Али-бей, герой ислама,
Упоенный сладкой негой,
На ковре сидит в гареме
Между жен своих прекрасных.
Что игривые газели
Эти жены: та рукою
Бородой его играет,
Та разглаживает кудри,
Третья, в лютню ударяя,
Перед ним поет и пляшет,
А четвертая, как кошка,
У него прижалась к сердцу…
Только вдруг гремят литавры,
Барабаны бьют тревогу:
«Али-бей! Вставай на битву!
Франки выступили в поле!»
На коня герой садится,
В бой летит, но мыслью томной
Все еще в стенах гарема
Между жен своих витает, —
И меж тем как рубит франков,
Улыбается он сладко
Милым призракам, и в битве
От него не отходящим…
Один несчастья не выносит,
Другому счастье просто казнь;
Тех губит ненависть мужская,
А этих — женская приязнь.
Когда я впервые тебя увидал,
Ты чужд был галантных ухваток:
Не знали плебейские руки твои
Из лайки блестящей перчаток;
Носил ты тогда сюртучишко еще
Зеленый, истасканный, узкий;
По локоть рукавчики, фалды до пят —
Ну, вылитый хвост трясогузки.
Твой галстук был то, что мамаше твоей
Служило салфеткой когда-то;
В ту пору твоя не топорщилась грудь
Под шарфом, расшитым богато.
У обуви был вид почтенный такой,
Как будто ты шил у Ганс Сакса;
И чистило сало родное ее,
Как нынче — французская вакса.
Пачули не пахло еще от тебя,
Не пялил ты на нос лорнетки,
Цепочки еще не имел золотой,
Жены и атласной жилетки.
Ты был равнодушен тогда вообще
Ко всем ухищрениям моды,
Жил просто; но годы были меж тем —
Твои наилучшие годы.
Имел волоса ты, под ними росли
Прекрасные мысли; а ныне
Твой череп несчастный совсем оголен,
И пусто на нем, как в пустыне.
Исчез и лавровый венок твой; прикрыть
Он плешь твою мог бы немножко.
Кто так окарнал тебя? Право, ты стал
Похож на обритую кошку.
И золото тестя пропало (его
Он нажил продажею шелка);
Старик все горюет, что нет ни на грош
В немецкой поэзии толка.
Ах, это ужели тот самый «Живой»,
Который сожрать собирался
Всю землю, и князя фон Пюклер-Мюскау
Спровадить к Плутону пытался?
Ужли это рыцарь блуждающий тот,
С Ла-Манчским столь схожий во многом,
Который вcе письма тиранам писал
Студенчески дерзостным слогом?
Ужли это первый в борьбе за прогресс,
Фельдмаршал немецкой свободы,
Всегда впереди волонтеров своих
Скакавший в минувшие годы?
Был конь его белого цвета (всегда
Герои и боги скакали
На белых)… Спасителя родины все,
В восторге ликуя, встречали.
Он был виртуоз, поскакавший верхом,
Франц Лист на коне, лунатичный
Паяц, шарлатан, балаганный герой,
Филистеров друг закадычный!
С ним рядом неслась и супруга его
С огромнейшим носом. Так смело
На шляпе перо развевалось! В глазах
Такая отвага блестела!
Предание есть, что супругу она
Дать бодрость старалась напрасно,
Когда от ружейной пальбы у него
Расстроились нервы ужасно.
Сказала: «Ну, полно быть зайцем! Откинь
Всю трусость! Подумай, что надо
Теперь победить иль погибнуть; что здесь
Быть может, корона — награда.
«О горе родимой земли, о своих
Долгах и невзгодах подумай.
Во Франкфурте я короную тебя,
И Ротшильд значительной суммой
«Тебя, как других государей, ссудит…
О, милый, как плащ горностайный
К лицу тебе будет! Повсюду ура,
Цветы и восторг чрезвычайный!..»
Вотще! Антипатий иных побороть
Дух самый высокий не волен:
Для Гете был гадок табак; наш герой
От запаха пороха болен.
Пальба все сильнее… бледнеет герой,
Нелепое что-то болтает…
Он бредит как будто в горячке… Жена
Платком длинный нос закрывает.
Гласит так преданье. Правдиво ль оно?
