Я научность марксистскую пестовал,
Даже точками в строчке не брезговал.
Запятым по пятам, а не дуриком,
Изучам «Капитал» с «Анти-Дюрингом».
Не стесняясь мужским своим признаком,
Наряжался на праздники «Призраком»,
И повсюду, где устно, где письменно,
Утверждал я, что все это истинно.
От сих до сих, от сих до сих, от сих до сих,
И пусть я псих, а кто не псих? А вы не псих?
Но недавно случилась история —
Я купил радиолу «Эстония»,
И в свободный часок на полчасика
Я прилег позабавиться классикой.
Ну, гремела та самая опера,
Где Кармен свово бросила опера,
А когда откричал Эскамилио,
Вдруг своё я услышал фамилиё.
Ну, черт-то что, ну, черт-те что, ну, черт-те что!
Кому смешно, мне не смешно. А вам смешно?
Гражданин, мол, такой-то и далее —
Померла у вас тетка в Фингалии,
И по делу той тети Калерии
Ожидают вас в Инюрколлегии.
Ох, и вскинулся я прямо на дыбы:
Ох, не надо бы вслух, ох, не надо бы!
Больно тема какая-то склизкая,
Не марксистская, ох, не марксистская!
Ну прямо срам, ну прямо срам, ну, стыд и срам!
А я ведь сам почти что зам! А вы на зам?
Ну, промаялся ночь как в холере я,
Подвела меня падла Калерия!
Ну, жена тоже плачет, печалится —
Культ — не культ, а чего не случается?!
Ну, бельишко в портфель, щетка, мыльница, —
Если сразу возьмут, чтоб не мыкаться.
Ну, являюсь, дрожу аж по потрохи,
А они меня чуть что не под руки.
И смех и шум, и смех и шум, и смех и шум!
А я стою — и ни бум-бум. А вы — бум-бум?
Первым делом у нас — совещание,
Зачитали мне вслух завещание —
Мол, такая-то, имя и отчество,
В трезвой памяти, все честью по чести,
Завещаю, мол, землю и фабрику
Не супругу, засранцу и бабнику,
А родной мой племянник Володечка
Пусть владеет всем тем на здоровьечко!
Вот это да, вот это да, вот это да?
Выходит так, что мне — ТУДА! А вам куда?
Ну, являюсь на службу я в пятницу,
Посылаю начальство я в задницу,
Мол, привет, по добру, по спокойненьку,
Ваши сто мне — как насморк покойнику!
Пью субботу я, пью воскресение,
Чуть посплю — и опять в окосение.
Пью за родину, и за не родину,
И за вечную память за тетину.
Ну, пью и пью, а после счет, а после счет,
А мне б не счет, а мне б еще. И вам еще?
В общем, я за усопшую тетеньку
Пропил с книжки последнюю сотенку,
А как встал, так друзья мои, бражники,
Прямо все как один за бумажники:
— Дорогой ты наш, бархатный, саржевый,
Ты не брезговой, Вова, одалживай! —
Мол, сочтемся когда-нибудь дружбою,
Мол, пришлешь нам, что будет ненужное.
Ну, если так, то гран мерси, то гран мерси,
А я за это вам джерси. И вам — джерси.
Наодалживал, в общем, до тыщи я,
Я ж отдам, слава Богу, не нищий я,
А уж с тыщи-то рад расстараться я —
И пошла ходуном ресторация…
С контрабаса на галстук — басовую!
Не «Столичную» пьем, а «Особую»!
И какие-то две с перманентиком
Все назвать норовят меня Эдиком.
Гуляем день, гуляем ночь, и снова ночь,
А я не прочь, и вы не прочь, и все не прочь.
С воскресенья и до воскресения
Шло у нас вот такое веселие,
А очухался чуть к понедельнику,
Сел глядеть передачу по телику.
Сообщает мне дикторша новости
Про успехи в космической области,
А потом:
— Передаем сообщение из-за границы. Революция
в Фингалии! Первый декрет народной власти —
о национализации земель, фабрик, заводов и всех
прочих промышленных предприятий. Народы Советского
Союза приветствуют и поздравляют народ Фингалии с победой!
Я гляжу на экран, как на рвотное:
То есть как это так, все народное?
Это ж наше, кричу, с тетей Калею,
Я ж за этим собрался в Фингалию!
Негодяи, бандиты, нахалы вы!
Это все, я кричу, штучки Карловы!
…Ох, нет на свете печальнее повести,
Чем об этой прибавочной стоимости!
А я ж ее от сих до сих, от сих до сих!
И вот теперь я полный псих!
А кто не псих?!
Посвящается Льву Копелеву
…Мне рассказывали, что любимой мелодией лагерного
начальства в Освенциме, мелодией, под которую отправляли
на смерть очередную партию заключенных, была песенка
«Тум-балалайка», которую обычно исполнял оркестр
заключенных.
…«Червоны маки на Монте-Косино» — песня польского
Сопротивления.
…«Неизвестный», увенчанный славою бранной!
Удалец-молодец или горе-провидец?!
И склоняют колени под гром барабанный
Перед этой загадкой главы правительств!
Над немыми могилами — воплем! — надгробья…
Но порою надгробья — не суть, а подобья,
Но порой вы не боль, а тщеславье храните —
Золоченые буквы на черном граните!..
Все ли про то спето?
Все ли навек — с болью?
Слышишь, труба в гетто
Мертвых зовет к бою!
Пой же, труба, пой же,
Пой о моей Польше,
Пой о моей маме —
Там, в выгребной яме!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
А купцы приезжают в Познань,
Покупают меха и мыло…
Подождите, пока не поздно,
Не забудьте, как это было!
Как нас черным огнем косило
В той последней слепой атаке…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Как мы падали в эти маки!..
А на ярмарке — все красиво,
И шуршат то рубли, то марки…
«Маки, маки на Монте-Кассино»,
Ах, как вы почернели, маки!
Но зовет труба в рукопашный,
И приказывает — воюйте!
Пой же, пой нам о самой страшной,
Самой твердой в мире валюте!..
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
Помнишь, как шел ошалелый паяц
Перед шеренгой на аппельплац,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
В газовой камере — мертвые в пляс…
А вот еще:
В мазурочке
То шагом, то ползком
Отправились два урочки
В поход за «языком»!
В мазурочке, в мазурочке
Нафабрены усы,
Затикали в подсумочке
Трофейные часы!
