На утесе за́мок старый
Чуть виднеется в ночи,
Перед замком, в битве ярой,
Блещут звонкие мечи.
Звон железа и проклятья
Глухо слышатся кругом…
Что́ за схватка? Это братья
Ратоборствуют вдвоем.
Графа дочь знатна, богата,
Всех прекрасней, всех милей —
И пылают оба брата
Страстью пламенною к ней.
Но который же тревожит
Юный пыл ея души?
Разрешить никто не может —
Меч, ты это разреши!
Вот сошлись… Удары метко
Поражают здесь и там.
Берегитесь, ведь нередко
Зло творится по ночам!
Да, на грех свела их злоба
Драться в сумраке ночном…
Вдруг бойцы поникли оба;
Брата брат пронзил мечом.
Шли века; уж ряд их целый
С поколеньями прошел;
Мрачно за́мок опустелый
Все глядит с утеса в дол.
А в долу — молва несется
Даже в дальния места —
Каждой полночью дерется
Братьев гневная чета.
На вершине каменистой
Замок, в сумрак погружен,
А в долине блещут искры,
Светлой стали слышен звон.
Это братьев кровных злоба
Грудь о грудь свела в ночи;
Почему же бьются оба,
Обнажив свои мечи?
То Лаура страстью взора
Разожгла пожар в крови.
Оба знатные синьора
Полны пламенной любви.
Но кому из них обоих
Суждено ее привлечь?
Примирит кровавый бой их,
Разрешит их распрю меч.
Оба бьются, дики, яры,
Искры блещут, сталь звенит.
Берегитесь! Злые чары
Мгла полночная таит!
Горе вам, кровавым братьям!
Горе! Горе! Кровь ключом!
Оба падают с проклятьем,
Пораженные мечом.
Век за веком поколенья
Исчезают в бездне мглы;
Старый замок в запустенье
Смотрит сверху, со скалы.
Но в долине, под горою,
Неспокойно, говорят:
Там полночною порою
Насмерть с братом бьется брат.
Все сладкое, все, что так манит собой,
Я все перенюхал на кухне земной;
Чем славится мир наш, чем может гордиться,
Я всем понемножку успел насладиться:
Я кофе пивал, пирожки поедал,
Я сахарных кукол взасос целовал;
Жилетки и фраки на мне то и дело
Менялись. А что в кошельке-то звенело!
Как Геллерт, я мчался на борзом коньке,
И строил я замки себе вдалеке;
Лежал на лужайке я, прозванной счастьем,
И солнце светило мне с жарким участьем,
И был я увенчан лавровым венком,
И мозг обвивал мне душистым он сном —
То грезой над розой, то грезой над маем,
То грезой, что только вот я нескончаем,
Что только для сумерек создан был день,
Что мне умирать не пора, да и лень.
Воистину смерть и могила — пустое,
Коль прямо вам в рот ниспадает жаркое,
С небес, на пурпуровых крыльях зари…
Да грезы-то — мыльные все пузыри —
Мои перелопались… Вот и лежу я
На терниях свежих, стеня и тоскуя.
Все члены мои ревматизмом громит,
В душе моей — горе, в душе моей — стыд;
С весельем моим и с моим наслажденьем —
Досадою квит я, и квит — сожаленьем.
Мне подали желчи; пропяли стопы,
Меня беспощадно кусали клопы;
Заботы кусали меня наипаче —
Я должен был брать, да и брать без отдачи,
Кривя и умом, и душою моей,
У юношей светских, у старых камей…
Ну, словом, у всех, что богато во граде,
Я, кажется, даже просил христа-ради.
Теперь я устал на тяжелом пути,
Мне ношу хоть в гроб бы, да только б снести.
Прощайте! горе мы, любезные братья,
Сомненья нет, приймем друг друга в обятья.
На свете брат с сестрою жили;
Он был богат, она — бедна;
Раз богачу она сказала:
«Подай мне ломтик хлеба, брат».
Богатый бедной отвечает:
«Меня ты нынче не тревожь,
Сегодня я вельможам знатным
Даю годичный мой обед.