Кто знает? Все люди — творенья
С пороками. Славный Гораций — и тот
Постыдно бежал из сраженья.
Таков уж прекрасного жребий: иметь
Погибель конечною гранью;
Поэта стихи на обертку идут,
А сам он становится дрянью.
Прогремела гроза и ушла наконец,
Улеглись безпокойные толки,
И Германия — этот ребенок большой,
Ждет веселой торжественной елки.
Только счастьем семейным живем мы теперь;
Все, что̀ выше его, то опасно;
Снова ласточка мира вернулась домой,
Где и прежде жилось ей прекрасно.
Под сиянием лунным спят реки, леса,
Точно всех одолела дремота;
Только грохот раздастся порой — может-быть,
Из друзей разстреляли кого-то.
Может статься, с оружьем в руках пойман был
Тот безумец несчастный… Однако,
С ноля битвы не каждый способен бежать
По примеру Горация Флакка.
Иль тот грохот далекий есть взрыв торжества,
Фейерверк в память Гете… При этом
Из могилы возставшая Зонтаг поет
Старым голосом гимны ракетам.
И Франц Лист о себе нам напомнил опять:
Он и жив, и здоров, как когда-то;
Не сразили его на венгерских полях
Пика русских и пуля кроата.
Истекает вся Венгрия кровью; угла
Не найти беззащитной свободе;
Но остался вполне невредим рыцарь Франц,
И лежит его шпага в комоде.
Да, он жив и под старость, собравши внучат
И своею гордяся отвагой
В дни венгерской войны, будет им говорить:
«Так лежал я со спрятанной шпагой».
Только вспомню про венгров — становится мне
Слишком узко немецкое платье,
И под ним, словно море, бушует в груди,
Точно трубы заслышал опять я.
И в душе у меня снова грустно звучит
Героический эпос поэта,
Где воспета старинная дикая брань,
Нибелунгов погибель воспета.
Ту же участь героев мы видим теперь,
Та же песнь о старинной године;
Изменились одни имена у людей,
Но их дух тот же самый и ныне.
Да, судьба у героев великих одна,
Рать их гордо к свободе стремится,
Но должны все они, по закону веков,
Силой грубой, животной сломиться.
И теперь заключил бык с медведем союз,
Чтоб верней нанести пораженье.
Но утешься, мадьяр! И всем нам остальным
Посильней нанесли оскорбленье.
Ты ведь все-таки в честном открытом бою
Пал от рук благородных животных;
А ведь мы под ярмом очутились свиней,
И волков, и собак подворотных.
Лай и вой, и их хрюканье я не могу
Выносить, как и запах их тоже…
Но, поэт, замолчи! Болен ты, а покой
Для больных всего в мире дороже.
Вот это герр Людвиг баварской земли,
Таких у нас не много;
Баварский народ в нем чтит короля
По высшей милости бога.
Он любит пскусство, чтоб с лучших дам
Портреты рисовали;
Как евнух искусства, гуляет он
В своем расписном серале.
У Регенсбурга он воздвиг
Из чистого мрамора клетки,
И высочайше для всех голов
Он пишет там этикетки.
Валгаллское братство — прекрасная вещь,
Означены здесь пространно
Заслуги, характер, поступки всех,
От Тевта до Шиндерханна.
И только упрямца Лютера нет, —
У них он не в почете;
Вот так и в музее — в отделе рыб
Кита вы не найдете.
Герр Людвиг — это великий поэт,
Раздастся в этих Валгаллах
Песня его, и вскричит Аполлон:
«Молчи! Не то я пропал, ах!»
Герр Людвиг — это храбрый герой,
Герой и сынишка Оттончик;
У этого был в Афинах понос,
Слегка замаран трончик.
И герра Людвига к лику святых
Причтет по смерти папа,
И венчик так же пойдет ему,
Как нашей кошке шляпа.
Когда ж христианство приимут у нас
И кенгуру с гиббоном,
Тогда, конечно, святой Людовик
Будет у них патроном.
Герр Людовик баварских земель
Сказал, одиноко вздыхая:
«Уходит лето, идет зима,
Листва уж совсем сухая.
И Шеллинг и этот Корнелиус
Пускай уходят разом;
Погасла фантазия у одного,
А у другого разум.