Мы пьем, гуляем в Познани
Три ночи и три дня…
Ушел он неопознанный,
Засек патруль меня!
Ой, зори бирюзовые,
Закаты — анилин!
Пошли мои кирзовые
На город на Берлин!
Грома гремят басовые
На линии огня,
Идут мои кирзовые,
Да только без меня!..
Там у речной излучины
Зеленая кровать,
Где спит солдат обученный,
Обстрелянный, обученный
Стрелять и убивать!
Среди пути прохожего —
Последний мой постой,
Лишь нету, как положено,
Дощечки со звездой.
Ты не печалься, мама родная,
Ты спи спокойно, почивай!
Прости-прощай разведка ротная,
Товарищ Сталин, прощевай!
Ты не кручинься, мама родная,
Как говорят, судьба слепа,
И может статься, что народная
Не зарастет ко мне тропа…
А еще:
Где бродили по зоне КаЭРы*,
Где под снегом искали гнилые коренья,
Перед этой землей — никакие премьеры,
Подтянувши штаны, не преклонят колени!
Над сибирской Окою, над Камой, над Обью,
Ни венков, ни знамен не положат к надгробью!
Лишь, как Вечный огонь, как нетленная слава —
Штабеля! Штабеля! Штабеля лесосплава!
Позже, друзья, позже,
Кончим навек с болью,
Пой же, труба, пой же!
Пой, и зови к бою!
Медною всей плотью
Пой про мою Потьму!
Пой о моем брате —
Там, в ледяной пади!..
Ах, как зовет эта горькая медь
Встать, чтобы драться, встать, чтобы сметь!
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Песня, с которой шли вы на смерть!
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка,
Тум-балалайка, шпил балалайка,
Рвется и плачет сердце мое!
*КаЭРы — заключенные по 58 статье (контрреволюционеры)
Ой, ну что ж тут говорить, что ж тут спрашивать?
Вот стою я перед вами, словно голенький.
Да, я с Нинулькою гулял с тетипашиной,
И в «Пекин» ее водил, и в Сокольники.
Поясок ей подарил поролоновый
И в палату с ней ходил в Грановитую.
А жена моя, товарищ Парамонова,
В это время находилась за границею.
А вернулась, ей привет — анонимочка:
Фотоснимок, а на нем — я да Ниночка!..
Просыпаюсь утром — нет моей кисочки,
Ни вещичек ее, ни записочки!
Нет как нет,
Ну, прямо — нет как нет!
Я к ней в ВЦСПС, в ноги падаю,
Говорю, что все во мне переломано.
Не серчай, что я гулял с этой падлою,
Ты прости меня, товарищ Парамонова!
А она как закричит, вся стала черная:
— Я на слеза на твои — ноль внимания!
И ты мне лазаря не пой, я ученая,
Ты людям все расскажи на собрании!
И кричит она, дрожит, голос слабенький…
А холуи уж тут как тут, каплют капельки:
И Тамарка Шестопал, и Ванька Дерганов,
И еще тот референт, что из органов,
Тут как тут,
Ну, прямо, тут как тут!
В общем, ладно, прихожу на собрание.
А дело было, как сейчас помню, первого.
Я, конечно, бюллетень взял заранее
И бумажку из диспансера нервного.
А Парамонова, гляжу, в новом шарфике,
А как увидела меня — вся стала красная.
У них первый был вопрос — «Свободу Африке!»,
А потом уж про меня — в части «разное».
Ну, как про Гану — все буфет за сардельками,
Я и сам бы взял кило, да плохо с деньгами,
А как вызвали меня, я свял от робости,
А из зала мне кричат: «Давай подробности!»
Все, как есть,
Ну, прямо — все, как есть!
Ой, ну что тут говорить, что ж тут спрашивать?
Вот стою я перед вами, словно голенький.
Да, я с племянницей гулял с тетипашиной,
И в «Пекин» ее водил, и в Сокольники.
И в моральном, говорю, моем облике
Есть растленное влияние Запада.
Но живем ведь, говорю, не на облаке,
Это ж только, говорю, соль без запаха!
И на жалость я их брал, и испытывал,
И бумажку, что я псих, им зачитывал.
Ну, поздравили меня с воскресением:
Залепили строгача с занесением!
Ой, ой, ой,
Ну, прямо — ой, ой, ой…
Взял я тут цветов букет покрасивее,
Стал к подъезду номер семь, для начальников.
А Парамонова, как вышла — стала синяя,
Села в «Волгу» без меня и отчалила!
И тогда прямым путем в раздевалку я
И тете Паше говорю: мол, буду вечером.
А она мне говорит: «С аморалкою
Нам, товарищ дорогой, делать нечего.
И племянница моя, Нина Саввовна,
Она думает как раз то же самое,
Она всю свою морковь нынче продала
И домой по месту жительства отбыла».
Вот те на,
Ну, прямо — вот те на!
Я иду тогда в райком, шлю записочку:
Мол, прошу принять по личному делу я.
А у Грошевой как раз моя кисочка,
Как увидела меня — вся стала белая!
И сидим мы у стола с нею рядышком,
И с улыбкой говорит товарищ Грошева:
— Схлопотал он строгача — ну и ладушки,
Помиритесь вы теперь по-хорошему!
И пошли мы с ней вдвоем, как по облаку,
И пришли мы с ней в «Пекин» рука об руку,
Она выпила дюрсо, а я перцовую
За советскую семью образцовую!
Вот и все!
История одной любви, или
Как все это было на самом деле (Рассказ закройщика)
Ну, была она жуткою шельмою,
Одевалась в джерси и мохер,
И звалась она дамочкой Шейлою,
На гнилой иностранный манер.
Отличалась упрямством отчаянным —
Что захочем, мол, то и возьмем…
Ее маму за связь с англичанином
Залопатили в сорок восьмом.
Было все — и приютская коечка,
Фотоснимочки в профиль и в фас,
А по ней и не скажешь нисколечко,
Прямо дамочка — маде ин Франс!
Не стирала по знакомым пеленки,
А служила в ателье на приемке,
Оформляла исключительно шибко,
И очки еще носила для шика.
И оправа на очках роговая, —
Словом, дамочка вполне роковая,
Роковая, говорю, роковая,
Роковая, прямо, как таковая!
Только сердце ей, вроде как, заперли,
На признанья смеялась — вранье!
Два закройщика с брючником запили
Исключительно из-за нее.
