? Чудо-губки,
Глазки дивные… о, нет,
Всей красы моей голубки —
Не создаст вовек поэт.
Василисков страшных, грифов,
Змей, вампиров всех сортов,
Страшных чудищ мира мифов
Создавать поэт готов.
Но тебя, твой лучезарный
Взор, где страсть, где блещет свет,
Взор и скромный, и коварный
Не создаст вовек поэт.
Обясни мне, дорогая,
Ты не призрак ли какой,
Что́ в мечтах поэта бродит
Летней душною порой?
Нет, не призрак! Этот ротик,
Этих глаз волшебный свет,
Эту милую малютку —
Не создаст никак поэгь.
Василисков, змей, вампиров,
Все, что́ движется, живет
В мире сказочных животных —
Дух поэта создает.
Но тебя, твое лукавство,
Глаз прекрасный, хитрый свет,
Весь твой образ чистый, кроткий
Не создаст никак поэт.
Поешь, как некогда Тирей
Пел своего героя,
Но плохо выбрал публику,
И время не такое.
Усердно слушают тебя
И хвалят дружным хором,
Как благородна мысль твоя,
Какой ты мастер форм.
И за твое здоровье пить
Вошло уже в обычай,
И боевую песнь твою
Подтягивать, мурлыча.
Раб о свободе любит петь
Под вечер в заведенье.
От этого питье вкусней,
Живей пищеваренье.
Ты поешь, как Тиртей. Твоя песня
Вдохновенной отваги полна…
Но ты публику выбрал плохую,
Ты в плохие поешь времена.
Тебя слушают, правда, с восторгам
И, дивясь, восклицают потом:
«Как полет его дум благороден,
Как владеет он мощно стихом!»
За стаканом вина не однажды
Тебе даже кричали: «Ура!»
Хором песни твои распевали,
Распевали всю ночь до утра.
За столом спеть свободную песню
Очень любят рабы… Ведь она
И желудку варить помогает,
Да и больше с ней выпьешь вина!
Ах, как медлительно ползет
Ужасная улитка — время!
А я недвижно здесь лежу,
Влача болезни тяжкой бремя.
Ни солнца, ни надежды луч
Не проскользнет в мое жилище;
Я знаю: мрачный мой приют
Заменит мне одно кладбище.
Быть может, я давно уж мертв,
И лишь мечты воображенья,
Ночные призраки одни,
Творят в мозгу свое броженье.
Не духи-ль это древних лет
В лучах языческого света?
И местом сборища теперь
Им череп мертвого поэта.
И страшно сладкую игру,
Безумный пир ночной ватаги.
Поэта мертвая рука
Передает потом бумаге.
Поешь ты, как в старое время Тиртей,
Весь полный геройской отваги своей;
Но время для пенья и публики круг
Совсем неудачно ты выбрал, мой друг.
Она с одобреньем внимает всегда
И даже в восторге кричит иногда,
Что много в идеях твоих красоты,
Что с формой отлично справляешься ты.
Случается также — за рюмкой вина
Тебя на «ура» подымает она.
И песню, в которой зовешь ты на бой,
Во всю свою глотку ревет за тобой.
Рад любить в трактире, в компании своих,
Петь громкие песни свободы: от них
И пища в желудке варится скорей,
И всякий напиток гораздо вкусней!
В край северный влечет меня моя звезда;
Прощай и, вспоминая друга иногда,
Не изменяй, мой брат, поэзии, и милой
Невесте верен будь; считая слово силой
Могучей, охраняй, как охранять привык,
Прекрасный и живой немецкий наш язык…
А если посетишь когда-нибудь, быть может,
Ты берег северный, где тишину встревожит
Дошедший издали неясный тихий звук —
К нему прислушайся ты чутко, милый друг,
И, может статься, там, предчувствую я это,
Услышишь песню ты знакомого поэта
Тогда до звонких струн коснись и ты слегка
И извести меня скорей издалека,
Как поживаешь ты в заботах шумной жизни,
Как поживают все мне милые в отчизне,
Как поживает та красотка, что у нас
Пленяла юношей восторженных не раз,
Склонявшихся всегда пред ней благоговейно,
Как перед розою им дорогого Рейна,
И о родной стране мне весть пришли, поэт:
По-прежнему-ль она страна любви, иль нет?