Один из них на трюфли падок,
Другой — на суп ,
Приятны третьему фазаны,
Четвертый любит ананас.
Морскую рыбу любить пятый,
Шестой и лососину ест,
Седьмой все жрет, что ни дадите,
И вместе с тем, как бочка, пьет».
Сказал, — и бедная сестрица
Пошла голодная домой;
Ничком упала на солому
И с тяжким вздохом умерла.
Мы все должны кончать могилой,
Смерть беспощадною косой
Скосила, наконец, и брата,
Как бедную его сестру.
Когда богатый брат увидел,
Что час его приходит — он
К себе нотариуса кликнул
И завещанье написал.
Для городского духовенства
Оставил денег много он,
А для учебных заведений
Зоологический музей.
Затем значительную сумму
Отчислил щедро в комитет
Для обращения евреев
И в институт глухонемых.
В подарок новой колокольне
Он отдал колокол большой
Из превосходного металла
И весом в триста слишком пуд.
То колокол большой, отличный,
Звонит он громко, целый день,
Звонит во славу незабвенной
Филантропической души.
Язык железный возвещает,
Как много делал он добра
Для всех сограждан, без различья
И исповеданий, и лиц.
О, ты, великий благодетель!
В могиле ты, но и теперь
Пусть этот колокол разносит
Благодеяния твои!
Свершили похороны пышно;
Толпа, огромная стеклась
И на процессию смотрела
С благоговением в душе.
Под богатейшим балдахином,
Красиво убранным вокруг,
Кистями страусовых перьев
Стоял величественный гроб.
Весь черный, он великолепно
Сверкал серебряным шитьем,
И серебро на черном фоне
Прекрасный делало эффект.
Шесть лошадей тащили дроги;
Покровы черные на них
Одеждой траурной висели
И ниспадали до копыт.
За гробом шла толпа лакеев
В ливреях черных; все они
Пред покрасневшими глазами
Держали белые платки.
За ними тихо подвигались,
Огромной линией гуськом,
В нарядных траурных каретах
Градские высшие чины.
Само собой, что за умершим
Шли также те, которым он
Давал годичные обеды;
Но их комплект не полон был.
Того из них недоставало,
Что трюфли с дичью так любил:
От несваренья пищи умер
Он незадолго до того.
Брат с сестрой когда-то жили,
Он богат, она бедна.
Раз сестра сказала брату:
«Помоги, я голодна!»
«Ах! оставь меня сегодня, —
Брат ей вымолвил в ответ. —
Я совету городскому
Задаю большой обед.
Этот любит ананасы;
Этот суп из черепах;
Этот с трю́флями фазанов:
Целый день я в хлопота́х.
Одному морскую рыбу,
А другому семгу дай;
Третий жрет что ни попало,
Лишь вина в него вливай!»
И голодная от брата
В угол свой она пришла.
Там, слезами обливаясь,
На соломе умерла.
Все умрем мы… Вот явилась
Смерть и к братнему одру;
Богача она сразила,
Так как он сразил сестру.
Но почуяв, что пришлося
Грешный мир наш покидать,
Он нотариуса при́звал
Завещание писать.
Духовенству он оставил
Очень круглый капитал.
Школе также и музею
Много денег отказал.
Не забыл он в завещаньи
Институт глухонемых,
Поощрил богоугодных
Обществ много и других.
Был им колокол огромный
В дар собору принесен;
Страшный вес! металл отличный!
Потрясает воздух звон!
И, весь день не умолкая,
Этот колокол гудит
Про тебя, о муж великий,
Как добром ты знаменит!
Языком своим он медным
Возвещает, что тобой
Все сограждане гордятся,
Весь гордится край родной.
В честь твою гудеть он будет,
Незабвенный филантроп,
И тогда, когда ты ляжешь,
К общей скорби, в тесный гроб.
Погребенье совершилось
С подобавшим торжеством;
На пое́зд толпа взирала
В удивлении немом,
Балдахин был убран в перья,
Пышный гроб стоял под ним,
Черным бархатом обитый,
С позументом дорогим.