Не смеяться, надо — молиться ей,
Жизнь ее и прижала за то,
Вот однажды сержант из милиции
Сдал в пошив ей букле на пальто.
И она, хоть прикинулась чинною,
Но бросала украдкою взгляд,
Был и впрямь он заметным мужчиною —
Рост четвертый, размер пятьдесят.
И начались тут у них трали-вали,
Совершенно, то есть, стыд потеряли,
Позабыли, что для нашей эпохи
Не годятся эти «ахи» да «охи».
Он трезвонит ей, от дел отвлекает,
Сообщите, мол, как жизнь протекает?
Протекает, говорит, протекает…
Мы-то знаем — на чего намекает!
Вот однажды сержант из милиции
У «Динамо» стоял на посту,
Натурально, при всёй амуниции,
Со свистком мелодичным во рту.
Вот он видит — идет его Шейлочка
И, заметьте, идет не одна!
Он встряхнул головой хорошенечко, —
Видит — это и вправду она.
И тогда, как алкаш на посудинку,
Невзирая на свист и гудки,
Он бросается к Шейлину спутнику
И хватает его за грудки!
Ой, сержант, вы пальцем в небо попали!
То ж не хахаль был, а Шейлин папаня!
Он приехал повидаться с дочуркой
И не ждал такой проделки нечуткой!
Он приехал из родимого Глазго,
А ему суют по рылу, как назло,
Прямо назло, говорю, прямо назло,
Прямо ихней пропаганде, как масло!
Ну, начались тут трения с Лондоном,
Взяли наших посольских в клещи!
Раз, мол, вы оскорбляете лорда нам,
Мы вам тоже написаем в щи!
А как приняли лорды решение
Выслать этих, и третьих, и др., —
Наш сержант получил повышение,
Как борец за прогресс и за мир!
И никто и не вспомнил о Шейлочке,
Только брючник надрался — балда!
Ну, а Шейлочку в «раковой шеечке»
Увезли неизвестно куда!
Приходили два хмыря из Минздрава —
Чуть не сутки проторчали у зава,
Он нам после доложил на летучке,
Что у ней, мол, со здоровием лучше.
Это ж с психа, говорит, ваша дружба
Не встречала в ней ответа, как нужно!
Так, как нужно, говорит, так, как нужно …
Ох, до чего ж все, братцы, тошно и скушно!
…Когда переезжали через Неву, Пушкин
шутливо спросил:
— Уж не в крепость ли ты меня везешь?
— Нет, — ответил Данзас, — просто через
крепость на Черную речку самая близкая
дорога!
Записано В.А. Жуковским со слов
секунданта Пушкина — Данзаса…
То было в прошлом феврале
И то и дело
Свеча горела на столе…
Б.Пастернак…
Мурка, не ходи, там сыч,
На подушке вышит!
А. Ахматова
Не жалею ничуть, ни о чем, ни о чем не жалею,
Ни границы над сердцем моим не вольны,
ни года!
Так зачем же я вдруг при одной только мысли
шалею,
Что уже никогда, никогда…
Боже мой, никогда!..
Погоди, успокойся, подумай —
А что — никогда?!
Широт заполярных метели,
Тарханы, Владимир, Ирпень —
Как много мы не доглядели,
Не поздно ль казниться теперь?!
Мы с каждым мгновеньем бессильней,
Хоть наша вина не вина,
Над блочно-панельной Россией,
Как лагерный номер — луна.
Обкомы, горкомы, райкомы,
В подтеках снегов и дождей.
В их окнах, как бельма тархомы
(Давно никому не знакомы),
Безликие лики вождей.
В их залах прокуренных — волки
Пинают людей, как собак,
А после те самые волки
Усядутся в черные «Волги»,
Закурят вирджинский табак.
И дач государственных охра
Укроет посадских светил
И будет мордастая ВОХРа
Следить, чтоб никто не следил.
И в баньке, протопленной жарко,
Запляшет косматая чудь…
Ужель тебе этого жалко?
Ни капли не жалко, ничуть!
Я не вспомню, клянусь, я и в первые годы не
вспомню,
Севастопольский берег,
Почти небывалую быль.
И таинственный спуск в Херсонесскую
каменоломню,
И на детской матроске —
Эллады певучую пыль.
Я не вспомню, клянусь!
Ну, а что же я вспомню?
А что же я вспомню?
Усмешку
На гладком чиновном лице,
Мою неуклюжую спешку
И жалкую ярость в конце.
Я в грусть по березкам не верю,
Разлуку слезами не мерь.
И надо ли эту потерю
Приписывать к счету потерь?
Как каменный лес, онемело,
Стоим мы на том рубеже,
Где тело — как будто не тело,
Где слово — не только не дело,
Но даже не слово уже.
Идут мимо нас поколенья,
Проходят и машут рукой.
Презренье, презренье, презренье,
Дано нам, как новое зренье
И пропуск в грядущий покой!
А кони?
Крылатые кони,
Что рвутся с гранитных торцов,
Разбойничий посвист погони,
Игрушечный звон бубенцов?!
А святки?
А прядь полушалка,
Что жарко спадает на грудь?
Ужель тебе этого жалко?
Не очень…
А впрочем — чуть-чуть!
Но тает февральская свечка,
Но спят на подушке сычи,
Но есть еще Черная речка,
Но есть еще Черная речка,
Но — есть — еще — Черная речка…
Об этом не надо!
Молчи!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами!
Сколько раз вас морочали, мяли, ворочали,
Сколько раз соблазняли соблазнами тщетными…
И как черти вы злы, и как ветер отходчивы,
И — скупцы! — до чего ж вы бываете щедрыми!
Она стоит — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
А может, это поручни…
Да, впрочем, все равно!
И спать ложилась — к полночи,
И поднялась — темно.
Всю жизнь жила — не охала,
Не крыла белый свет.
Два сына было — сокола,
Обоих нет как нет!
Один убит под Вислою,
Другого хворь взяла!
Она лишь зубы стиснула —
И снова за дела.
А мужа в Потьме льдиною
Распутица смела.
Она лишь брови сдвинула —
И снова за дела.
А дочь в больнице с язвою,
А сдуру запил зять…
И, думая про разное, —
Билет забыла взять.
И тут один — с авоською
И в шляпе, паразит! —
С ухмылкою со свойскою
Геройски ей грозит!
Он палец указательный
Ей чуть не в нос сует:
— Какой, мол, несознательный,
Еще, мол, есть народ!