И жив ли старый богь Германии, иль снова
Работают там все на пользу духа злого?
Когда ты запоешь о том в родной стране
И песня милая перелетит ко мне
Через морской простор и через гладь морскую,
То в северном краю я сердцем возликую.
С каждым днем, слава Богу, редеет вокруг
Поколения старого племя;
Лицемерных и дряхлых льстецов с каждым днем
Реже видим мы в новое время.
Поколенье другое растет в цвете сил,
Жизнь испортить его не успела,
И для этих-то новых, свободных людей
Петь могу я свободно и смело.
Эта чуткая юность умеет ценить
Честность мысли и гордость поэта;
Вдохновенья лучи греют юности кровь,
Словно волны весеннего света.
Словно солнце, полно мое сердце любви,
Как огонь целомудренно-чисто;
Сами грации лиру настроили мне,
Чтоб звучала она серебристо.
Эту лиру из древности мне завещал
Прометея поэт вдохновенный:
Извлекал он могучие звуки из струн
К удивлению целой вселенной.
Подражать его «Птицам» я пробовал сам,
Их любя до последней страницы;
Изо всех его драм, нет сомнения в том,
Драма самая лучшая — «Птицы».
Хороши и «Лягушки», однако. Теперь
Их в Берлинском театре играют:
В переводе немецком, они, говорят,
В наши дни короля забавляют.
Королю эта пьеса пришлась по душе, —
Значит — вкус его тонко-античен.
К крику прусских лягушек наш прежний король
Почему-то был больше привычен.
Королю эта пьеса пришлась по душе,
Но, однако, должны мы сознаться:
Если б автор был жив, то ему бы навряд
Можно в Пруссии было являться.
Очень плохо пришлось бы живому певцу
И бедняжка покончил бы скверно:
Вкруг поэта мы все увидали бы хор
Из немецких жандармов наверно;
Чернь ругалась бы, право на брань получив,
Наглость жалких рабов обнаружа,
А полиция стала бы зорко следить
Каждый шаг благородного мужа.
Я желаю добра королю… О, король!
Моего ты послушай совета:
Воздавай похвалы ты умершим певцам,
Но щади и живого поэта.
Нет, живущих певцов берегись оскорблять,
Их оружья нет в мире опасней;
Их карающий гнев — всех Юпитера стрел,
Всех громо́в и всех молний ужасней.
Оскорбляй ты отживших и новых богов,
Потрясай весь Олимп без смущенья,
Лишь в поэта, король, никогда, никогда
Не решайся бросать оскорбленья!..
Боги могут, конечно, карать за грехи,
Пламя ада ужасно, конечно,
Где за грешные подвиги в вечном огне
Будут многих поджаривать вечно, —
Но молитвы блаженных и праведных душ
Могут грешннкам дать искуплепье;
Подаяньем, упорным и долгим постом
Достигают иные прощенья.
А когда дряхлый мир доживет до конца
И на небе звук трубный раздастся,
Очень многим придется избегнуть суда
И от тяжких грехов оправдаться.
Ад другой есть, однако, на самой земле,
И нет силы на свете, нет власти,
Чтобы вырвать могла человека она
Из его огнедышащей пасти.
Ты о Дантовом «Аде», быть может, слыхал,
Знаешь грозные эти терцеты,
И когда тебя ими поэт заклеймит,
Не отыщешь спасенья нигде ты.
Пред тобою раскроется огненный круг,
Где неведомо слово — пощада…
Берегись же, чтоб мы не повергли тебя
В бездну нового, мрачного ада.
Прогремела гроза и ушла наконец,
Улеглись безпокойные толки,
И Германия — этот ребенок большой,
Ждет веселой торжественной елки.