Но вот что: украдена из венца
Одна из светлейших жемчужин —
Похитили Массмана у меня,
Гимнаста, который мне нужен.
Вот это сломило, согнуло меня, —
Какой человек украден!
Ведь этот муж в искусстве своем
До высших долез перекладин!
О, где же короткие ножки его?
У носа бородавки?
Как пудель, он быстро-бодро-легко
Кувыркался на травке.
Лишь старонемецкий он знал, патриот,
Лишь цейнский, лишь яково-гриммский;
Чуждался он иностранных слов,
Особенно греческих, римских.
И желудевый кофе один
Исконно потреблял он,
Французов он грыз и лимбургский сыр,
Последним также вонял он.
О шурин! Отдай мне его назад,
Потому что личность эта
Так же похожа на всех людей,
Как я похож на поэта.
О шурин! Шеллинг пускай за тобой,
Корнелиус, хоть и не дурен, —
Бери его. Рюккерт не нужен мне.
Отдай мне Массмана, шурин!
О шурин! Довольствуйся тем, что меня
Ты нынче затмил собою;
В Германии был я первым всегда,
А нынче вторым, за тобою…»
В придворной мюнхенской церкви стоит
Прелестная мадонна;
Иисусик спит на руках у нее,
Небес и земли оборона.
Когда Людовик баварских земель
Видит святую икону,
В восторге клонится он перед ней,
Лепечет, молит мадонну:
«Мария, о ты, королева небес,
Принцесса, чище лилеи!
Свита твоя состоит из святых,
Из ангелов — лакеи.
Пажи крылатые служат тебе:
Вплетают веночки в пряди
Волос золотых и шлейфы одежд
Несут за тобою сзади.
Мария, чистая звезда,
Лилея без пятен и тени,
Ты столько уже явила чудес
И благостных откровений!
О, пусть от источника благ твоих
Мне капля прольется худая!
Яви мне знак своих щедрот,
Высокоприсносвятая».
И видно: задвигался ротик в ответ,
Приходят в движенье ножки,
И богоматерь трясет головой,
Обращаясь к спящему крошке:
«Как хорошо, что не в брюхе ты,
А на руках, Иисусе,
И счастье, что страхов и разных примет
Я больше не боюся.
Когда б посмотрела беременной я
На этого идиота,
Тогда бы, наверное, я родила
Не бога — обормота».
Покинув в полночь госпожу,
Безумьем и страхом обятый, брожу
И вижу: на кладбище что-то блестит,
Зовет и манит от могильных плит.
Зовет и манит от плиты одной,
Где спит музыкант под полной луной.
И слышится шопот: «Я выйду, вот-вот!»
И бледное что-то в тумане встает.
То был музыкант, из могилы он встал,
Уселся в надгробье и цитру взял.
Он бьет по струнам проворной рукой,
И голос доносится, хриплый, глухой:
«Вы, струны, помните еще
Напев старинный, горячо
Вещавший нам о чуде?
Зовут его ангелы сладостным сном,
Зовут его демоны адским огнем,
Любовью зовут его люди!»
И чуть лишь замер песенки звук,
Как все могилы раскрылись вдруг;
И призраков бледных мятущийся рой
Певца обступил под напев хоровой:
«О любовь, любовь, любовь!
Ты смирила нашу кровь,
Смертный нам сплела покров,
Что же ты нас будишь вновь?»
Кружатся и стонут на всяческий лад,
Хохочут, грохочут, скрежещут, хрипят:
Певца обступили со всех сторон,
И вновь по струнам ударяет он:
«Браво! Браво! Веселей!
Звуку слова
Колдовского
Ты послушна, рать теней!
Да и верно, что за прок
Спать, забившись в уголок;
Поразвлечься вышел срок!
Спору нет, —
Нас сейчас не слышит свет —
Всю-то жизнь, тоской томимы,
Дураками провели мы
И в плену любовных бед.
Нынче скука нас не свяжет,
Нынче каждый пусть расскажет,
Как сюда он угодил,
Как томил
И травил
Нас любовный, дикий пыл».