Серебро на черном фоне
Представляет чудный вид,
Позументы, кольцы, бляхи,
Все сверкает и блестит!
Шаг за шагом колесницу
Черных шесть коней везли;
Будто мантии, попоны
Упадали до земли.
Сзади в трауре лакеи
Шли в печаль погружены;
Все у глаз платки держали
Чрезвычайной белизны.
А потом карет парадных
Протянулся длинный ряд,
И я видел, что почетных
Много в них особ сидят.
И совета городского
Члены также были здесь.
Но однако ж, к сожалению,
На лицо он был не весь.
Муж почтенный, что фазанов
Кушать с трю́флями любил,
Несварением в желудке
Сам сведен в могилу был.
Зловещий грезился мне сон…
И люб, и страшен был мне он;
И долго образами сна
Душа, смутясь, была полна.
В цветущем — снилось мне — саду
Аллеей пышной я иду.
Головки нежныя клоня,
Цветы приветствуют меня.
Веселых пташек голоса
Поют любовь; а небеса
Горят, и льют румяный свет
На каждый лист, на каждый цвет.
Из трав курится аромат;
Теплом и негой дышит сад…
И все сияет, все цветет,
Все светлой радостью живет.
В цветах и в зелени кругом,
В саду был светлый водоем.
Склонялась девушка над ним
И что-то мыла. Неземным
В ней было все: и стан, и взгляд,
И рост, и поступь, и наряд.
Мне показалася она
И незнакома, и родна.
Она и моет, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты плещи, волна, плещи!
Холст мой белый полощи!»
К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и моешь что̀?»
Она в ответ мне: «Будь готов!
Я мою в гроб тебе покров.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Я недвижим
Стою в лесу. Дремучий лес
Касался, кажется, небес
Верхами темными дубов;
Он был и мрачен и суров.
Смущался слух, томился взор…
Но — чу! вдали стучит топор.
Бегу заросшею тропой —
И вот поляна предо мной.
Могучий дуб на ней стоит —
И та же девушка под ним;
В руках топор… И дуб трещит,
Прощаясь с корнем вековым.
Она и рубит, и поет —
И песнью за̀ сердце берет:
«Ты руби, мой топорок!
Наруби ты мне досок!»
К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И рубишь дерево на что́?»
Она в ответ мне: «Близок срок!
Тебе на гроб рублю досок.»
И только молвила — как дым
Исчезло все. — Тоской томим,
Гляжу — чернеет степь кругом,
Как опаленная огнем,
Мертва, безплодна… Я не знал,
Что ждет меня; но весь дрожал.
Иду… Как облачный туман,
Мелькнул вдали мне чей-то стан.
Я подбежал… Опять она!
Стоит, печальна и бледна,
С тяжелым заступом в руках —
И роет им. Могильный страх
Меня обял. О, как она
Была прекрасна и страшна!
Она и роет и поет —
И скорбной песнью сердце рвет:
«Заступ, заступ! глубже рой:
Надо в сажень глубиной!»
К ней подошел и молвил я:
«Скажи, красавица моя,
Скажи, откуда ты и кто,
И здесь зачем, и роешь что́?»
Она в ответ мне: «Для тебя
Могилу рою.» — Ныла грудь,
И содрогаясь и скорбя;
Но мне хотелось заглянуть
В свою могилу. — Я взглянул…
В ушах раздался страшный гул,
В очах померкло… Я скатился
В могильный мрак — и пробудился.
Полный месяц! в твоем сиянье,
Словно текучее золото,
Блещет море.
Кажется, будто волшебным слияньем
Дня с полуночною мглою одета
Равнина песчаного берега.
А по ясно-лазурному,
Беззвездному небу
Белой грядою плывут облака,
Словно богов колоссальные лики
Из блестящего мрамора.
Не облака это! нет!
Это сами они —
Боги Эллады,
Некогда радостно миром владевшие,
А ныне в изгнанье и в смертном томленье,
Как призраки, грустно бродящие
По небу полночному.