Она хотела высказать:
— Задумалась, прости!
А он, как глянул искоса,
Как сумку сжал в горсти
И — на одном дыхании
Сто тысяч слов подряд!
(«Чем в шляпе — тем нахальнее!» —
Недаром говорят!)
Он с рожею канальскою
Гремит на весь вагон,
Что с кликой, мол, китайскою
Стакнулся Пентагон!
Мы во главе истории,
Нам лупят в лоб шторма,
А есть еще, которые
Все хочут задарма!
Без нас — конец истории,
Без нас бы мир ослаб!
А есть еще, которые
Все хочут цап-царап!
Ты, мать, пойми: неважно нам,
Что дурость — твой обман.
Но — фигурально — кажному
Залезла ты в карман!
Пятак — монетка малая,
Ей вся цена — пятак,
Но с неба каша манная
Не падает за так!
Она любому лакома,
На кашу кажный лих!..
И тут она заплакала,
И весь вагон затих.
Стоит она — печальница
Всех сущих на земле,
Стоит, висит, качается
В автобусной петле.
Бегут слезинки скорые,
Стирает их кулак…
И вот вам — вся история,
И ей цена — пятак!
Я люблю вас — глаза ваши, губы и волосы,
Вас, усталых, что стали до времени старыми,
Вас, убогих, которых газетные полосы
Что ни день — то бесстыдными славят фанфарами.
И пускай это время в нас ввинчено штопором,
Пусть мы сами почти до предела заверчены,
Но оставьте, пожалуйста, бдительность «операм»!
Я люблю вас, люди!
Будьте доверчивы!
Поколение обреченных!
Как недавно — и ох как давно, —
Мы смешили смешливых девчонок,
На протырку ходили в кино.
Но задул сорок первого ветер —
Вот и стали мы взрослыми вдруг.
И вколачивал шкура-ефрейтор
В нас премудрость науки наук.
О, суконная прелесть устава —
И во сне позабыть не моги,
Что любое движенье направо
Начинается с левой ноги.
А потом в разноцветных нашивках
Принесли мы гвардейскую стать,
И женились на разных паршивках,
Чтобы все поскорей наверстать.
И по площади Красной, шалея,
Мы шагали — со славой на «ты», —
Улыбался нам Он с мавзолея,
И охрана бросала цветы.
Ах, как шаг мы печатали браво,
Как легко мы прощали долги!..
Позабыв, что движенье направо
Начинается с левой ноги.
Что же вы присмирели, задиры?!
Не такой нам мечтался удел.
Как пошли нас судит дезертиры,
Только пух, так сказать, полетел.
— Отвечай, солдат, как есть на духу!
Отвечай, солдат, как есть на духу!
Отвечай, солдат, как есть на духу!
Ты кончай, солдат, нести чепуху:
Что от Волги, мол, дошел до Белграда,
Не искал, мол, ни чинов, ни разживу…
Так чего же ты не помер, как надо,
Как положено тебе по ранжиру?
Еле слышно отвечает солдат,
Еле слышно отвечает солдат,
Еле слышно отвечает солдат:
— Ну, не вышло помереть, виноват.
Виноват, что не загнулся от пули,
Пуля-дура не в того угодила.
Это вроде как с наградами в ПУРе,
Вот и пули на меня не хватило!
— Все морочишь нас, солдат, стариной?!
Все морочишь нас, солдат, стариной!
Все морочишь нас, солдат, стариной —
Бьешь на жалость, гражданин строевой!
Ни деньжат, мол, ни квартирки отдельной,
Ничего, мол, нет такого в заводе,
И один ты, значит, вроде идейный,
А другие, значит, вроде Володи!
Ох, лютует прокурор-дезертир!
Ох, лютует прокурор-дезертир!
Ох, лютует прокурор-дезертир! —
Припечатает годкам к десяти!
Ах, друзья ж вы мои, дуралеи, —
Снова в грязь непроезжих дорог!
Заколюченные парарллели
Преподали нам славных урок —
Не делить с подонками хлеба,
Перед лестью не падать ниц
И не верить ни в чистое небо,
Ни в улыбку сиятельных лиц.
Пусть опять нас тетешкает слава,
Пусть друзьями назвались враги, —
Помним мы, что движенье направо
Начинается с левой ноги!
Здесь в окне, по утрам, просыпается свет,
Здесь мне все, как слепому, на ощупь знакомо…
Уезжаю из дома!
Уезжаю из дома!
Уезжаю из дома, которого нет.
Это дом и не дом. Это дым без огня.
Это пыльный мираж или Фата-Моргана.
Здесь Добро в сапогах, рукояткой нагана
В дверь стучало мою, надзирая меня.
А со мной кочевало беспечное Зло,
Отражало вторженья любые попытки,
И кофейник с кастрюлькой на газовой плитке
Не дурили и знали свое ремесло.
Все смешалось — Добро, Равнодушие, Зло.
Пел сверчок деревенский в московской квартире.
Целый год благодати в безрадостном мире —
Кто из смертных не скажет, что мне повезло?!
И пою, что хочу, и кричу, что хочу,
И хожу в благодати, как нищий в обновке.
Пусть движенья мои в этом платье неловки —
Я себе его сам выбирал по плечу!
Но Добро, как известно, на то и Добро,
Чтоб уметь притвориться и добрым, и смелым,
И назначить, при случае, черное — белым,
И веселую ртуть превращать в серебро.
Все причастно Добру,
Все подвластно Добру.
Только с этим Добрынею взятки не гладки.
И готов я бежать от него без оглядки
И забиться, зарыться в любую нору!..
Первым сдался кофейник:
Его разнесло,
Заливая конфорки и воздух поганя…
И Добро прокричало, гремя сапогами,
Что во всем виновато беспечное Зло!
Представитель Добра к нам пришел поутру,
В милицейской (почудилось мне) плащ-палатке…
От такого, попробуй — сбеги без оглядки,
От такого, поди-ка, заройся в нору!
И сказал Представитель, почтительно строг,
Что дела выездные решают в ОВИРе,
Но что Зло не прописано в нашей квартире,
И что сутки на сборы — достаточный срок!
Что ж, прощай, мое Зло!
Мое доброе Зло!
Ярым воском закапаны строчки в псалтыри.
Целый год благодати в безрадостном мире —
Кто из смертных не скажет, что мне повезло!
Что ж, прощай и — прости!
Набухает зерно.