Только счастьем семейным живем мы теперь;
Все, что̀ выше его, то опасно;
Снова ласточка мира вернулась домой,
Где и прежде жилось ей прекрасно.
Под сиянием лунным спят реки, леса,
Точно всех одолела дремота;
Только грохот раздастся порой — может-быть,
Из друзей разстреляли кого-то.
Может статься, с оружьем в руках пойман был
Тот безумец несчастный… Однако,
С ноля битвы не каждый способен бежать
По примеру Горация Флакка.
Иль тот грохот далекий есть взрыв торжества,
Фейерверк в память Гете… При этом
Из могилы возставшая Зонтаг поет
Старым голосом гимны ракетам.
И Франц Лист о себе нам напомнил опять:
Он и жив, и здоров, как когда-то;
Не сразили его на венгерских полях
Пика русских и пуля кроата.
Истекает вся Венгрия кровью; угла
Не найти беззащитной свободе;
Но остался вполне невредим рыцарь Франц,
И лежит его шпага в комоде.
Да, он жив и под старость, собравши внучат
И своею гордяся отвагой
В дни венгерской войны, будет им говорить:
«Так лежал я со спрятанной шпагой».
Только вспомню про венгров — становится мне
Слишком узко немецкое платье,
И под ним, словно море, бушует в груди,
Точно трубы заслышал опять я.
И в душе у меня снова грустно звучит
Героический эпос поэта,
Где воспета старинная дикая брань,
Нибелунгов погибель воспета.
Ту же участь героев мы видим теперь,
Та же песнь о старинной године;
Изменились одни имена у людей,
Но их дух тот же самый и ныне.
Да, судьба у героев великих одна,
Рать их гордо к свободе стремится,
Но должны все они, по закону веков,
Силой грубой, животной сломиться.
И теперь заключил бык с медведем союз,
Чтоб верней нанести пораженье.
Но утешься, мадьяр! И всем нам остальным
Посильней нанесли оскорбленье.
Ты ведь все-таки в честном открытом бою
Пал от рук благородных животных;
А ведь мы под ярмом очутились свиней,
И волков, и собак подворотных.
Лай и вой, и их хрюканье я не могу
Выносить, как и запах их тоже…
Но, поэт, замолчи! Болен ты, а покой
Для больных всего в мире дороже.
Если нищий речь заводит
Про томан, то уж, конечно,
Про серебряный томан,
Про серебряный — не больше.
Но в устах владыки, шаха, —
На вес золота томаны:
Шах томаны принимает
И дарует — золотые.
Так привыкли думать люди,
Так же думал и Фирдуси,
Сочинитель знаменитой,
Обожествленной «Шах-Наме».
По приказу шаха эту
Героическую песнь
Написал он; по томану
Шах за каждый стих назначил.
Уж семнадцатую весну
И цвела, и блекла роза,
И семнадцать раз ее
Соловей прославил песней.
В это время сочинитель,
За станком тревожной мысли,
Днем и ночью неустанно
Ткал ковер громадный песни.
Да, громадный: стихотворец
Вткал в него великолепно
Баснословие отчизны,
Патриархов Фарсистана,
Славных витязей народных,
Их деянья, приключенья,
И волшебников, и дивов —
Все в цветах волшебной сказки,
Все в цветах, и все живое,
Все проникнутое блеском,
Облитое, как с небес,
Светом благостным Ирана,
Тем предвечным, чистым светом,
Храм которого последний,
Вопреки корану, муфти,
Пламенел в душе поэта.
До конца допелась песнь,
И поэт ее тотчас же
К государю отослал;
А стихов в ней двести тысяч.
Так случилося, что в бане,
В бане Гасны отыскали
Сочинителя Фирдуси
Шаха черные посланцы.
Каждый нес мешок томанов
И коленопреклоненно
Положил к ногам Фирдуси,
Как почетную награду.