Благоговейно, как будто обятый
Странными чарами, я созерцаю
Средь пантеона небесного
Безмолвно-торжественный,
Тихий ход исполинов воздушных.
Вот Кронион, надзвездный владыка!
Белы как снег его кудри —
Олимп потрясавшие, чудные кудри;
В деснице он держит погасший перун;
Скорбь и невзгода
Видны в лице у него;
Но не исчезла и старая гордость.
Лучше было то время, о Зевс!
Когда небесно тебя услаждали
Нимфы и гекатомбы!
Но не вечно и боги царят:
Старых теснят молодые и гонят,
Как некогда сам ты гнал и теснил
Седого отца и титанов,
Дядей своих, Юпитер-Паррицида!
Узнаю и тебя,
Гордая Гера!
Не спаслась ты ревнивой тревогой,
И скипетр достался другой,
И ты не царица уж в небе;
И неподвижны твои
Большие очи,
И немощны руки лилейные,
И месть бессильна твоя
К богооплодотворенной деве
И к чудотворцу божию сыну.
Узнаю и тебя, Паллада Афина!
Эгидой своей и премудростью
Спасти не могла ты
Богов от погибели.
И тебя, и тебя узнаю, Афродита!
Древле златая! ныне серебряная!
Правда, все так же твой пояс
Прелестью дивной тебя облекает;
Но втайне страшусь я твоей красоты,
И если б меня осчастливить ты вздумала
Лаской своей благодатной,
Как прежде счастливила
Иных героев, — я б умер от страха!
Богинею мертвых мне кажешься ты,
Венера-Либитина!
Не смотрит уж с прежней любовью
Грозный Арей на тебя.
Печально глядит
Юноша Феб-Аполлон.
Молчит его лира,
Весельем звеневшая
За ясной трапезой богов.
Еще печальнее смотрит
Гефест хромоногий!
И точно, уж век не сменять ему Гебы,
Не разливать хлопотливо
Сладостный нектар в собранье небесном.
Давно умолк
Немолчный смех олимпийский.
Я никогда не любил вас, боги!
Противны мне греки,
И даже римляне мне ненавистны.
Но состраданье святое и горькая жалость
В сердце ко мне проникают,
Когда вас в небе я вижу,
Забытые боги,
Мертвые, ночью бродящие тени,
Туманные, ветром гонимые, —
И только помыслю, как дрянны
Боги, вас победившие,
Новые, властные, скучные боги,
То берет меня мрачная злоба…
Старые боги! всегда вы, бывало,
В битвах людских принимали,
Сторону тех, кто одержит победу.
Великодушнее вас человек,
И в битвах богов я беру
Сторону вашу,
Побежденные боги!
Так говорил я,
И покраснели заметно
Бледные облачные лики,
И на меня посмотрели
Умирающим взором,
Преображенные скорбью,
И вдруг исчезли.
Месяц скрылся
За темной, темною тучей;
Задвигалось море,
И просияли победно на небе
Вечные звезды.
Никогда в моем воспоминаньи —
Будто бы из бронзы изваянье —
Не исчезнет обявленье это,
Что́ представила однажды мне газета
«Указатель Справок», — посвященный
Пруссии cтолице просвещенной.
О, дорогой Берлин мой! Знаю я,
Что будет вечно слава зеленеть твоя,
Как зелень «Лип» твоих не увидает…
Ну, что́ Тиргартен? Как он поживает?
Попрежнему ли в нем живет
Животное, что́ мирно пиво пьет
С блондинкою женой в краю благочестивом,
Где нравов чистота с холодным пивом.
Любезный мой Берлин! Теперь в кого
Ты сыплешь стрелы остроумья своего?
В мое ведь время у тебя в стенах
Лишь двое упражнялись в остротах:
Высоцкий и известный принц наследный —
Тот, что́ теперь на троне. Бедный!
Он с той поры уж не острит,
И грустно голова с короною висит.
К монарху этому ведь слабость я питаю,
Отчасти схожи мы — я полагаю:
Талант, блестящий ум, — и я наверно
Народом управлял бы так же скверно.