Корабельщики ладят смоленые доски.
И страницы псалтыри — в слезах, а не в воске,
И прощальное в кружках гуляет вино!
Я растил эту ниву две тысячи лет —
Не пора ль поспешить к своему урожаю?!
Не грусти!
Я всего лишь навек уезжаю
От Добра и из дома —
Которого нет!
Апрельской ночью Леночка
Стояла на посту.
Красоточка-шатеночка
Стояла на посту.
Прекрасная и гордая,
Заметна за версту,
У выезда из города
Стояла на посту.
Судьба милиционерская —
Ругайся цельный день,
Хоть скромная, хоть дерзкая —
Ругайся цельный день.
Гулять бы ей с подругами
И нюхать бы сирень!
А надо с шоферюгами
Ругаться цельный день
Итак, стояла Леночка,
Милиции сержант,
Останкинская девочка,
Милиции сержант.
Иной снимает пеночки,
Любому свой талант,
А Леночка, а Леночка —
Милиции сержант.
Как вдруг она заметила —
Огни летят, огни,
К Москве из Шереметьева
Огни летят, огни.
Ревут сирены зычные,
Прохожий — ни-ни-ни!
На Лену заграничные
Огни летят, огни!
Дает отмашку Леночка,
А ручка не дрожит,
Чуть-чуть дрожит коленочка,
А ручка не дрожит.
Машины, чай, не в шашечку,
Колеса — вжик да вжик!
Дает она отмашечку,
А ручка не дрожит.
Как вдруг машина главная
Свой замедляет ход.
Хоть и была исправная,
Но замедляет ход.
Вокруг охрана стеночкой
Из КГБ, но вот
Машина рядом с Леночкой
Свой замедляет ход.
А в той машине писаный
Красавец-эфиоп,
Глядит на Лену пристально
Красавец-эфиоп.
И встав с подушки кремовой,
Не промахнуться чтоб,
Бросает хризантему ей
Красавец-эфиоп!
А утром мчится нарочный
ЦК КПСС
В мотоциклетке марочной
ЦК КПСС.
Он машет Лене шляпою,
Спешит наперерез —
Пожалте, Л.Потапова,
В ЦК КПСС!
А там на Старой площади,
Тот самый эфиоп,
Он чинно благодарствует
И трет ладонью лоб,
Поскольку званья царского
Тот самый эфиоп!
Уж свита водки выпила,
А он глядит на дверь,
Сидит с моделью вымпела
И все глядит на дверь.
Все потчуют союзника,
А он сопит, как зверь,
Но тут раздалась музыка
И отворилась дверь:
Вся в тюле и в панбархате
В зал Леночка вошла.
Все прямо так и ахнули,
Когда она вошла.
И сам красавец царственный,
Ахмет Али-Паша
Воскликнул — вот так здравствуйте! —
Когда она вошла.
И вскоре нашу Леночку
Узнал весь белый свет,
Останкинскую девочку
Узнал весь белый свет —
Когда, покончив с папою,
Стал шахом принц Ахмет,
Шахиню Л.Потапову
Узнал весь белый свет!
Научили пилить на скрипочке,
Что ж — пили!
Опер Сема кричит: — Спасибочки! —
Словно: — Пли!
Опер Сема гуляет с дамою,
Весел, пьян.
Что мы скажем про даму данную?
Не фонтан!
Синий бантик на рыжем хвостике —
Высший шик!
Впрочем, я при Давиде Ойстрахе
Тоже — пшик.
Но — под Ойстраха — непростительно
Пить портвейн.
Так что в мире все относительно,
Прав Эйнштейн!
Все накручено в нашей участи —
Радость, боль.
Ля-диез, это ж тоже, в сущности,
Си-бемоль!
Сколько выдано-перевыдано,
Через край!
Сколько видано-перевидано,
Ад и рай!
Так давайте ж, Любовь Давыдовна,
Начинайте, Любовь Давыдовна,
Ваше соло, Любовь Давыдовна,
Раз — цвай — драй!..
Над шалманом тоска и запахи,
Сгинь, душа!
Хорошо, хоть не как на Западе,
В полночь — ша!
В полночь можно хватить по маленькой,
Боже ж мой!
Снять штиблеты, напялить валенки
И — домой!..
…Я иду домой. Я очень устал и хочу
спать. Говорят, когда людям по ночам
снится, что они летают — это значит,
что они растут. Мне много лет, но
едва ли не каждую ночь снится, что
я летаю.
…мои стрекозиные крылья
Под ветром трепещут едва.
И сосен зеленые клинья
Шумят подо мной, как трава.
А дальше —
Таласса, Таласса! —
Вселенной волшебная стать!
Я мальчик из третьего класса,
Но как я умею летать!
Смотрите —
Лечу, словно в сказке,
Лечу, сквозь предутренний дым,
Над лодками в пестрой оснастке,
Над городом вечно-седым,
Над пылью автобусных станций —
И в край незапамятный тот,
Где снова ахейские старцы
Ладьи снаряжают в поход.
Чужое и глупое горе
Велит им на Трою грести.
А мне — за Эгейское море,
А мне еще дальше расти!
Я вырасту смелым и сильным,
И мир, как подарок, приму,
И девочка с бантиком синим
Прижмется к плечу моему.
И снова в разрушенной Трое
— Елена! —
Труба возвестит.
И снова…
…На углу Садовой какие-то трое остановили
меня. Они сбили с меня шапку, засмеялись и
спросили:
— Ты еще не в Израиле, старый хрен?!
— Ну что вы, что вы?! Я дома. Я пока дома.
Я еще летаю во сне.
Я еще расту!..
В понедельник (дело было к вечеру,
Голова болела — прямо адово)
Заявляюсь я в гараж к диспетчеру,
Говорю, что мне уехать надобно.
Говорю, давай путёвку выпиши,
Чтоб куда подале да посеверней!
Ты меня не нюхай, я не выпивши,
Это я с тоски такой рассеянный.
Я гулял на свадьбе в воскресение,
Тыкал вилкой в винегрет, закусывал,
Только я не пил за счастье Ксенино,
И вообще не пил, а так… присутствовал.
Я ни шкалика и ни полшкалика,
А сидел жевал горбушку чёрного,
Всё глядел на Ксенькина очкарика,
Как он строил из себя учёного.
А я, может, сам из семинарии.
Может, шоферюга я по случаю,
Вижу, даже гости закемарили,
Даже Ксенька, вижу, туча тучею.
