Снегом времени нас заносит — все больше белеем.
Многих и вовсе в этом снегу погребли.
Один за другим приближаемся к своим юбилеям,
белые, словно парусные корабли.И не трубы, не марши, не речи, не почести пышные.
И не флаги расцвечиванья, не фейерверки вслед.
Пятидесяти орудий залпы неслышные.
Пятидесяти невидимых молний свет.И три, навсегда растянувшиеся, минуты молчанья.
И вечным прощеньем пахнущая трава.
…Море Терпенья. Берег Забвенья. Бухта Отчаянья.
Последней Надежды туманные острова.И снова подводные рифы и скалы опасные.
И снова к глазам подступает белая мгла.
Ну, что ж, наше дело такое — плывите, парусные!
Может, еще и вправду земля кругла.И снова нас треплет качка осатанелая.
И оста и веста попеременна прыть.
…В белом снегу, как в белом тумане, флотилия белая.
Неведомо, сколько кому остается плыть.Белые хлопья вьются над нами, чайки летают.
След за кормою, тоненькая полоса.
В белом снегу, как в белом тумане, медленно тают
попутного ветра не ждущие паруса.
В ожидании дел невиданных
из чужой страны
в сапогах, под Берлином выданных,
я пришел с войны.Огляделся.
Над белым бережком
бегут облака.
Горожанки проносят бережно
куски молока.И скользят,
на глаза на самые
натянув платок.
И скрежещут полозья санные,
и звенит ледок.Очень белое все
и светлое —
ах, как снег слепит!
Начинаю житье оседлое —
позабытый быт.Пыль очищена,
грязь соскоблена —
и конец войне.
Ничего у меня не скоплено,
все мое — на мне.Я себя в этом мире пробую,
я вхожу в права —
то с ведерком стою над прорубью,
то колю дрова.Растолку картофель отваренный —
и обед готов.
Скудно карточки отоварены
хлебом тех годов.Но шинелка на мне починена,
нигде ни пятна.
Ребятишки глядят почтительно
на мои ордена.И пока я гремлю,
орудуя
кочергой в печи,
все им чудится:
бьют орудия,
трубят трубачи.Но снежинок ночных кружение,
заоконный свет —
словно полное отрешение
от прошедших лет.Ходят ходики полусонные,
и стоят у стены
сапоги мои, привезенные
из чужой страны.
Как зарок от суесловья, как залог
и попытка мою душу уберечь,
в эту книгу входит море — его слог,
его говор, его горечь, его речь.Не спросившись, разрешенья не спросив,
вместе с солнцем, вместе в ветром на паях,
море входит в эту книгу, как курсив,
как случайные пометки на полях.Как пометки — эти дюны, эта даль,
сонных сосен уходящий полукруг…
Море входит в эту книгу, как деталь,
всю картину изменяющая вдруг.Всю картину своим гулом окатив,
незаметно проступая между строк,
море входит в эту книгу, как мотив
бесконечности и судеб и дорог.Бесконечны эти дюны, этот бор,
эти волны, эта темная вода…
Где мы виделись когда-то? Невермор.
Где мы встретимся с тобою? Никогда.Это значит, что бессрочен этот срок.
Это время не беречься, а беречь.
Это северное море между строк,
его говор, его горечь, его речь.Это север, это северные льды,
сосен северных негромкий разговор.
Голос камня, голос ветра и воды,
голос птицы из породы Невермор.
Годы двадцатые и тридцатые,
словно кольца пружины сжатые,
словно годичные кольца,
тихо теперь покоятся
где-то во мне,
в глубине.
Строгие годы сороковые,
годы,
воистину
роковые,
сороковые,
мной не забытые,
словно гвозди, в меня забитые,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Пятидесятые,
шестидесятые,
словно высоты, недавно взятые,
еще остывшие не вполне,
тихо сегодня живут во мне,
в глубине.
Семидесятые годы идущие,
годы прошедшие,
годы грядущие
больше покуда еще вовне,
но есть уже и во мне.
Дальше — словно в тумане судно,
восьмидесятые —
даль в снегу,
и девяностые —
хоть и смутно,
а все же представить еще могу,
Но годы двухтысячные
и дале —
не различимые мною дали —
произношу,
как названья планет,
где никого пока еще нет
и где со временем кто-то будет,
хотя меня уже там не будет.
Их мой век уже не захватывает —
произношу их едва дыша —
год две тысячи —
сердце падает
и замирает душа.