Для нас равно противно, дико
Прекрасное чудовище — музыка;
Поэтому он протежирует без меры
Убийцу музыки — маэстро Мейербера.
Что государь брал деньги от него —
Фальшивый слух. Ведь мало ли чего
Не принимаем мы на веру!
Ни гроша государь не стоит Мейерберу;
И наш маэстро, для него в Берлине
Дирижируя оперой, поныне
Всю плату тоже берет —
На место денег ордена, почет;
И он — я смело в этом поручусь —
Работает .
При мысли о тебе, Берлин родной,
И университет встает передо мной.
Там скачут мимо красные уланы,
Ревет труба, грохочут барабаны
И музыки солдатской звуки
Проходят даже в храм служителей науки.
Ну, как живется в нем профессорам,
По длинным более иль менее ушам,
Мне памятным? Слащавый, как конфект,
Изящный трубадур Пандект
Де-Савиньи что́ делает? Быть-может,
Его давно уж червь в могиле гложет;
Не знаю; смело мне сказать, друзья,
Вы можете — не испугаюсь я,
И Лотта нет на свете! Смертный час
Бьет для собак так точно, как для нас,
Тем более для тех собак, конечно,
Которыя на разум лают вечно
И всех свободных немцев между нами
Охотно-б римскими поделали рабами.
А Масман с плоским носом? Он
Все жив еще или похоронен?
О, для меня пусть остается тайной,
Коль он издох! Иначе чрезвычайно,
До слез я огорчусь. О, да,
Пусть долгие еще года
На ножках маленьких он семенит по свету,
К всеобщей радости!.. Ах, я фигурку эту
Любил так долго! И до этих пор
Ее перед собой мой видит взор:
Хоть ростом крошечен, как точка,
Он пил, однако же, как бочка,
С студентами своими же — и раз
От пива юноши пришли в такой экстаз,
Что на гимнаста вдруг посыпались побои, —
Да и какие!.. Юные герои
Хотели доказать, что силу кулаков
Поныне, несмотря на ход веков,
Хранят Туснельдовы и Германовы внуки…
Германския невымытыя руки
Без перерыва колотили… Точно град
Ударов сыпался… Потом пинками в зад
Усердно угощали. И терпела
Все кляча бедная. «Предела
Нет изумленью моему, —
Воскликнул я к нему: —
Откуда у тебя терпенье
Переносить такое колоченье?
Ты — новый Брут!»
Но Масман отвечал мне: «Тут
Все делает количество большое».
Да, ; как нынешней весною
В Берлине уродились репа, огурцы?
А литераторы? Такие-ж молодцы,
Такие-ж бравые, как прежде, и поныне?
И гения попрежнему в помине
Меж ними нет? А впрочем, для чего
Нам гений? Лучше без него
Мы проживем, — нам более отрады
Доставят скромные и набожные взгляды;
И нравственные люди нам дадут
Хорошее, котораго в них много. Тут
Все делает количество большое.
А офицеры гвардии? Какое
Их поведенье? Все хранят
Надменный вид, нахальный взгляд
И узко зашнурованную талью?
Попрежнему всех прочих как «каналью»
Третируют? Смотрите, господа,
Поосторожнее, чтоб не стряслась беда!
Еще не прорвалась плотина, но
Уже трещит, трещит давно.
И Бранденбургския ворота по сю пору
Попрежнему широки и высоки. Скоро
Случиться может, что за них швырнуть
Вас всех и с принцем прусским. Тут
Все делает количество большое.
Никогда в моем воспоминании —
Будто бы из бронзы изваянье —
Не исчезнет обявленье это,
Что представила однажды мне газета
«Указатель Справок», — посвященный
Пруссии cтолице просвещенной.
О, дорогой Берлин мой! Знаю я,
Что будет вечно слава зеленеть твоя,
Как зелень «Лип» твоих не увидает…
Ну, что Тиргартен? Как он поживает?
По-прежнему ли в нем живет
Животное, что мирно пиво пьет
С блондинкою женой в краю благочестивом,
Где нравов чистота с холодным пивом.