Ну, а он поёт, как хор у всенощной,
Всё про иксы, игреки да синусы,
А костюмчик — и взглянуть-то не на что:
Индпошив, фасончик «на-ка, выкуси»!
И живёт-то он не в Дубне атомной,
А в НИИ каком-то под Каширою,
Врет, что он там шеф над автоматною
Электронно-счётною машиною.
Дескать, он прикажет ей: помножь-ка мне
Двадцать пять на девять с одной сотою, —
И сидит потом, болтает ножками,
Сам сачкует, а она работает.
А она работает без ропота,
Огоньки на пульте обтекаемом!
Ну, а нам-то, нам-то среди роботов,
Нам что делать, людям неприкаянным?!
В общем, слушал я, как замороженный,
А потом меня как чтой-то подняло.
Встал, сказал: — За счастье новорожденной!
Может, кто не понял — Ксенька поняла!
И ушёл я, не было двенадцати,
Хлопнул дверью — празднуйте, соколики!
И в какой-то вроде бы прострации
Я дошёл до станции «Сокольники».
В автомат пятак засунул молча я,
Будто бы в копилку на часовенку,
Ну, а он залязгал, сука волчая,
И порвал штаны мне снизу доверху.
Дальше я не помню, дальше — кончики!
Плакал я и бил его ботинкою,
Шухера свистели в колокольчики,
Граждане смеялись над картинкою.
Так давай, папаша, будь союзником,
До суда поезжу дни последние,
Ах, обрыдла мне вся эта музыка,
Это автоматное столетие!
Егор Петрович Мальцев
Хворает, и всерьез:
Уходит жизнь из пальцев,
Уходит из желез.
Из прочих членов тоже
Уходит жизнь его,
И вскорости, похоже,
Не будет ничего.
Когда нагрянет свора
Савеловских родных,
То что же от Егора
Останется для них?
Останется пальтишко,
Подушка, чтобы спать,
И книжка, и сберкнижка
На девять двадцать пять.
И таз, и две кастрюли,
И рваный подписной,
Просроченный в июле
Единый проездной.
И все. И нет Егора!
Был человек, и нет!
И мы об этом скоро
Узнаем из газет.
Пьют газировку дети
И пончики едят,
Ему ж при диабете —
Все это чистый яд!
Вот спит Егор в постели,
Почти что невесом,
И дышит еле-еле,
И смотрит дивный сон:
В большом красивом зале,
Резону вопреки,
Лежит Егор, а сзади
Знамена и венки.
И алым светом залит
Большой его портрет,
Но сам Егор не знает,
Живой он или нет.
Он смаргивает мошек,
Как смаргивал живой,
Но он вращать не может
При этом головой.
И дух по залу спертый,
Как в общей душевой,
И он скорее мертвый,
Чем все-таки живой.
Но хором над Егором —
Краснознаменный хор
Краснознаменным хором
Поет — вставай, Егор!
Вставай, Егор Петрович,
Во всю свою длину,
Давай, Егор Петрович,
Не подводи страну!
Центральная газета
Оповестила свет,
Что больше диабета
В стране Советской нет!
Пойми, что с этим, кореш,
Нельзя озорничать,
Пойми, что ты позоришь
Родимую печать!
Вставай, Егор Петрович,
Во всю свою длину,
Давай, вставай, Петрович,
Загладь свою вину!»
И сел товарищ Мальцев,
Услышав эту речь,
И жизнь его из пальцев
Не стала больше течь.
Егор трусы стирает,
Он койку застелил,
И тает, тает, тает
В крови холестерин…
По площади по Трубной
Идет он, милый друг,
И все ему доступно,
Что видит он вокруг!
Доступно кушать сласти
И газировку пить…
Лишь при Советской власти
Такое может быть!
По рисунку палеша́нина
Кто-то выткал на ковре
Александра Полежаева
В чёрной бурке на коне.
Тёзка мой и зависть тайная,
Сердце горем горячи́!
Зависть тайная, «летальная», —
Как сказали бы врачи.
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера́ да ме́нтики, их, соколы-орлы,
Кому ж вы в сердце метили, лепажевы стволы!
А беда явилась за́ полночь,
Но не пулею в висок.
Просто — в путь, в ночную за́волочь
Важно тронулся возок.
И не спеть, не выпить водочки,
Не держать в руке бокал!
Едут трое, сам в серёдочке,
Два жандарма по бокам.
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, пора бы выйти в знать,
Но этой арифметики поэтам не узнать,
Ни прошлым и ни будущим поэтам не узнать.
Где ж друзья, твои ровесники?
Некому тебя спасать!
Началось всё дело с песенки,
А потом — пошла писать!
И по мукам, как по лезвию…
Размышляй теперь о том,
То ли броситься в поэзию,
То ли сразу — в жёлтый дом…
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, возвышенная речь!
А всё-таки наветики страшнее, чем картечь!
Доносы и наветики страшнее, чем картечь!
По рисунку палешанина
Кто-то выткал на ковре
Александра Полежаева
В чёрной бурке на коне.
Но оставь, художник, вымысел,
Нас в герои не крои,
Нам не знамя жребий вывесил,
Носовой платок в крови…
Славно, братцы, славно, братцы, славно, братцы-егеря!
Славно, братцы-егеря, рать любимая царя!
Ах, кивера да ментики, нерукотворный стяг!
И дело тут не в метрике, столетие — пустяк!
Столетие, столетие, столетие — пустяк…
Шесть с половиной миллионов,
Шесть с половиной миллионов,
Шесть с половиной миллионов!..
Шесть с половиной миллионов —
А надо бы ровно десять!
Любителей круглого счета
Должна порадовать весть,
Что жалкий этот остаток
Сжечь, расстрелять, повесить
Вовсе не так уж трудно,
И опыт, к тому же, есть!
Такая над миром темень,
Такая над миром темень,
Такая над миром темень!..
Такая над миром темень —
Глаз ненароком выколешь!
Каждый случайный выстрел
Несметной грозит бедой,
Так что ж тебе неймется,
Красавчик, фашистский выкормыш,
Увенчаный нашим орденом
И Золотой Звездой?!
Должно быть, тобой заслужено…
Должно быть, тобой заслужено…
Должно быть, тобой заслужено!..
Должно быть, тобой заслужено —
По совести и по чести!
На праведную награду
К чему набрасывать тень?!