Он — к мешкам, спешит увидеть
Тот металл, которым взоры
Так давно не любовались, —
И отпрянул в изумленьи:
Те мешки битком набиты
Все томанами, да только
Все серебряными. Горько
Засмеялся стихотворец;
Засмеялся горько; деньги
Разделил он на три части:
Две из них он тотчас отдал
Черным шаховым посланцам,
Как награду за посылку,
Дал им поровну обоим;
Третью часть он слуге отдал
За его услуги в бане.
Взял он страннический посох
И расстался со столицей;
У ворот ее встряхнув
Пыль и прах своих сандалий.
«Обманул бы просто он,
Из обычая людского,
Не сдержал бы просто слова —
Я бы не был возмущен.
Я сержуся на него
За два смысла обещанья;
А коварство умолчанья
Оскорбительней всего.
Величав, душой высок, —
Редкий мог бы с ним сравниться.
Да, — как это говорится, —
Царь в нем каждый был вершок.
Правды гордый муж, блеснул,
Словно солнце, он над нами,
Сжег огнистыми лучами
Душу мне — и обманул».
Шах Магомет оттрапезовал. Он,
Вкусно покушав, душой смягчен.
В сумерках сад, водометы в игре.
Шах возлежит на цветном ковре.
Одаль прислуга рядами немыми;
Шаха любимец, Анзари, с ними;
В мраморных вазах, под летним лучом
Розы душистым кипят ключом;
Пальмы свои опахала колышат,
Как одалиски, и негой дышат.
И кипарисы застыли в покое —
Грезят о небе, забыв земное.
Пение дивное вдруг раздалось,
Под звуки лютни оно лилось.
И встрепенулся шах ото сна:
«Кем эта песня сложена?»
Шах ожидал от Анзари ответа, —
Тот говорит: «Фирдуси поэта».
«Песня Фирдуси! Да где ж, наконец, —
Шах вопрошает, — великий певец?»
И отвечает Анзари: «Поэт
Бедствует вот уже много лет;
Там, в родном городке своем, в Тусе,
Ходит за садиком Фирдуси».
Шах Магомет помолчал с добрый час;
И отдает Анзари приказ:
«Слушай! Скорей на конюшню иди;
Сто мулов из нее выводи.
Столько ж верблюдов. Навьючишь их
Всем, что отрадно для вкусов людских.
Всяких сокровищ и редкостей груды
Пусть они тащат: одежды, сосуды,
Кости слоновой, дерев дорогих,
В блеске роскошных оправ золотых,
Кубки, чаши литые и тоже
Лучшие выборки барсовой кожи;
Лучшие шали, ковры и парчи,
Сколь б ни выткали наши ткачи.
Не позабудь положить во вьюки
Больше оружья и чепраки;
Не позабудь прибавить в избытке
Всяческой снеди, да и напитки,
Тортов миндальных, конфет, пирожков,
Всякого вкуса и всех сортов.
Также возьми с конюшни моей
Дюжину лучших арабских коней;
Выбери столько ж невольников черных
С телом железным, в труде упорных.
В Тус ты поедешь с этим добром,
Именем шаха ударишь челом».
И подчинился Анзари без слов;
Тяжко навьючив верблюдов, мулов
(Целая область платилась оброком),
Двинулся в путь, не замедлив сроком.
Третьи сутки еще не прошли, —
Был от столицы Анзари вдали
И направлял по пустыне на стан
Пурпурным знаменем караван.
Через неделю, вечерней порой,
Стали у Туса, под горой.
С запада ввел караван проводник,
В город вошли под шум и крик.
Бубны и трель пастушьих рогов,
Тысячеустый радостный рев.
«Ля-илля-илль Алла!» — ликуя, пели
Посланцы шаха, дойдя до цели.
А с востока, с другого конца,
В радостный час прибытья гонца
Тоже ворота раскрылись в Тусе:
Мертвого хоронили Фирдуси.
Это — Людвиг баварский. Подобных ему
Существует на свете немного.