Любезный мой Берлин! Теперь в кого
Ты сыплешь стрелы остроумья своего?
В мое ведь время у тебя в стенах
Лишь двое упражнялись в острота́х:
Высоцкий и известный принц наследный —
Тот, что теперь на троне. Бедный!
Он с той поры уж не острит,
И грустно голова с короною висит.
К монарху этому ведь слабость я питаю,
Отчасти схожи мы — я полагаю:
Талант, блестящий ум, — и я наверно
Народом управлял бы так же скверно.
Для нас равно противно, дико
Прекрасное чудовище — музы́ка;
Поэтому он протежирует без меры
Убийцу музыки — маэстро Мейербе́ра.
Что государь брал деньги от него —
Фальшивый слух. Ведь мало ли чего
Не принимаем мы на веру!
Ни гро́ша государь не стоит Мейерберу;
И наш маэстро, для него в Берлине
Дирижируя оперой, поныне
Всю плату тоже берет —
На место денег ордена, почет;
И он — я смело в этом поручусь —
Работает .
При мысли о тебе, Берлин родной,
И университет встает передо мной.
Там скачут мимо красные уланы,
Ревет труба, грохочут барабаны
И музыки солдатской звуки
Проходят даже в храм служителей науки.
Ну, как живется в нем профессорам,
По длинным более иль менее ушам,
Мне памятным? Слащавый, как конфет,
Изящный трубадур Пандект
Де-Савинии что делает? Быть может,
Его давно уж червь в могиле гложет;
Не знаю; смело мне сказать, друзья,
Вы можете — не испугаюсь я,
И Лотта нет на свете! Смертный час
Бьет для собак так точно, как для нас,
Тем более для тех собак, конечно,
Которые на разум лают вечно
И всех свободных немцев между нами
Охотно б римскими поделали рабами.
А Масман с плоским носом? Он
Все жив еще или похоронен?
О, для меня пусть остается тайной,
Коль он издох! Иначе чрезвычайно,
До слез я огорчусь. О, да,
Пусть долгие еще года
На ножках маленьких он семенит по свету,
К всеобщей радости!.. Ах, я фигурку эту
Любил так долго! И до этих пор
Ее перед собой мой видит взор:
Хоть ростом крошечен, как точка,
Он пил, однако же, как бочка,
С студентами своими же — и раз
От пива юноши пришли в такой экстаз,
Что на гимнаста вдруг посыпались побои, —
Да и какие!.. Юные герои
Хотели доказать, что силу кулаков
Поныне, несмотря на ход веков,
Хранят Туснельдовы и Германовы внуки…
Германские невымытые руки
Без перерыва колотили… Точно град
Ударов сыпался… Потом пинками в зад
Усердно угощали. И терпела
Все кляча бедная. «Предела
Нет изумленью моему, —
Воскликнул я к нему: —
Откуда у тебя терпенье
Переносить такое колоченье?
Ты — новый Брут!»
Но Масман отвечал мне: «Тут
Все делает количество большое».
Да, ; как нынешней весною
В Берлине уродились репа, огурцы?
А литераторы? Такие ж молодцы,
Такие ж бравые, как прежде, и поныне?
И гения по-прежнему в помине
Меж ними нет? А впрочем, для чего
Нам гений? Лучше без него
Мы проживем, — нам более отрады
Доставят скромные и набожные взгляды;
И нравственные люди нам дадут
Хорошее, которого в них много. Тут
Все делает количество большое.
А офицеры гвардии? Какое
Их поведенье? Все хранят
Надменный вид, нахальный взгляд
И узко зашнурованную талью?
По-прежнему всех прочих как «каналью»
Третируют? Смотрите, господа,
Поосторожнее, чтоб не стряслась беда!
Еще не прорвалась плотина, но
Уже трещит, трещит давно.
И Бранденбургские ворота по сю пору
По-прежнему широки и высоки. Скоро
Случиться может, что за них швырнуть
Вас всех и с принцем прусским. Тут
Все делает количество большое.