Должно быть, с Павликом Коганом
Бежал ты в атаку вместе,
И рядом с тобой под Выборгом
Убит был Арон Копштейн!
Тоненькой струйкой дыма…
Тоненькой струйкой дыма…
Тоненькой струйкой дыма!..
Тоненькой струйкой дыма
В небо уходит Ева,
Падает на аппельплаце
Забитый насмерть Адам!
И ты по ночам, должно быть,
Кричишь от тоски и гнева, —
Носи же свою награду
За всех, кто остался там!
Голос добра и чести…
Голос добра и чести…
Голос добра и чести!..
Голос добра и чести
В разумный наш век бесплоден!
Но мы вознесем молитвы
До самых седьмых небес!
Валяйте — детей и женщин!
Не трогайте гроб Господень!
Кровь не дороже нефти,
А нефть нужна позарез!
Во имя Отца и Сына…
Во имя Отца и Сына…
Во имя Отца и Сына!..
Во имя Отца и Сына
Мы к ночи помянем черта, —
Идут по Синаю танки,
И в черной крови пески!
Три с половиной миллиона
Осталось до ровного счета!
Это не так уж много —
Сущие пустяки!
«Жалеть о нем не должно,
… он сам виновник всех своих злосчастных бед,
Терпя, чего терпеть без подлости — не можно…»
Н. Карамзин
…Быть бы мне поспокойней,
Не казаться, а быть!
…Здесь мосты, словно кони —
По ночам на дыбы!
Здесь всегда по квадрату
На рассвете полки —
От Синода к Сенату,
Как четыре строки!
Здесь, над винною стойкой,
Над пожаром зари
Наколдовано столько,
Набормотано столько,
Наколдовано столько,
Набормотано столько,
Что пойди — повтори!
Все земные печали —
Были в этом краю…
Вот и платим молчаньем
За причастность свою!
Мальчишки были безусы —
Прапоры и корнеты,
Мальчишки были безумны,
К чему им мои советы?!
Лечиться бы им, лечиться,
На кислые ездить воды —
Они ж по ночам: «Отчизна!
Тираны! Заря свободы!»
Полковник я, а не прапор,
Я в битвах сражался стойко,
И весь их щенячий табор
Мне мнился игрой, и только.
И я восклицал: «Тираны!»
И я прославлял свободу,
Под пламенные тирады
Мы пили вино, как воду.
И в то роковое утро,
(Отнюдь не угрозой чести!)
Казалось, куда как мудро
Себя объявить в отъезде.
Зачем же потом случилось,
Что меркнет копейкой ржавой
Всей славы моей лучинность
Пред солнечной ихней славой?!
…Болят к непогоде раны,
Уныло проходят годы…
Но я же кричал: «Тираны!»
И славил зарю свободы!
Повторяется шепот,
Повторяем следы.
Никого еще опыт
Не спасал от беды!
О, доколе, доколе,
И не здесь, а везде
Будут Клодтовы кони —
Подчиняться узде?!
И все так же, не проще,
Век наш пробует нас —
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь,
Можешь выйти на площадь,
Смеешь выйти на площадь
В тот назначенный час?!
Где стоят по квадрату
В ожиданьи полки —
От Синода к Сенату,
Как четыре строки?!
На последней странице печатаются
объявления о смерти, а на первых —
статьи, сообщения и покаянные письма.
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни — в никуда, а другие — в князья.
В осенние дни и в весенние дни,
Как будто в году воскресенья одни…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
Не спешите сообщить по секрету:
Я не верю вам, не верю, не верю!
Но приносят на рассвете газету,
И газета подтверждает потерю.
Знать бы загодя, кого сторониться,
А кому была улыбка — причастьем!
Есть — уходят на последней странице,
Но которые на первых — те чаще…
Уходят, уходят, уходят друзья,
Каюк одному, а другому — стезя.
Такой по столетию ветер гудит,
Что косит своих и чужих не щадит…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
Мы мечтали о морях-океанах,
Собирались прямиком на Гавайи!
И, как спятивший трубач, спозаранок
Уцелевших я друзей созываю.
Я на ощупь, и на вкус, и по весу
Учиняю им поверку… Но вскоре
Вновь приносят мне газету-повестку
К отбыванию повинности горя.
Уходят, уходят, уходят друзья!
Уходят, как в ночь эскадрон на рысях.
Им право — не право, им совесть — пустяк,
Одни наплюют, а другие — простят!
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!
И когда потеря громом крушенья
Оглушила, полоснула по сердцу,
Не спешите сообщить в утешенье,
Что немало есть потерь по соседству.
Не дарите мне беду, словно сдачу,
Словно сдачу, словно гривенник стертый!
Я ведь все равно по мертвым не плачу —
Я ж не знаю, кто живой, а кто мертвый.
Уходят, уходят, уходят друзья,
Одни — в никуда, а другие — в князья.
В осенние дни и в весенние дни,
Как будто в году воскресенья одни…
Уходят, уходят, уходят,
Уходят мои друзья!..
Повстречала девчонка бога,
Бог пил мёртвую в монопольке,
Ну, а много ль от бога прока
В чертовне и в чаду попойки?
Ах, как пилось к полночи!
Как в башке гудело,
Как цыгане, сволочи,
Пели «Конавэлла»!
«Ай да Конавэлла, гран-традела,
Ай да йорысака палалховела!»
А девчонка сидела с богом,
К богу фасом, а к прочим боком,
Ей домой бы бежать к папане,
А она чокается шампанью.
Ах, ёлочки-мочалочки,
Сладко вина пьются —
В серебряной чарочке
На золотом блюдце!
Кому чару пить?! Кому здраву быть?!
Королевичу Александровичу!
С самоваров к чертям полуда,
Чад летал над столами сотью,
А в четвёртом часу, под утро,
Бог последнюю кинул сотню…
Бога, пьяного в дугу,
Все теперь цукали,
И цыгане — ни гугу,
Разбрелись цыгане,
И друзья, допив до дна, —
Скатертью дорога!
Лишь девчонка та одна
Не бросала бога.
А девчоночка эта с Охты,
И глаза у ней цвета охры,
Ждет маманя свою кровинку,
А она с богом сидит в обнимку.
И надменный половой
Шваркал мокрой тряпкой,
Бог с поникшей головой
Горбил плечи зябко
И просил у цыган хоть слова,
Хоть немножечко, хоть чуть слышно,
А в ответ ему — жбан рассола:
Понимай, мол, что время вышло!