Короля своего родового теперь
Почитают баварцы в нем строго.
Он художник в душе и с красивейших жен
Он портреты писать заставляет
И в своем рисовальном серале порой,
Словно евнух искусства, гуляет.
Он из мрамора близ Регенсбурга велел
Место лобное сделать, и вместе
Соизволил он надписи сам сочинить
Для голов, помещенных в сем месте.
Мастерское созданье — «Валгалла» его,
Где собрал он мужей, прославляя
Их сердца и деяния — с Тевта начав,
Шиндерганесом ряд их кончая.
Только Лютеру места в Валгалле той нет,
Недостоин он, верно, той славы;
Так в собрании редкостей всяких, подчас
Среди рыб не найдете кита вы.
Людвиг, нужно заметить, великий поэт,
Он едва только петь начинает —
«Замолчи, иль с ума я сойду!» Аполлон
На коленях его умоляет.
Людвиг — храбрый и славный герой как Оттон,
Его дитятко, сын ненаглядный,
Что в Афинах желудок расстроил себе
И запачкал престольчик нарядный.
Если Людвиг умрет, то причислен к святым
Будет папой, в порыве печали…
Слава также пристала к такому лицу,
Как к котенку манжеты пристали.
Ах, когда обезьяны и все кенгуру
К христианству у нас обратятся,
То наверное Людвиг баварский у них
Будет главным патроном считаться.
Грустно Людвиг баварский шептал про себя,
Вдаль смотря сквозь оконные стекла:
«Удаляется лето, подходит зима,
И древесная зелень поблекла.
Если Шеллинг уйдет и Корнелиус с ним,
Не скажу я, пожалуй, ни слова:
Уж у первого разума нет в голове
И фантазии нет у другого.
Но с короны моей самый лучший алмаз
Мой же родич похитить решился:
Где мой Масман, великий и ловкий гимнаст?
Я его со слезами лишился.
Я такою утратой душевно разбит,
И печаль меня сильная гложет…
Кто, как он, для меня на громаднейший столб
Так проворно вскарабкаться может?
Я не вижу коротеньких ножек его,
Носа плоского с круглой спиною.
Он как пудель, бывало, изящно, легко
Кувыркался в траве предо мною.
Он немецкий старинный язык только знал,
Язык Цейне и Яково-Гриммский;
Иностранные все были чужды ему,
И особенно — греков и римский.
Пил всегда он, как истый в душе патриот,
Желудковое кофе безмерно,
Ел при этом французов и лимбургский сыр,
И последний вонял очень скверно.
О, мой родич, ты Масмана мне возврати!
Лик его между лицами то же,
Что я сам, как поэт, меж поэтов других…
Велико мое горе, о, Боже!
О, мой родич, Корнельуса с Шеллингом ты
Удержи (что и Рюккерта можно
Удержать — в том, конечно, сомнения нет);
Только Масмана дай неотложно.
О, мой родич! Довольствуйся в жизни своей
Столь завидной и славной судьбою.
Я, который в Германии первым мог быть,
Я — второй только рядом с тобою…»
В замке мюнхенском в старой капелле стоит
С кротко ясной улыбкой Мадонна,
И Ребенок, отрада земли и небес,
К ней склонился на чистое лоно.
Этот образ увидя, баварский король
Перед ним на колени склонился
И к Мадонне с своей задушевной мольбой
Очень набожно он обратился:
«О, Мария, царица земли и небес,
Ты, святой чистоты королева!
Сонм святых окружает твой вечный престол,
Духи светлые справа и слева.
Окрыленные ангелы служат Тебе,
За Тобою повсюду летая,
И цветы, и роскошные ленты в твои
Золотистые кудри вплетая.
О, Мария, небес золотая звезда,
Чище лилии Ты и кристалла;
Совершила Ты в мире не мало чудес,
Дивных дел совершила не мало.
Будь же Ты и ко мне, как источник добра,
Снисходительна и благосклонна,
И пошли от своих благодатных щедрот
Мне одну хоть крупицу, Мадонна!»