Замирая, следил, как огонь подступает к дровам.
Подбирал тебя так, как мотив подбирают к словам.Было жарко поленьям, и пламя гудело в печи.
Было жарко рукам и коленям сплетаться в ночи… Ветка вереска, черная трубочка, синий дымок.
Было жаркое пламя, хотел удержать, да не мог.Ах, мотивчик, шарманка, воробышек, желтый скворец —
упорхнул за окошко, и песенке нашей конец.Доиграла шарманка, в печи догорели дрова.
Как трава на пожаре, остались от песни слова.Ни огня, ни пожара, молчит колокольная медь.
А словам еще больно, словам еще хочется петь.Но у Рижского взморья все тише стучат поезда.
В заметенном окне полуночная стынет звезда.Возле Рижского взморья, у кромки его берегов,
опускается занавес белых январских снегов.Опускается занавес белый над сценой пустой.
И уходят волхвы за неверной своею звездой.Остывает залив, засыпает в заливе вода.
И стоят холода, и стоят над землей холода.
И убивали, и ранили
пули, что были в нас посланы.
Были мы в юности ранними,
стали от этого поздними.
Вот и живу теперь — поздний.
Лист раскрывается — поздний.
Свет разгорается — поздний.
Снег осыпается — поздний.
Снег меня будит ночами.
Войны снятся мне ночами.
Как я их скину со счета?
Две у меня за плечами.
Были ранения ранние.
Было призвание раннее.
Трудно давалось прозрение.
Поздно приходит признание.
Я все нежней и осознанней
это люблю поколение.
Жестокое это каление.
Светлое это горение.
Сколько по свету кружили
Вплоть до победы — служили.
После победы — служили.
Лучших стихов не сложили.
Вот и живу теперь — поздний.
Лист раскрывается — поздний.
Свет разгорается — поздний.
Снег осыпается — поздний.
Лист мой по ветру не вьется —
крепкий, уже не сорвется.
Свет мой спокойно струится —
ветра уже не боится.
Снег мой растет, нарастает —
поздний, уже не растает.
…И уже мои волосы — ах, мои бедные кудри! —
опадать начинают,
как осенние первые листья
в тишине опадают.
Дух увяданья, звук опаданья неразличимый
исподтишка подступает,
подкрадывается незаметно.
Лист опадает, лес опадает, звук опаданья неразличимый
в ушах моих отдается подобно грому,
подобно обвалу и камнепаду,
подобно набату.
Катя, спаси меня! Аня, спаси меня! Оля, спаси меня! —
губы мои произносят неслышно —
да нет, это листья,
их шорох, их шелест,
а чудится мне,
будто я говорю,
будто криком кричу я.
Лес опадает, лист опадает, падает, кружится
лист одинокий,
мгновенье еще,
и уже он коснется земли.
Но — неожиданно, вдруг, восходящим потоком
внезапно подхватит его,
и несет,
и возносит все выше и выше
в бездонное небо,
и — ничего нет, наверно, прекрасней на свете,
чем эта горчащая радость
внезапного взлета
за миг до паденья.
Что я знаю про стороны света?
Вот опять, с наступлением дня,
недоступные стороны света,
как леса, обступают меня.
Нет, не те недоступные земли,
где дожди не такие, как тут,
где живут носороги и зебры
и тюльпаны зимою цветут,
где лежат на волнах кашалоты,
где на ветках сидят какаду…
Я сегодня иные широты
и долготы имею в виду.Вот в распахнутой раме рассвета
открываются стороны света.
Сколько их?
Их никто не считал.
Открывается Детство,
и Старость.
И высокие горы Усталость.
И Любви голубая дорога.
И глухие низины Порока.
И в тумане багровом Война —
есть такая еще сторона
с небесами багрового цвета.
Мы закроем вас,
темные стороны света! Сколько есть неоткрытых сторон!
Все они обступают меня,
проступают во мне,
как узоры на зимнем окне,
очень медленно тают,
и вновь открываются
в раме рассвета
неоткрытые стороны света.
Светлый праздник бездомности,
тихий свет без огня.
Ощущенье бездонности
августовского дня.Ощущенье бессменности
пребыванья в тиши
и почти что бессмертности
своей грешной души.Вот и кончено полностью,
вот и кончено с ней,
с этой маленькой повестью
наших судеб и дней, наших дней, перемеченных
торопливой судьбой,
наших двух переменчивых,
наших судеб с тобой.Полдень пахнет кружением
дальних рощ и лесов.