Вместо водочки — вода,
Вместо пива — пена!..
И девчоночка тогда
Тоненько запела:
«Ай да Конавэлла, гран-традела,
Ай да йорысака палалховела…»
Ах, как пела девчонка богу
И про поле, и про дорогу,
И про сумерки, и про зори,
И про милых, ушедших в море…
Ах, как пела девчонка богу!
Ах, как пела девчонка Блоку!
И не знала она, не знала,
Что бессмертной в то утро стала —
Этот тоненький голос в трактирном чаду
Будет вечно звенеть в «Соловьином саду».
…Все засранцы, все нахлебники —
Жрут и пьют, и воду месят,
На одни, считай, учебники
Чуть не рупь уходит в месяц!
Люська-дура заневестила,
Никакого с нею слада!
А у папеньки-то шестеро,
Обо всех подумать надо —
Надо и того купить, и сего купить,
А на копеечки-то вовсе воду пить,
А сырку к чайку или ливерной —
Тут двугривенный, там двугривенный,
А где ж их взять?!
Люське-дурочке все хаханьки,
Все малина ей, калина,
А Никитушка-то махонький
Чуть не на крик от колита!
Подтянул папаша помочи,
И, с улыбкой незавидной,
Попросил папаша помощи
В кассе помощи взаимной.
Чтоб и того купить, и сего купить,
А на копеечки-то вовсе воду пить,
А сырку к чайку или ливерной —
Тут двугривенный, там двугривенный,
А где ж их взять?!
Попросил папаня слезно и
Ждет решенья, нет покоя…
Совещанье шло серьезное,
И решение такое:
Подмогнула б тебе касса, но
Кажный рупь — догнать Америку!
Посему тебе отказано,
Но сочувствуем, поелику
Надо ж и того купить, и сего купить,
А на копеечки-то вовсе воду пить,
А сырку к чайку или ливерной —
Там двугривенный, тут двугривенный,
А где ж их взять?! Вот он запил, как залеченный,
Два раза бил морду Люське,
А в субботу поздно вечером
Он повесился на люстре…
Ой, не надо «скорой помощи»!
Нам бы медленную помощь! —
«Скорый» врач обрезал помочи
И сказал, что помер в полночь…
Помер смертью незаметною,
Огорчения не вызвал,
Лишь записочку предсмертную
Положил на телевизор —
Что, мол, хотел он и того купить, и сего купить,
А на копеечки-то вовсе воду пить!
А сырку к чайку или ливерной —
Тут двугривенный, там двугривенный,
А где ж их взять?!
А было недавно. А было давно.
А даже могло и не быть.
Как много, на счастье, нам помнить дано,
Как много, на счастье, — забыть.
В тот год окаянный, в той чёрной пыли,
Омытые морем кровей,
Они уходили — не с горстью земли,
А с мудрою речью своей.
И в старый-престарый прабабкин ларец
Был каждый запрятать готов
Не ветошь давно отзвеневших колец,
А строки любимых стихов.
А их увозили — пока — корабли,
А их волокли поезда.
И даже подумать они не могли,
Что это «пока» — навсегда!
И даже представить себе не могли,
Что в майскую ночь наугад
Они, прогулявши по рю Риволи,
Не выйдут потом на Арбат.
И в дым переулков — навстречу судьбе,
И в склон переулков речных,
Чтоб нежно лицо обжигало тебе
Лохмотья черёмух ночных.
Ну, ладно! И пусть — ни двора, ни кола —
И это Париж, не Москва,
Ты в окна гляди, как глядят в зеркала,
И слушай шаги, как слова!
Поклонимся низко сумевшим сберечь,
Ронявшим и здесь невзначай
Простые слова расставаний и встреч:
«О, здравствуй, мой друг!», «О, прощай!».
Вы их сохранили, вы их сберегли,
Вы их пронесли сквозь года…
И снова уходят в туман корабли,
И плачут во тьме поезда.
И в наших вещах не звенит серебро,
И путь наш всё также суров,
Но в сердце у нас благодать и добро
Да строки любимых стихов.
Поклонимся же низко парижской родне,
Немецкой, английской, нью-йорской родне,
И скажем — спасибо, друзья!
Вы русскую речь закалили в огне
В таком нестерпимом и жарком огне,
Что жарче придумать нельзя.
И нам её вместе хранить и беречь,
Лелеять родные слова.
А там где живёт наша русская речь,
Там вечно Россия жива!..
Худо было мне, люди, худо…
Но едва лишь начну про это,
Люди спрашивают — откуда,
Где подслушано? Кем напето?
Дуралеи спешат смеяться,
Чистоплюи воротят морду…
Как легко мне было сломаться,
И сорваться, и спиться к черту!
Не моя это, вроде, боль,
Так чего ж я кидаюсь в бой?
А вела меня в бой судьба,
Как солдата ведет труба:
Тра-та-та, тра-та-та, тра-та-та,
Тра-та-та!
Сколько раз на меня стучали,
И дивились, что я на воле,
Ну, а если б я гнил в Сучане,
Вам бы легче дышалось, что ли?
И яснее б вам, что ли, было,
Где — по совести, а где — кроме?
И зачем я, как сторож в било,
Сам в себя колочусь до крови?!
И какая, к чертям, судьба?
И какая, к чертям, труба?
Мне б частушкой по струнам, в лет,
Да гитара, как видно, врет:
Трень да брень, трень да брень, трень да брень,
Трень да брень!
А хотелось-то мне в дорогу,
Налегке, при попутном ветре,
Я бы пил молоко, ей-Богу,
Я б в лесу ночевал, поверьте!
И шагал бы, как вольный цыган,
Никого бы нигде не трогал,
Я б во Пскове по-птичьи цыкал,
И округло б на Волге окал,
И частушкой по струнам — в лет,
Да гитара, как видно, врет,
Лишь мучительна и странна,
Все одна дребезжит струна:
Динь да динь, динь да динь, динь да динь,
Динь да динь!
Понимаю, что просьба тщетна,
Поминают — поименитей!
Ну, не тризною, так хоть чем-то,
Хоть всухую, да помяните!
Хоть за то, что я верил в чудо,
И за песни, что пел без склада,
А про то, что мне было худо,
Никогда вспоминать не надо!
И мучительна, и странна,
Все одна дребезжит струна,
И приладиться к ней, ничьей,
Пусть попробует, кто ловчей!
А я не мог!