Окончил певец, расступился кружок
Выходит на тощих ногах паренек:
«Я был подмастерьем портновским
С булавками и иглой;
Работал с усердьем чертовским
Булавками и иглой;
Явилась хозяйская дочка
С булавками и иглой
И сердце пронзила мне — точно
Булавками и иглой».
Хохочет, беснуется призраков рой;
Серьезен и тих, выступает второй:
«Мне Ринальдо Ринальдини,
Шиндерханно, Орландини
И в особенности Моор
Были близки с давних пор.
И влюбился я, — не скрою, —
Как и следует герою,
С сердцем, отданным мечтам
О прекраснейшей из дам.
Изводился в злой разлуке,
Изливался в страстной муке
И совал, любовью пьян,
Руку ближнему в карман.
Осердились как-то власти,
Что решил я слезы страсти,
Подступившие, как ком,
Осушить чужим платком.
И меня — святой обычай —
С соблюденьем всех приличий
Посадили под замок,
Чтоб раскаяться я мог.
Там, любовию сгорая,
Дни корпел и вечера я,
Но Ринальдо мне предстал
И с собой во тьму умчал».
Хохочет, беснуется призраков рой;
И третий выходит, обличьем герой:
«Я был королем артистов
И знал лишь любовника роль;
«О боги!» — рычал я, неистов,
И — «Ах!», когда чувствовал боль.
Играл я с Мариею вместе,
Я Мортимер был хоть куда!
Но как ни искусен я в жесте,
Она оставалась тверда.
Однажды, упав на колени,
«Святая!» — я громко вскричал
И глубже, чем нужно по сцене,
Вонзил себе в грудь кинжал».
Хохочет, беснуется призраков рой;
Четвертый выходит, покинув строй:
«Болтал профессор красноречивый,
А я кивал головой во сне,
Но, правда, с дочкой его красивой
Много приятней было мне.
Переглянусь, бывало, с нею,
С цветком прелестным, с юной весной!
Но эту весну обявил своею
Сухарь-филистер с тугой мошной.
Проклятьями я всех женщин осыпал,
И адского зелья подлил в вино?
И смерть позвал, и «на ты» с нею выпил,
И смерть мне сказала: «Ты мой, решено!»
Хохочет, беснуется призраков рой;
И пятый выходит, опутан петлей:
«Хвалился граф за бокалом вина:
«Красавица-дочь у меня — и казна!»
Сиятельный граф, на что мне казна?
Вот дочка твоя, мне по вкусу она.
И дочь и казну он держал под замком,
У графа служителей полон дом.
Что значат служители и замки? —
Подняться по лестнице — мне с руки.
Поднялся, к окошечку милой приник,
Вдруг слышу внизу проклятья крик:
«Полегче, любезный, — и я примкну,
И я погляжу на свою казну».
И граф, издеваясь, схватил меня;
Сбежались служители — шум и возня.
Эй, к дьяволу, челядь! Я вовсе не вор,
Хотел я с любимой вступить в разговор
Что толку, не верят пустой болтовне,
Веревку на шею накинули мне;
И солнце дивилось, поутру взойдя:
Меж двух столбов качался я».
Хохочет, беснуется призраков рой;
Выходит — в руках голова — шестой:
«Томим тоской, с ружьем в руках,
Я дичь выслеживал в кустах.
И слышу вдруг зловещий крик,
И ворон каркает: «Погиб!»
Когда б голубку мне найти
И в дом любимой принести!
Так я мечтал и ждал чудес,
С ружьем обшаривая лес.
Кто там воркует средь кустов?
Конечно, пара голубков.
Курок взведен, подкрался я
И вижу — милая моя!
Голубка, та, что так нежна,
В чужих обятиях она. —
Не оплошай, стрелок лихой!
И в луже крови тот, другой.
И вскоре лесом мрачный ход
Зловеще тронулся вперед,
На суд и казнь. В деревьях хрип,
И ворон каркнул мне: «Погиб!»
Хохочет, беснуется призраков рой;
Бьет музыкант по струнам рукой:
«Чудесно прежде певалось,
Но кончена, видно, игра.
Коль сердце в груди порвалось,
По домам и песням пора!»
И неистовый смех раздается опять,
И беснуется бледных призраков рать.
Тут с башни послышался хриплый бой,
И тени скрылись под грохот и вой.