Вот это герр Людвиг баварской земли,
Таких у нас не много;
Баварский народ в нем чтит короля
По высшей милости бога.
Он любит пскусство, чтоб с лучших дам
Портреты рисовали;
Как евнух искусства, гуляет он
В своем расписном серале.
У Регенсбурга он воздвиг
Из чистого мрамора клетки,
И высочайше для всех голов
Он пишет там этикетки.
Валгаллское братство — прекрасная вещь,
Означены здесь пространно
Заслуги, характер, поступки всех,
От Тевта до Шиндерханна.
И только упрямца Лютера нет, —
У них он не в почете;
Вот так и в музее — в отделе рыб
Кита вы не найдете.
Герр Людвиг — это великий поэт,
Раздастся в этих Валгаллах
Песня его, и вскричит Аполлон:
«Молчи! Не то я пропал, ах!»
Герр Людвиг — это храбрый герой,
Герой и сынишка Оттончик;
У этого был в Афинах понос,
Слегка замаран трончик.
И герра Людвига к лику святых
Причтет по смерти папа,
И венчик так же пойдет ему,
Как нашей кошке шляпа.
Когда ж христианство приимут у нас
И кенгуру с гиббоном,
Тогда, конечно, святой Людовик
Будет у них патроном.
Герр Людовик баварских земель
Сказал, одиноко вздыхая:
«Уходит лето, идет зима,
Листва уж совсем сухая.
И Шеллинг и этот Корнелиус
Пускай уходят разом;
Погасла фантазия у одного,
А у другого разум.
Но вот что: украдена из венца
Одна из светлейших жемчужин —
Похитили Массмана у меня,
Гимнаста, который мне нужен.
Вот это сломило, согнуло меня, —
Какой человек украден!
Ведь этот муж в искусстве своем
До высших долез перекладин!
О, где же короткие ножки его?
У носа бородавки?
Как пудель, он быстро-бодро-легко
Кувыркался на травке.
Лишь старонемецкий он знал, патриот,
Лишь цейнский, лишь яково-гриммский;
Чуждался он иностранных слов,
Особенно греческих, римских.
И желудевый кофе один
Исконно потреблял он,
Французов он грыз и лимбургский сыр,
Последним также вонял он.
О шурин! Отдай мне его назад,
Потому что личность эта
Так же похожа на всех людей,
Как я похож на поэта.
О шурин! Шеллинг пускай за тобой,
Корнелиус, хоть и не дурен, —
Бери его. Рюккерт не нужен мне.
Отдай мне Массмана, шурин!
О шурин! Довольствуйся тем, что меня
Ты нынче затмил собою;
В Германии был я первым всегда,
А нынче вторым, за тобою…»
В придворной мюнхенской церкви стоит
Прелестная мадонна;
Иисусик спит на руках у нее,
Небес и земли оборона.
Когда Людовик баварских земель
Видит святую икону,
В восторге клонится он перед ней,
Лепечет, молит мадонну:
«Мария, о ты, королева небес,
Принцесса, чище лилеи!
Свита твоя состоит из святых,
Из ангелов — лакеи.
Пажи крылатые служат тебе:
Вплетают веночки в пряди
Волос золотых и шлейфы одежд
Несут за тобою сзади.
Мария, чистая звезда,
Лилея без пятен и тени,
Ты столько уже явила чудес
И благостных откровений!
О, пусть от источника благ твоих
Мне капля прольется худая!
Яви мне знак своих щедрот,
Высокоприсносвятая».
И видно: задвигался ротик в ответ,
Приходят в движенье ножки,
И богоматерь трясет головой,
Обращаясь к спящему крошке:
«Как хорошо, что не в брюхе ты,
А на руках, Иисусе,
И счастье, что страхов и разных примет
Я больше не боюся.
Когда б посмотрела беременной я
На этого идиота,
Тогда бы, наверное, я родила
Не бога — обормота».