Пахнет вечным движением
привокзальных часов.Ощущенье беспечности,
как скольженье на льду.
Запах ветра и вечности
от скамеек в саду.От рассвета до полночи
тишина и покой.
Никакой будто горечи
и беды никакой.Только полночь опустится,
как догадка о том,
что уже не отпустится
ни сейчас, ни потом, что со счета не сбросится
ни потом, ни сейчас
и что с нас еще спросится,
еще спросится с нас.
Люблю осеннюю Москву
в ее убранстве светлом,
когда утрами жгут листву,
опавшую под ветром.
Огромный медленный костер
над облетевшим садом
похож на стрельчатый костел
с обугленным фасадом.
А старый клен совсем поник,
стоит, печально горбясь…
Мне кажется, своя у них,
своя у листьев гордость.
Ну что с того, ну что с того,
что смяты и побиты!
В них есть немое торжество
предчувствия победы.
Они полягут в чернозем,
собой его удобрят,
но через много лет и зим
потомки их одобрят,
Слезу ненужную утрут,
и в юном трепетанье
вся неоправданность утрат
получит оправданье…
Парит, парит гусиный клин,
за тучей гуси стонут.
Горит, горит осенний клен,
золою листья станут.
Ветрами старый сад продут,
он расстается с летом.
А листья новые придут,
придут за теми следом.
Не березы, не рябины
и не черная изба —
всё топазы, всё рубины,
всё узорная резьба.
В размышленья погруженный
средь музейного добра,
вдруг я замер,
отраженный
в личном зеркале Петра.
Это вправду поражало:
сколько лет ни утекло,
все исправно отражало
беспристрастное стекло —
серебро щитов и сабель,
и чугунное литье,
и моей рубахи штапель,
и обличие мое…
Шел я улицей ночною,
раздавался гул шагов,
и мерцало надо мною
небо тысячи веков,
И под этим вечным кровом
думал я, спеша домой,
не о зеркале Петровом —
об истории самой,
о путях ее негладких,
о суде ее крутом,
без опаски,
без оглядки
перед плахой и кнутом.
Это помнить не мешает,
сколько б лет ни утекло, -
все исправно отражает
неподкупное стекло!
Моя любовь к тебе — как горная вершина
или волна солоноватая морская.
Все, чем я жил и чем живу, она вершила,
ни на минуту от себя не отпуская.Я видел, как она растет и как шагает,
то сокрушительна, а то нетороплива.
Она то стужей леденит, то обжигает,
пора прилива у нее, пора отлива.Она не бросит ни за что, но и не просит
бежать за ней, когда за дверью непогода.
Она раскинется тайгой, где нету просек,
а то прикинется рекой, где нету брода.А ты все так же дорожишь лишь небом синим.
Зачем ты веришь в эту ложь, не понимаю,
и так растерянно дрожишь под небом зимним,
и так испуганно живешь от мая к маю.
Грач над березовой чащей.
Света и сумрака заговор.
Вечно о чем-то молчащий,
неразговорчивый загород.
Лес меня ветками хлещет
в сумраке спутанной зелени.
Лес меня бережно лечит
древними мудрыми зельями.
Мятой травою врачует —
век исцеленному здравствовать,
посох дорожный вручает —
с посохом по лесу странствовать…
Корни замшелого клена
сучьями трогаю голыми,
и откликается крона
дальними строгими гулами.
Резко сгущаются тени,
перемещаются линии.
Тихо шевелятся в тине
странные желтые лилии.
Гром осыпается близко,
будит округу уснувшую.
Щурюсь от быстрого блеска.
Слушаю.
Слушаю.
Слушаю.
Каждый выбирает для себя
женщину, религию, дорогу.
Дьяволу служить или пророку —
каждый выбирает для себя.
Каждый выбирает по себе
слово для любви и для молитвы.
Шпагу для дуэли, меч для битвы
каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает по себе.
Щит и латы. Посох и заплаты.
Мера окончательной расплаты.
Каждый выбирает по себе.
Каждый выбирает для себя.
Выбираю тоже — как умею.
Ни к кому претензий не имею.
Каждый выбирает для себя.
Вот приходит замысел рисунка.
Поединок сердца и рассудка.Иногда рассудок побеждает:
он довольно трезво рассуждает, здравые высказывает мысли —
ну, и побеждает в этом смысле… Сердце бьется, сердце не сдается,
ибо сердце сердцем остается.Пусть оно почаще побеждает!
Это как-то больше убеждает.